---------------------------------------------------------------
© Copyright Елена Старыгина
Email: star1@star.kirov.ru
Date: 17 Feb 2000
---------------------------------------------------------------
КИРОВ - 2000
Моим дорогим друзьям Михайловым
и Селивановским - посвящаю...
Крупные капли дождя упали на сверкающие лаком крышки гробов, и небо,
которое знает все о смерти и бессмертии, разразилось громом. После долгих
беспутых десятилетий прах Николая II обрел, наконец, покой. Земля приняла в
свое лоно зверски убиенного.
Лето после горбачевской оттепели...
Тысячи некогда отверженных, родившихся, выросших и состарившихся вдали
от настоящей родины, впервые ступили на землю, которая вдохнула жизнь в их
отцов и дедов - они уже не чаяли узнать что есть русская земля.
"Мы очень идеализировали Россию, - говорит один из них. - Наши родители
обожали ее и передали всю любовь нам, детям, не знавшим настоящего дома.
Нет, родители не были обижены на свою родину, напротив, всю свою жизнь они
мечтали вернуться домой!
Для нас же, впервые приехавших сюда, все оказалось достаточно сложно. С
одной стороны, трогательно было всюду слышать русскую речь, видеть русское,
ни с чем не сравнимое, гостеприимство. С другой - постоянно чувствовались
недоверчивые взгляды и не покидало ощущение, что мы здесь чужие. Мы -
русские, но мы - не свои. Люди собирались посмотреть на нас, как на некое
чудо, как на "белых ворон", и порою зависть, злоба и недоверие пронизывали
насквозь.
Грязь на улицах, не очень чисто одетые люди - все это удручало и совсем
не вписывалось в те каноны, которые существовали в наших фантазиях о России.
Великая страна ... Что сталось с ней?!
Две проблемы: экономика и психология россиян тормозят движение вперед.
Страна, обладающая колоссальными богатствами должна научиться
превращать их в то, что было бы интересно и необходимо западному миру для
приумножения своих же богаств; должна научиться видеть свои недостатки и
бороться с ними, а не кричать о том, что "я другой такой страны не знаю..."
Императорская семья обрела покой, обретут ли покой и найдут ли свой дом
те, кто стремился к этому всю жизнь?...
История России сплошь покрыта кровоточащими, трудно рубцующимися
ранами. Ран много, одна из них - русские священники, их семьи, их дети и
внуки - боль, которая растянулась на годы.
История России - это, в частности, и то, о чем говорится в повести
"Зарево". История России - история одной семьи. Лишения и слезы, боль и
утраты - все переплелось воедино.
Факты, описанные здесь, достоверны, или почти достоверны, да и кто
теперь знает наверняка, как оно там было, десятилетия назад. Герои, за
исключением некоторых, лица не вымышленные. И пусть читатель найдет
некоторые расхождения и несоглосования, автор не ставил перед собой цели
придерживаться точной хронологии и полной достоверности событий, а пытался
еще раз воссоздать страшную картину лихолетья, которая захлестнула многие и
многие сердца.
Русские священнослужители - особая глава. Почему так редко вспоминаем
мы тех, кто верил в могущество России, кто до конца был предан Богу, кто не
смог вынести унижений, убийств, предательства? Они покинули родину на год,
обернувшийся в долгие трудные десятилетия. Они верили и ждали... Им верили,
их ждали, и слезы детей снились им, быть может, в далеких заморских снах...
"Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе
Господнем. Блаженны хранящие откровения
Его, всем сердцем ищущие Его. Они не делают
беззакония, ходят путями Его. Ты заповедо-
вал повеления Твои хранить твердо".
Псалом 118
И сказал он сыну своему: "Неси крест достойно и возлюби Бога нашего как
отца свово. И служи верно-праведно Богу нашему, как служил ему пращур твой.
И сыну своему, Якову, наказ дай, чтоб бросал семя любви к всевышнему в
сердца людские, чтоб сам с именем Бога жил, и чтоб церковь стала дщерью ему,
как Христу нашему".
И вырос сын Яков, приняв сан диаческий...
И вырос Андрей, Яковлев сын, и детям наказ прадедов передал.
Ушел пономарь Андрей за штаты в 66 лет век доживать к сыну младшему,
Михаилу, пономарю Покровской церкви, села Ломовского, уезда Яранского.
И старшие сыновья его - Александр, Василий, Николай по стопам отца
пошли и несли крест свой достойно.
Из веков далеких, теперь недосягаемых, доносится стройный глас потомков
Селивановских, и присоединяется к нему глас живущих ныне и сливается в
единый звонкий хор, и звучит нетленное: "Во имя отца и сына, и Святаго
Духа...".
Стоял конец декабря 1869 года, когда в семье священника Николая
Андреева Селивановского, пономарского сына, родился мальчуган. И нарекли
младенца Константином. У Елизаветы Ивановны это был шестой ребенок, правда,
трое померли еще в младенчестве, не прожив и полугода. Крепкая, видно, была
женщина, коль рожала одних мужиков. Жаль, троим Бог не дал жизни, зато росли
и радовали глаз Николка и Санька, да и этот, последний, родился крепким и
здоровым. Хорошие наследники будут у отца Николая.
На роду у них написано, судьбою предсказано, что все мужчины их рода,
начиная с шестнадцатого века, отдают свою жизнь служению церкви и несут они
людям, в сердца их и души, веру нескончаемую и любовь светлую и к Богу, и к
солнцу, и к братьям-сестрам своим.
Скрипит под валенками белый снег, голубизной улыбается небо,
выглядывают из лоскутного одеяла маленькие глазенки, впервые взирающие на
заснеженный мир. Прижав к груди крохотный неразумный комочек, гордо шагает
молодая Елизавета, вдыхая прозрачный морозный воздух, и так счастлива она,
что после недавней горькой утраты, после смерти малюточки ее, Евлампушки,
Бог дал ей такого богатыря. Услышал он скорбные ее молитвы, увидел
нескончаемые слезы и наградил за страдания ее.
А позади бегут вприпрыжку Николка и Санька. Ура! Маленького крестить
будут.
И появилась в церковной книге еще одна запись: "Принял таинство
крещения раб Божий Константин. Родители его - священник сей
Зосимо-Савватиевской церкви, села Красного, Яранского уезда, Вятской
губернии
Николай Селивановский и его законная жена Елизавета Ивановна. Оба
православного вероисповедания".
Отшумели рождественские праздники, оттрещали Крещенские морозы -
потекли деревенские будни. За нескончаемой чередой дел незаметно подрастал
маленький Константин.
Так и катились дни. И все бы ничего, но беспокоило Елизавету Ивановну
здоровье отца Николая. Часто простужался он и долго болел, и не раз
случалось так, что не мог учинять подписи по местам по причине тяжелой
болезни. Но молодой организм не сдавался, снова поднимался на ноги ее
батюшка и снова спешил на божью службу свою.
Отморозила еще одна зимушка, отцвело лето красное, и, как гром среди
ясного неба, постучала вдруг беда в окошко. В очередной раз заболел отец
Николай, долго лежал в бреду на широкой лавке под образами, укрытый жарким
овчинным тулупом. Ни на час не отходила от него уставшая матушка. Как-то
вечером показалось ей, что болезнь начала сдаваться. Повеселел ее Николай,
приободрился и даже шутить немного начал:
- Что, мать, устала, небось? Все со мной, все рядом. Помнишь, как в
девках, бывало, подле меня сиживала?... А мне полегчало, вроде. Ты ступай,
отдохни. Зачерпни только водички ковшик, во рту сохнет.
- Сейчас, сейчас, болезный мой, - захлопотала Елизавета.
Полными слез глазами посмотрела она на образа, осенила себя крестом и
поспешила исполнять волю батюшки. "Слава тебе, Господи, - думала она. - Бог
даст, выкарабкается. Столько дней в бреду пролежал, впервые глаза открыл,
значит на поправку пошел".
Поставив рядом наполненный водой ковш, поправив на больном тулуп,
сказала:
- Пойду прилягу. Устала маненько.
- Поди, поди, полегчало мне. Еще день-другой, и вставать пора, - чуть
слышно прошептал Николай.
Забравшись на теплую печку, Елизавета закрыла глаза, и мигом забылась
тревожным сном. Едва лишь забрезжил рассвет, сон растаял, как небывало.
Женщина очнулась в холодном липком поту, - что-то ужасное привиделось ей.
Испугавшись, что долго спала, быстро, но осторожно,чтобы не разбудить спящих
сыновей, слезла с печи. Ей почему-то было страшно глядеть в сторону мужа,
сердце странно щемило в груди. Елизавета осторожно скосила глаза: овчинный
тулуп валялся возле лавки, а под образами лежало с пожелтевшим
исстрадавшимся лицом, вытянувшись во весь рост и сложив на груди руки,
бездыханное тело отца Николая.
- Гос-по-ди! - воем разорвалась безмолвная тишина избы.
- Гос-по-ди! - запричитала обезумевшая Елизавета. - За что ты караешь
меня, Господи? Зачем покинул ты нас, кормилец наш родимый? На кого
сиротинушек своих оставил? Как жить нам теперь, на чье плечо опереться?...
Разбуженные громкими причитаниями, на печи зашевелились дети.
Старшие смутно догадывались, что случилось непоправимое. Размазывая по
щекам слезы, шмыгая носом, торопясь, слазили они с печи.
И только маленький Константин лежал, тараща глаза и подвывая в тон
матери на всю избу, не понимая еще всей страшной трагедии, случившейся в
семье. Где понять было двухлетнему мальчонке, что не придет больше его
тятька, не поднимет сильными руками под потолок, не защекочет окладистой
бородой бархатистые румяные щечки маленького сорванца...
Он смотрел с печи на тихо лежащего отца, на мать, трясущимися руками
гладившую всклокоченные волосы покойного, и, громко плача, тянул к отцу свои
худенькие ручонки:
- Тять-каа, тятень-каа, - звал он, - иди ко мне-е.
- Тише ты, - шипели на него Николка и Санька. - Нет больше тятьки, - и
поняв сказанные ими слова, сами разразились громким плачем.
Октябрь 1871 года выдался довольно холодным и промозглым. По небу плыли
низкие серые тучи, время от времени низвергая на раскисшую землю потоки
ледяного дождя вперемежку со снегом. Порывы сильного ветра клонили к земле
почерневшие голые стволы деревьев.
Накануне похорон погода присмирела. Перестал лить надоевший всем дождь,
ветер разогнал рваные тучи, и, впервые за много-много дней, выглянуло
скудное, почти зимнее, солнце. Выяснило. За ночь лужи затянулись тонким
ледком, а утром пошел первый снег, укрывая землю белым саваном.
Гроб с телом покойного выставили в Зосимо-Савватиевской церкви,
последнем обиталище отца Николая. Недолог был его путь. После окончания
высшего отделения Яранского духовного училища и Вятской духовной семинарии,
Преосвященнейшим Агафангелом, епископом Вятским и Слободским, был произведен
он в сан священника на место в село Красное. В двадцать четыре года женился,
взяв в жены молоденькую девятнадцатилетнюю Лизу, дочку священника. Через два
года Лиза родила своего первенца Иоанна, но Богу было угодно забрать его.
Потом родился Николай, вот он стоит, восьмилетний мальчишка, оглушенный
горем. Потом был Агафангел, которого Господь тоже забрал к себе. Вслед за
Агафангелом в страшных муках родился Санька. Он был таким слабеньким, и не
надеялись уже, что малец выживет, но сын рос и радовал отца. Еще был
Евлампушка, но и его схоронила Лиза совсем крохотным. А вот и самый
последний, маленький Константин, стоит перед гробом, смотрит непонимающе и
гладит своей теплой ручонкой холодные неласковые руки отца.
Вся жизнь пронеслась перед Лизиными глазами, вся ее недолгая еще жизнь.
Почему, ну почему так угодно Богу, что он забирает у нее самое дорогое? Как
жить ей дальше?
Она уронила на грудь повязанную черным платком голову, и слезы
нескончаемым потоком полились по ее щекам.
Стояли, склонив головы, прихожане, - кто смахивал рукавом слезу, кто
хранил скорбное молчание. Не в силах больше сдерживать свою боль, с громким
рыданием бросилась к гробу молодая женщина и в прощальном объятии сжала
плечи неподвижного мужа.
Последний мерзлый ком земли упал на могильный холмик. Медленно
расходились по домам крестьяне, тихим шепотом вспоминая батюшку. Спотыкаясь,
не видя и не слыша ничего, шла Лиза в опустевший свой дом. Всхлипывая и
цепляясь за длинную юбку, семенил за матерью маленький Константин. Следом за
ними, понурив головы и держа друг друга за руки, шли старшие сыновья.
Ватными негнущимися ногами переступила Елизавета порог холодного дома,
- жизнь потеряла для нее всякий смысл. Подойдя к лавке, где еще недавно
лежал ее муж, Лизавета бессознательно провела по ней рукой, будто желая
поправить тулуп, как это делала совсем недавно, укрывая больного, но лавка
была пуста, как пуста и холодна ее душа. Она присела на краешек скамьи,
устремив взор, полный тоски и горя, к образам, и никакая сила не могла
остановить поток слез, беспрестанно катившихся из глаз.
Она просидела так несколько часов. Дети, доев оставшуюся после поминок
стряпню, залезли на остывшую печь и легли, плотнее прижавшись друг к другу,
чтобы не зябнуть.
- Спите, - шепнул Николка братьям, заботливо укрывая их. - Когда спишь,
есть не хочется. Спите, а мамку не троньте, мамке и так плохо.
Над деревней кружилось черное воронье. Птицы громко кричали, то
опускаясь на землю и выискивая в вылитых прямо на улицу помоях что-то
вкусное для себя, то вновь взмывали в небо, поднимая ужасный гвалт и навевая
на округу скорбь и уныние.
Лизин дом стоял печален и тих. Над крышами сельчан струились сизоватые
дымки, и только изба батюшки Николая словно умерла вместе со своим хозяином.
- Настасья? - окликнула дородную молодую девку, шедшую с коромыслом
наперевес, Лизаветина соседка. - Настась, Лизавету не видала? Я сегодня с
утра от окошка не отхожу - не видно бабы. К колодцу пошла, вдруг, думаю,
встречу.
- Спит, небось, уханькалась вчерась, - больно она давеча, у гроба-то,
убивалась. И чего так выть! Реви не реви - не вернешь теперь.
- Ну, Наська, язык бы тебе оборвать за такие слова! Ты сначала замуж
выйди, поживи с мужиком, детей от него нарожай, а потом посмотрим, будешь
выть или нет.
- Вот привязалась... Не подумала я, - дернула плечом Настасья. - А
может, Лизавета к кому из соседей ушла?
- О чем судачите, бабы? - раздался позади голос пономаря Дмитрия
Фокина.
- Да вот, говорим, где-то матушки давно не видать, кабы чо худого не
случилось.
- Чем разговоры говорить, давно б зайти к ней могли, - и он быстрым
шагом направился к дому покойного отца Николая.
Дверь была не заперта. Стукнув для прилику пару раз, Дмитрий,
нагнувшись, чтобы не задеть головой низкий дверной косяк, вошел в холодную
избу. Дети сидели на печи и грызли черствые корки.
-Здрасьте, дядя Дмитрий, - уныло поздоровались они.
- Здорово, орлы. Мать-то где?
- Там она, - кивнул Николка за загородку, - со вчерашнего дня не
выходит.
Лиза сидела тихо. Слезы ее давно высохли, а на посиневших губах
блуждала какая-то странная улыбка.
- Кх-кх... Доброго здоровьица, матушка, - неуверенно проговорил
Дмитрий. - Лизавета! - безмолвная тишина.
Он подошел к Елизавете и с силой тряхнул ее за плечи.
- Лиза! Да ты что, едрит твою, в самом деле. Очнись! Ей-бо, с ума сошла
баба...
Елизавета вздрогнула, поежилась и подняла выплаканные глаза на Дмитрия.
- А-а, Дмитрий, - произнесла она бесцветным голосом. - А я, вроде,
задремала малость. Зябко-то как, - поежилась Лизавета и улыбнулась жалкой
беспомощной улыбкой.
Сердце у Дмитрия сжалось от боли - вот оно, горе-то, что делает.
- Ты это, вот что, - сказал он, переминаясь с ноги на ногу. - Ты это
брось, так изводить себя. Батюшка был хорошим человеком, да на все воля
Божья. Ты не плачь, ты Богу за него молись, да еще о парнях своих подумай, -
тебе на ноги их поставить надо. Давай-ка, вот что, - сказал он, почесав
затылок, - хватит тут слезы лить, собирайся, у нас пока поживешь. Маруська
моя быстро в чувство приведет, самой, похоже, тебе не справиться.
- Давай, давай, собирайся, - оборвал он засопротивлявшуюся было
Елизавету, - а я на улице подожду, - и, нахлобучив шапку, Дмитрий поспешно
вышел на морозный воздух.
Воронье все так же кружилось над притихшей деревней. Падал и падал
снег.
Прошел девятый после похорон день, прошел поминальный сорокоуст.
Постепенно оттаивала душа Елизаветы Ивановны, постепенно выходила она из
своего забытья. Мир, который вдруг померк для неe, снова начал
расцвечиваться красками.
Зима давно заявила свои права. Снегу навалило по самые окна, а перед
новым годом ударили такие морозы, что нос за дверь было высунуть страшно.
Елизавета помогала Марии, жене Дмитрия, по дому, а ее пострелы днями
пропадали на улице. Придут с морозу веселые, румяные, посмотрит на них
Лизавета, и сердце защемит - ведь чуть сиротами мальцов не оставила.
Уходил старый 1871-й год, уходили вместе с ним все беды и несчастья,
свалившиеся на семью Селивановских. Заметало вьюгою деревенские улицы,
заносило снегом крыши домов деревенских, засыпало могилы на кладбище.
Торопилось, бежало время. Уходило в небытие все сегодняшнее, и только
память, людская память, была неподвластна ни снегам, ни ветрам, ни времени.
Воскрешала она морозными вечерами и веселые капели, и цветастое лето, и
наряд подвенечный, и первый крик младенца, и скорбный горький панихидный
звон.
Уходил старый год. Что-то ждет впереди, какие печали-радости?
Было то время суток, когда природа, утомившись за день, наслаждалась ею
же созданною тишиной.
Солнце, нырнув в лохматое пурпурное облако, прощальным лучом коснулось
верхушек колючих елей, поиграло кудрявой зеленью берез и, запутавшись в
благоухающем многоцветье ржи, робко дотронулось до темных ресниц
Константина. От нежного прикосновения Константин открыл глаза. Он лежал на
теплой земле, слушая, как в траве стрекочет кузнечик.
Костя любил это время, любил поле, любил лес, что невдалеке, любил
тишину и уединение. Давно, еще в детстве, он часто приходил сюда и,
бросившись ничком в густые травы, мог часами лежать так, думая о бытие
своем, о смысле жизни, о своих радостях - больших и малых.
Дядя Дмитрий, их благодетель, как называла его матушка, подшучивал над
Костей, мол, больно серьезен не по годам, мол, другие-то парни давно за
девками бегают, а Константин все птах в лесу слушает.
Дмитрий был прав. Константину не любы были забавы его сверстников, ему
больше нравилось проводить время за чтением книг или пропадать в церкви, где
просвирницей служила мать, слушая светлые молитвенные пения и разглядывая
написанные маслом лики святых, наблюдая, как пляшут веселые огненные язычки
на восковых свечах.
Для себя он давно решил, что пойдет по пути, которым шел его отец. Ему
казалось, что быть с Богом - его предназначение, и когда в церкви Костя
глядел на любимую икону святого Кирилла, он будто слышал, что губы старца
шепчут ему: "Живи в молитве".
Достигнув того возраста, когда можно было начинать учебу в духовном
училище, Константин сказал матери: "Это мое. Я буду учиться там".
Вятское духовное училище, куда поступил Костя, представляло собой
большое трехэтажное каменное здание. Располагалось оно на крутом берегу
реки Вятки, а лицевым фасадом было обращено на городскую площадь
Александро-Невского собора. Рядом с училищем стояли каменный двухэтажный дом
для смотрителя и его помощника и деревянный - помещение для училищной
больницы.
Местоположение училища было весьма удачно - с одной стороны площадь
Александро-Невского собора открывала вид на самую красивую часть города, с
другой - крутой берег реки давал возможность окинуть взором всю обширную,
покрытую хвойными лесами заречную часть Вятки.
В нижнем этаже училищного корпуса помещались раздевальная, поварская,
хлебная; в среднем и верхнем этажах - спальные комнаты.
В лютые стужи из-за обилия окон и неаккуратных топок голландских
печей училище было похоже на холодный чулан, куда сердитый отец
закрывает нашкодившего ребенка. Ученики, чтобы разогреться немного, в
свободные от занятий часы любили сиживать в поварской или пекарне.
Правда, хлебнику Мокею Афанасьевичу совсем не нравились нежданные
гости,и, разогняя их, он, для острастки, замахивался мучным мешком, а иной
раз, хватал какого-нибудь зазевавшегося по спине, оставляя на ней белый
след.
Костиным излюбленным местом был светлый училищный храм. Он охотно
посещал его и в праздники, и во время богослужений, и во время вечерней
молитвы перед сном.
В училищном храме служили иеромонахи из Трифонова монастыря, которые
часто менялись. Одного из них, с грубым, громким голосом, отца Павлиния,
Костя недолюбливал и побаивался. Его седая голова и огромная шевелюра
внушала страх не только Константину. О Павлинии шла молва, что силою своей
молитвы он мог изгонять бесов из бесноватых, привозимых к нему в Вятку с
разных сторон для исцеления перед ракою преподобного Трифона.
Время, проведенное в училище, было дорого Константину. Позднее, учась в
духовной семинарии и получая от учебы там не меньшее удовольствие,
Константин все же с особою теплотой вспоминал и холодные зимние училищные
вечера, и сердитого Мокея, и училищный хор, который пользовался большой
популярностью у городской публики.
Костя потянулся, пора идти. Мать заждалась, наверное, да и братья,
должно быть, приехали. Редко теперь доводилось собираться им всем вместе в
родном доме. Николай и Александр имели свои приходы, и времени на разъезды у
них не оставалось. Сегодня же особый случай - окончание Константином
духовной семинарии.
Извилистая тропинка, тянувшаяся средь поля, выходила прямо к дому
Селивановских. Старый и неказистый, он давно покосился, но смотрел на
деревню всегда чистыми веселыми оконцами, в которых костерками пылали
красные пышные герани.
Лизавета хлопотала на кухне: она доставала из печи румяные, вздувшиеся
посередке блины и кидала их на огромное блюдо.
- Костюшка, наконец-то, - улыбнулась мать, намазывая шипящую сковороду
маслом.
- Братьев еще нет? - обжигаясь и пытаясь засунуть в рот горячий блин,
спросил Костя.
- Проснулся, милый... Давно приехали, дождаться тебя не могут. Иди, в
бане они парятся. Да кваску не забудь захватить, - прокричала уже вслед
сыну.
"Взрослый какой", - подумала Лиза, глядя на закрывшуюся за сыном дверь.
Она склонилась над пылающей печью, наливая на чугунную раскаленную сковороду
очередной блин. Лицо осветилось ярким пламенем огня, весело заплясавшим в
темных Лизиных зрачках и высветившим морщинки, маленькими лучиками
собравшиеся вокруг глаз. Мысли, как языки пламени, заметались в Лизаветиной
голове: "Взрослые... Совсем взрослыми стали сыновья, - вздохнула она. - И
когда выросли? И когда я успела состариться? Давно ль была молоденькой
хохотушкой, давно ль шила подвенечное платье, а вот, поди ж ты, и косточки
мужнины в могилке сгнили, и сыны вон какие - Николай с Александром сами уже
приходы имеют и деток воспитывают. Костя скоро к службе приступит. Мы
стареем - дети взрослеют", - вновь вздохнула она.
В этот вечер мать с сыновьями сидели долго. Лиза вспоминала, как
поднимала их на ноги одна, без мужа, как порою не доедала, отдавая последний
кусок своим мальчикам... Вспомнили Марию с Дмитрием, о нынешнем житье-бытье
поговорили... Легли спать, когда луна начала бледнеть и сонно зачивкали
первые пичуги.
Лизавета провожала сыновей, утирая слезы:
- Когда теперь-то ждать, неужели опять надолго расстаемся?
- А когда, кто знает когда. Да не плачь ты, мать, не навсегда
прощаемся, - обнял ее за плечи Костя и, поцеловав в мягкую щеку, прыгнул в
телегу, где уже сидели Николай с Александром.
С Яранска до Вятки Константин добрался быстро. В Вятке же ему пришлось
остановиться на ночлег. В доме Ивана Куклина, что в центре города, близ
Царевоградского моста по Набережной Монастырской улице, он снял номер за
двадцать копеек. И хотя здесь всегда было полно народу, - приезжие на своих
подводах пользовались двором, а ямщики любили съезжаться сюда, потому что
имели бесплатную кухню, - Костя решил заночевать именно тут - чтоб к народу
поближе.
Встал он чуть свет - дорога предстояла дальняя. По направлению Вятской
духовной семинарии Константин ехал в Котельнич, куда его определили на место
псаломщика в Котельничский Троицкий собор.
Добирался долго. Жара стояла несносная. В знойном воздухе жужжали
жирные приставучие пауты.
- Лико, распогодилось как, - прошамкал бородатый мужик с гнилыми
зубами, который вызвался довезти Константина. - Думали, уж не будет погодки.
Всю весну, почитай, лило да морозило. Луговья-то, вона как, затоплены были.
Озимь, говорят, наполовину червем истреблена. Теперь, по приметам, тепло
долго будет. Дай-то Бог, без хлебушка бы не остаться.
- Дай-то Бог, - поддакнул Константин.
- А ты откеда, родимый? - спросил мужик.
- С Яранска еду. Село Красное слышал?
- У-у, далече. Живешь, что-ли, тамока?
- Жил. К матери повидаться ездил.
- Ты не серчай, что я такой надоедливый: скучно всю дорогу-то молчком
ехать, я и привык лясы точить.
- Ничего, говори, мне веселей будет, - улыбнулся Константин.
- А в Котельниче у тебя никак зазноба живет?
- В Котельнич я на службу еду, после духовной семинарии.
- Во как? - присвистнул мужик. - Стал быть, святое лицо?
- Ну-у, - Костя развел руками, - называй, как знаешь.
- Пшла, родимая, вот кляча старая, плетется еле-еле. И ей, видно,
жарко, - мужик затряс лохматой головой, отгоняя от себя паутов.
Костя засмеялся:
- Уж больно ты на одного иеромонаха похож. Был у нас такой, отец
Павлиний. Боялись мы его ужасно. Бородатый, с седой огромной шевелюрой, он,
бывало, гаркнет своим голосищем, у нас, семинаристов, аж мурашки по коже.
Говорят, он силою своей молитвы бесов изгонял.
- Бесов я тоже изгонять могу, - хохотнул мужик. - Из своей клячи
только. Заартачится, я стегну ее пару раз - все бесы к чертовой бабушке
улетучатся, - заржал он, словно подражая своей кобыле, и с силой стегнул ее
по впалым бокам.
- А еще я, родимый, во какое средство знаю для изгнания бесов, -
бородач достал обхватанную бутылку, встряхнул ее и смачно приложился губами
к узкому горлышку. - Эх, хороша. Будешь? - протянул он грязный сосуд с
мутноватой жидкостью Константину.
- Нет, спасибо. Не боишься, по такой-то жаре? Разморит, не доедем.
- Кого, меня разморит? Эт ты зря. Я до нее привычный. В нашем деле без
сулейки нельзя. Зимой отхлебнешь из нее - душа сугреется и мороз не страшен,
а летом приложишься - и птахи, кажется, веселее чирикать начинают. А ты
говоришь - раз-мо-рит.
Дорога была ухабистая и пыльная. У Быстрицы, неширокой речушки,
остановились передохнуть и освежиться. Костя не единожды предлагал Проньке,
так звали бородача, отправляться обратно, но тот упрямо шумел:
- Нет, родимый. Я такой - взялся за дело, так до конца. Довезу - не
боись. Щас в Быстрице остановимся, заночуем. Во-он, видишь, на той стороне
реки домишки и церквушка - это и есть село Быстрица. Лошаденка моя отдохнет
тем временем. Ты не гляди, что она у меня ребриста, она дюжая. Доберемся.
Думаешь, я в Котельниче не найду желающих прокатиться до Вятки? Да не буду я
Пронькой после этого.
Попутчиков Пронька и впрямь нашел быстро. Рассчитавшись со своим
говорливым бородачом, Костя прямиком направился к Троицкому Собору.
Ночь перед первой в его жизни службой была неспокойной. Константин
ворочался с боку на бок, пытаясь заснуть, но сон не шел к нему. Лишь на
какое-то время Костя впадал в забытье, и ему почему-то виделся малыш,
кричащий у него на руках. Он был малюсеньким, розовеньким. Костя кропил его
головку, плечики, животик святой водой и произносил трубным голосом, какой
был у отца Павлиния: "Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба
и земли, видимым же всем и невидимым. И во Единого Господа Иисуса Христа
Сына Божия Единородного". "Верую", - разносилось по безмолвному храму,
младенец переставал плакать и улыбался. С улыбкою на устах Константин
пробуждался, думая, что сон этот, должно быть, к добру, и снова ворочался в
ожидании утра.
Ночь показалась ему бесконечно длинной, и когда в окна заглянул первый
луч, он, облегченно вздохнув и устало потянувшись, сел на кровати.
Где-то в соседнем дворе тихо позвякивало ведро, пробовал свой голос
первый петух. Привалившись к прохладной стене, растирая затекшие конечности,
Костя уставился в неровный, побеленный известкой, дощатый потолок, улыбаясь
своим мыслям. Было еще довольно рано, но спать совсем не хотелось.
Константин протянул руку к столу, стоявшему рядом с кроватью, взял старую
газету и, прочитав пару строк, вдруг почувствовал, что буквы начинают
скакать перед глазами, и сладкий долгожданный сон разливается по его телу.
"Мамка, мамка, а чего меня Евлашка, дяди Дмитрия, сиротой называет?".
"Да какая ж ты сирота? У тебя я есть". " А тятька, почему умер тятька?".
"Болел он часто, сынок". "Мамка, я знаю, кем буду, когда вырасту. Я, как
тятька, в церкви, в рясе ходить буду. И буду у-умный".
Костины волосы прилипли к вспотевшему лбу. Он так ясно видел свое
далекое детство, что его расслабленный в эту минуту мозг не мог сообразить -
во сне все происходит или наяву.
"Мамка, о деде Андрее расскажи". "А чего рассказывать. Пономарем он
был, служил в Орловской округе, пятерых детей имел. Постой, я тебе вот что
показать хочу". Мать достала из сундука затертый на сгибах листок бумаги и
начала читать: "Если не окажется препятствий, то предоставить за симя
просителя причетническое место, до обучения его в твердости и до
совершеннолетия. Января, двадцать третьего дня, 1800 года, - мать читала
плохо, спотыкаясь о каждую букву и напрягая зрение. - Великому,
Преосвященнейшему Амвросию, Епископу Вятскому и Слободскому, Яранской
округи, села Ижевского, Спасской церкви, умершего пономаря Александра
Селивановского от сына его, праздно живущего Андрея. Покорнейшее прошение:
по умершим отца моего нахожусь я, нижайший, при Спасской церкви в
праздности, и не имея себе пропитания, с оставшимся от родителя моего
семейством и испытывая крайнюю скудность. Того ради, вашего
Высокопреосвященства, милостивого отца Архипастыря, покорнейше прошу меня,
нижайшего, на праздное пономарское место к Христорождественской церкви с
получением доходов, как нечто единое"... "Вот откуда только этот документ, -
сворачивая листок и пряча его обратно в сундук, сказала мать, - я и сама,
сынок, не знаю. Кто-то из наших, должно быть, писал. Давно эта бумажка у
нас, мне ее еще твой дед казывал. Лежит без дела, а выбросить жаль. Да пусть
себе лежит. Зато точно могу сказать тебе, сынок, что на деда своего, Андрея,
- не того Андрея, о котором я тебе только что читала, - ты очень похож. Он
такой же был: ростом невысок, коренаст, волосы волнами, а глаза, что тебе
небо. Чего говорить - весь в деда. Это ты правильно сделал, что традиции
семейной не нарушил, по отцовской и дедовской линии пошел. Ты этот день
запомни, сынок, - семнадцатое июня 1892 года. Это твой день. Это начало
большого пути. А теперь вставай, не гоже опаздывать в первый-то день.
Вставай, пора уже", - и мать легонько прикоснулась к спутанным волосам
Константина.
Костя, встрепенувшись, открыл глаза. Присутствие матери было настолько
явным, что он почувствовал даже легкое шевеление воздуха в его комнате.
Обшарив вокруг себя взглядом, Костя засмеялся - откуда ж ей здесь взяться.
Двуглавый Троицкий собор находился близ Соборной площади. Шел Петров
пост и четвертая неделя Пятидесятницы. Народу в это время в церкви бывает
полно. Костя глядел на разноликую людскую массу и чувствовал, как от
волнения руки- ноги его дрожат мелкой неприятной дрожью, и крупные холодные
капли пота стекают за воротник. Песнопения получались плохо - язык не
слушался. "Это ничего, это пройдет, - успокаивал себя Константин, - начинать
всегда трудно".
Прихожане стояли, плотно прижавшись друг к другу, было так тесно, что
плечо упиралось в плечо соседа. В спертом воздухе витал сладковато-
приторный запах лампад.
- От ведь, дышать нечем, - обмахиваясь картузом, громко проворчал
высокий плотный мужик в атласной жилетке и красной сатиновой рубахе поверх
штанов.
- Тише, тятя. Говори, пожалуйста, потише, - повернула к нему голову
черноглазая девушка с черной, до пояса, косой и сердито сдвинула к переносью
брови. -Служба скоро кончится, - добавила она шепотом.
Людская толпа высыпала из церкви и слилась в единый поток. На улице
было чуть свежее. Уже которую неделю солнце нещадно палило, выжигая траву и
превращая воздух в дрожащее жгучее марево.
- Ну, девки, жарища, - выдохнула рыжеволосая толстуха Гланька, срывая с
головы белый ситцевый платок и отирая им конопатое лоснящееся от жары лицо.
- Вечером прохладнее будет. А что, придете на вечерку сегодня? - спросила
она черноглазую девушку.
- Отец пустит - придем, - ответила та и обняла за плечи худенькую
девчонку, похожую на нее. - Правда, Тоня?
- Александра, Антонина, не задерживаться чтоб, - оглянулся на девушек
мужчина в красной сатиновой рубахе, - обедать скоро.
- Мы догоним, тять, - кивнула отцу Александра. - А если не придем, не
ждите, - сказала она рыжей подруге, - значит, отец не пустил.
- Ох, и строгий он у вас, - с опаской глядя на удаляющегося Василия,
прошептала Гланька. - А новенький-то в церкви хорош, мне понравился.
Интересно, женатый или нет...,- сверкнула она желтыми, как у кошки, глазами.
- Ты, Гланька, больно-то рот не разевай, не по тебе краюха. Ишь, на
кого засмотрелась, - уколола подругу Тоня, младшая Шурина сестра.
- А я чо, я ни чо, я так, - захлопала та рыжими ресницами.
- Ну, мы пойдем, Глань, отец сердиться будет, - попрощались сестры и
торопливо зашагали домой.
Их дом находился на Богомоловской улице, недалеко от управы, солидного
здания с чугунными колоннами, где секретарем служил Василий Ердяков. В
городе его считали человеком строгим, порою даже жестким, но справедливым,
за что и уважали. Не первый год он был секретарем Земской управы, со службой
справлялся неплохо, и потому жалованье тоже получал неплохое. Благодаря
этому всех четверых дочерей на ноги поставил. Первая, самая старшая Ольга,
выучившись на учительницу, давно упорхнула из родного гнезда,
учительствовала где-то в деревеньке, и не было от нее ни слуху ни духу, за
что Василий был сердит на дочь и видеть ее больше не желал. Вторая, Мария,
окончив Вятскую Мариинскую гимназию, работала в городе учительницей
арифметики и рукоделия, отец ее уважал за серьезность мыслей и младшим
всегда в пример ставил. К третьей, черноглазой Шурочке, Василий питал,
пожалуй, самые нежные чувства, на которые только был способен, и тосковал
даже тогда, когда дочь его долго задерживалась со своими неразумными
вихрастыми учениками - она, после окончания курсов Мариинской гимназии,
исполняла обязанности учительницы в частном доме, в соседней Сосновской
волости.
Шура была особенно дружна с самой младшей из сестер, резвой хохотушкой
Тоней, которая, еще не закончив городского училища, так же, как и сестры,
мечтала учить детишек грамоте. Отец же считал Тоньку соплячкой и шалопайкой.
Впрочем, он всех судил очень строго.
Полную противоположность мужу являла жена Василия, Татьяна. Эта тихая
крестьянская женщина, молчаливая и уступчивая, умела укрощать своенравного
супруга всего лишь ласковым взглядом, и он, сам любящий отдавать приказания,
почему-то невольно подчинялся ей. Это теперь Татьяна со смехом вспоминает
свое замужество, а тогда, когда родители сговорились сосватать их с
Василием, она едва не лишилась от страха чувств, - знала Татьяна Василия с
самого детства, знала его буйный норов. Потом девки спрашивали ее, каким
приговором она владеет, как приводит в чувство своего суженого. Какой там
приговор - улыбнется, погладит, вот и вся наука.
Время до вечера пролетело быстро. Шура с Тоней не надеялись, что отец
пустит сегодня на вечерку: с самого утра он был не в духе, по причине,
известной только ему, - но все же, набравшись смелости, Шура подошла к
Василию и, взяв из рук отца газету, ласково прильнула к нему и спросила
тихо:
- Тятечка, мы сегодня с Гланькой договорились встретиться вечером.
Можно?
Отец нахмурил брови и открыл было рот, чтобы отрезать "нет", но мать
вступилась за дочерей:
- Пусти уж их, отец. Молодо - зелено, погулять велено.
Под могучим раскидистым дубом на толстом сучковатом бревне сидели
нарядные девки, лузгая семечки и аккуратно сплевывая шелуху в ладошки. Рядом
топтались парни, слюнявя во рту цигарки, гогоча и отпуская время от времени
в чей-то адрес крепкие словечки.
- Ну-ка, чего материтесь! Больно, думаете, хорошо? - шипела на них
Гланька и, поглядывая в сторону гармониста, канючила, - Леш, может, начинать
пора.
- Да отстань ты, заноза, - отмахивался от нее чубатый Лешка, - подождем
еще.
- Ну-ну, Шурку ждешь. А если не придет, мы что, так и будем сидеть? -
возмущалась девушка.
Она, наверное единственная из своих подруг, никогда ни упускала случая
посидеть вот так, на бревнышке, попеть вместе со всеми да поплясать. У
Гланьки была давняя заветная мечта - найти себе хорошего мужа. В городе ее
считали перестарком, хотя выглядела она в свои двадцать шесть довольно
молодо и аппетитно. Все было при ней, не было только одного - ухажера. Порою
ей казалось, что смогла бы она преступить все запреты, вынести все укоры в
свой адрес, да только и ей-то никто не был так люб, с кем она могла бы
согрешить. Правда, вот Лешка... Но Лешка давно и, что самое обидное,
безрезультатно страдал по ее лучшей подруге Шурочке.
- Шурка с Тонькой идут, - крикнул Лешка и растянул меха гармони.
- Наконец-то! Вас ждать - со скуки умереть можно, - проворчала Гланька.
- Ну и не ждали бы, - дернула плечом подошедшая девушка.
Лешка исподлобья покосился на Шурку. Не первый год она нравилась ему,
но та никак не проявляла к парню своих чувств. Как-то, правда, зимой еще,
Шура позволила проводить себя до дому. Они долго стояли тогда, утаптывая под
окнами синий вечерний снег, и Лешка даже решился на поцелуй. К удивлению,
Шура не оттолкнула его, но после этого стала избегать Лешку еще больше. "И
кто их разберет, этих девок? Чего им вообще надо? - злился Лешка. - Из кожи
лезу, чтобы понравиться, вон, никто из парней не наряжается так, как я".
Лешка и впрямь любил пощеголять: он носил панбуковые шаровары, яркую
ситцевую рубаху с цветным шарфом на шее, обувался в кожаные сапоги с
длинными наборными голенищами и медными подковками на подборках, а фуражку с
лаковым околышком сдвигал на затылок так, чтобы привлекательно развевался по
ветру его густой русый чуб.
- Эх, - Лешка кинул фуражку оземь и заиграл плясовую. - Спляшем, Шурка,
что ли?
Шура безразлично пожала плечами:
- У Гланьки ноги горят, ты ее зови.
- Горят! Ну и что? - с вызовом бросила Гланька. - А для чего мы сюда
пришли? Семечки лузгать? - вскочила она с бревна, хватая за руки девчат,
захлопала в ладоши, закружилась так, что подол ее широкого платья вскинулся
куполом, оголяя пухлые розовые коленки.
Костя смотрел в раскрытую книгу, не видя ни слова. "Устал, должно быть,
- думал он. - Трудный сегодня день был". Он сидел, подперев ладонью щеку,
прислушиваясь к веселым переборам гармошки. "Городские веселятся, - молодежь
везде одинакова, что в деревне, что в городе. Наверное, и эта девушка там, -
подумал Константин о той, черноглазой, которую видел сегодня утром в церкви.
- Прогуляться, что-ли?... Смешно...", - и он снова уставился в книгу.
Константин заметил: девушка, понравившаяся ему в первый день его
приезда, придя в церковь, все время становилась на одно и то же место. Костя
украдкой любовался ее милым открытым лицом. Ему нравилось как она молилась,
закрывая глаза и тихонько шепча молитву, нравилось, как поправляет рукой
выбившуюся из-под косынки прядку темных волос. На протяжении всей службы
Костя почти не сводил с нее глаз.
Шура давно приметила, что молодой симпатичный псаломщик смотрит на нее
каким-то волнующим взглядом. Однажды их взгляды встретились.
Как-то, сидя на высоком берегу Вятки, где девушка любила проводить
длинные летние вечерние часы, любуясь задумчивым течением темных вод, совсем
рядом, шагах в двадцати от нее, за лохматым кустом шиповника, она увидела
того, мысли о ком с недавних пор не давали ей покоя. Шура разволновалась, а
когда тот, о ком думала, встал и направился к ней, смутилась окончательно и
покрылась ярким багровым румянцем.
- Здравствуйте, - поздоровался молодой человек, подойдя к Шуре. - Я
знаю, вы часто бываете здесь. Я тоже люблю приходить сюда и смотреть на
вечернюю реку. Давайте познакомимся. Я - Костя, - выпалив это, молодой
человек смутился не меньше девушки, но уверенно протянул ей руку,
приветственно кивнув головой.
Константин оторопел от неожиданно обуявшей его смелости. По натуре он
был человеком нерешительным, с девушками знакомства не заводил, а женщин не
знал вовсе.
Шура поднялась с травы, ответно протянув Константину руку, и прошептала
чуть слышно:
- Давайте познакомимся... Александра... Домашние просто Шурой зовут.
Они оба замолчали, не зная о чем говорить, но мало- помалу
разговорились и долго сидели потом на берегу, болтали обо всем на свете,
узнав за короткое время друг о друге все или почти все.
Прошел месяц, как Костя приехал на новое место. С той поры ни одного
дождика не оросило землю, и почему-то именно сегодня небу понадобилось
разразиться дождем. Тяжелые лиловые тучи заволокли небосклон, где-то там, за
рекой, полыхнула молния, и послышался рокочущий раскат грома.
- Сейчас мы с вами промокнем,- засмеялась Шура.
- Спасаемся бегством, - Константин схватил девушку за руку и потянул ее
в сторону дома.
Уже не за рекой, а прямо над их головами яркая вспышка молнии разрезала
небо на две половины, оглушительной силы гром потряс землю, и поток теплого
летнего дождя хлынул на пыльную листву и поникшие травы.
Промокшие до нитки Шура с Костей укрылись под навесом бакалейной лавки,
до которой успели добежать. "Красивая какая", - застыдившись своих мыслей,
подумал Константин, глядя на счастливое девичье лицо. Тыльной стороной
ладони Шура пыталась стереть с него все еще струившиеся капельки дождя, но,
видя тщетность своих усилий, махнула рукой и, засмеявшись, начала
оправдываться:
- Ну и пусть, буду большой дождевой каплей.
Она была хороша. Вымокшее насквозь платье обтягивало стройную девичью
фигуру, черные кудряшки прилипли ко лбу, веселая улыбка делала лицо озорным,
а карие глаза сияли, как две ясные звездочки.
- Вот это дождик! Ну и промокли же мы! - подняла Шура глаза на
Константина и замолчала...
Костя смотрел на нее долгим теплым взглядом, словно желая согреть ее
немного озябшее тело. Она не отвела свой взор. Костя провел рукой по щеке
девушки. Его рука была нежная и немного шершавая. Дождь стучал и стучал по
навесу, а они молча стояли глаза в глаза.
Ливень кончился так же внезапно, как начался, и кончилось оцепенение,
которое сковало их.
- Домой пора, - глухо проговорила Шура, опустив глаза.
Ей было неловко от того, что произошло мгновение назад.
- Приходите завтра на берег, - неуверенно попросил Костя.
- Не знаю, - не поднимая глаз, ответила девушка.
- Приходите, я буду ждать...
Он скинул с себя мокрую одежду и бросился на кровать, блаженно
растянувшись. Спать, спать, спать... Уснуть крепко-крепко и увидеть во сне
ее. Под дождем. В мокром платье с сияющими глазами.
Боже! Никогда еще он не был так счастлив, никогда в его жизни не было
такого чудного дождя. Думал ли он сегодня утром, что обыкновенный дождь
может так изменить его судьбу.
Спать. Спать. Спать... И пусть привидится во сне она, девушка с
глазами, как две маленькие ясные звездочки.
Шура тихонько прокралась в свою комнату. Дом давно погрузился в сон,
мирно тикали ходики. Отец, должно быть, очень сердился, что она не пришла к
вечернему чаю.
Девушка присела на кровать и распустила влажные волосы. Какое-то
неясное чувство волновало ее. Шура вспомнила долгий Костин взгляд, и сладкая
дрожь пробежала по телу.
Не раз, бывало, вот так же смотрел на нее надоедливый Лешка, но взгляд
его заискивающих глаз только вызывал раздражение.
Про Лешку с Шурой давно ходили разные толки. Второй год он таскался за
ней по пятам, и все считали, что рано или поздно Лешка добьется своего и
пришлет к неприступной девчонке сватов. Шура же лишь пожимала плечами:
поживем - увидим. Тот давний зимний поцелуй слегка разволновал ее. Она и
сама не знала, как так получилось, что позволила прикоснуться к себе, просто
затмение какое-то нашло. Шура сильно переживала тогда по поводу
случившегося.
Рассвет приблизился быстро. Девушка так и не сомкнула глаз. Сонная
глупая муха билась головой о стекло, недовольно жужжа. Шура накрыла ее рукой
и решила загадать желание - если муха будет сидеть тихо в ее ладошке, то
тогда... Что тогда, додумывать не хотелось.
Чуть свет в комнату вошел разъяренный отец.
- Ну, что, нагулялась? Интересно знать, где это ты была? Лешка, вон,
все пороги обил. Молчишь? Ну, молчи, молчи...
Месяц пролетел незаметно. Они гуляли в дубовой роще, сидели на берегу
реки, убегали в зеленый лес, провожали за горизонт краснощекое солнце... Они
уже не мыслили жизни друг без друга.
Как-то вечером, когда солнце медленно погружалось в реку, Костя пришел
к Шуре с огромной охапкой полевых цветов.
- Пойдем на наше место, - позвал он ее.
Шура, быстро собравшись, пока не увидел отец, незаметно выскользнула из
дому.
Они сидели и смотрели, как течение реки несет брошенную кем-то зеленую
ветку. Оба молчали как будто в ожидании чего-то важного и значительного.
- Шурочка, - вдруг прервал молчание Костя, - я давно хотел тебе
сказать...
Сердце девушки учащенно забилось. Она поняла, что сейчас услышит то,
что было так долгожданно.
- Шурочка, - Костя нежно погладил ее руку, - ты не представляешь, что
ты значишь для меня... Каждый раз, когда ухожу от тебя, меня охватывает
страх, что больше с тобой не увижусь. Я знаю, что ты здесь, рядом, в этом
городе, что завтра мы встретимся вновь, но все же невыносимое чувство не
дает мне спокойно заснуть. Я не хочу разлучаться с тобой ни на час, ни на
минуту. За то время, что мы знакомы, ты стала настолько дорога, настолько
близка мне... Я так люблю тебя, Шурочка...
Шура не сводила с Кости счастливых глаз. Темная рябь воды, в которую
нырял легкий летний ветерок, волновалась и трепетала от его прикосновения. С
жалобным писком проносились над головой прибрежные белогрудые ласточки.
Сердце девушки сладостно сжималось и от Костиных слов, и от той живописной
картины, которая была словно хорошо продуманной декорацией к красивому
спектаклю.
- Я люблю тебя, Шурочка, ты слышишь, я так люблю тебя... А...ты? -
спросил осторожно Костя.
Шура сидела в оцепенении, она уже не слышала ни шороха волн, ни писка
ласточек, лишь необыкновенное слово "люблю" звенело в ее ушах.
Девушка мгновение помолчала, потом резко вскочила с травы, закружилась,
засмеялась и начала сыпать на Костю цветок по цветку, те, что он подарил ей
сегодня.
- Я такая счастливая, - смеясь, говорила она. - Я самая счастливая на
свете, - и упала прямо в объятия Константина.
- Шурочка, Шурочка, сладкая моя, любовь моя, - Костя осыпал поцелуями
ее лицо, шею, волосы, пахнущие лесной свежестью, ему казалось, что он сейчас
задохнется от нахлынувших чувств. - Я так люблю тебя, я так... Шурочка, будь
моей женой, - прошептал он и вдруг замер, испугавшись своих слов и того, что
может услышать страшное для него "нет".
- Женой? - переспросила Шура задумчиво, прижимаясь к его колючей щеке.
- Я не знаю, я... я не знаю. - Она вдруг отпрянула от него, заглянула ему в
глаза, улыбнулась и снова переспросила. - Женой...? Костя, ты знаешь, я,
оказывается, очень сильно тебя люблю... Представляешь? Очень-очень сильно...
Костюшка, я ..., я согласна, - чуть слышно ответила она.
Отец был в гневе, когда узнал, что дочь собралась замуж.
- Ну, девка, не ожидал от тебя, - шумел он. - Нет, ты посмотри, знакомы
без году неделя, а она уж замуж захотела! Чего от Лешки нос воротишь? Да,
шалопай, но зато он свой, нашенский. А шалопайство пройдет - я сам таким
был. Парень второй год возле нашего дома ошивается. Ждет, надеется. А этот
пришел и... Хм, - усмехнулся Василий, - шустрый, однако.
- Отец, - попыталась успокоить Василия жена.
- Что, отец? Я Лешкину семью, как свою знаю. Мы с его отцом еще вот
такими вместе до ветру бегали.
- Отец, - снова дернула Василия за рукав Татьяна.
- Молчи, мать! Ты вот лучше скажи, сколько я за тобой хаживал, сколько
сапог истоптал. Вспомни, твои родители сказали, что сватать нас будут, ты и
рта не раскрыла. А нынче что? - горячился он.
- Чего вспоминать, другие времена были, - вздохнула Татьяна.
- Я люблю его, - наконец промолвила молчавшая до сих пор Шура.
- Люблю? Да что ты в любви-то еще понимаешь? Знаешь, я морковку тоже
люблю. Вырвал ее с грядки, съел - и вся любовь. Нету ее. О любви тогда
говорить можно, когда нутро человеческое познаешь. Люб-лю-ю, - передразнил
отец.
- Я его люблю, - сказала Шура и закусила губы.
- Отец! - не вытерпела Мария, которая с самого начала разговора стояла
в дверях и молча наблюдала за происходящим. - Отец, ты на Шурочку посмотри,
на ней же лица нет.
- Да что вы все заладили: "отец-отец". Делайте, что хотите! Чего стоишь
истуканом? - повернулся он к Шуре. - Зови своего, - буркнул Василий и в
сердцах швырнул об стену стул.
С утра ждали сватов. Пузатый самовар, отдуваясь, стоял на столе. Пахло
пирогами, творогом и еще чем-то вкусным. Все в этот день валилось у Шуры из
рук. Она не находила себе места и время от времени выскакивала на улицу,
чтобы не пропустить, когда покажется ее Костя.
- Идут, идут, - выглянув в окно, закричала вдруг взволнованная Тонька.
- Ой, Шурочка, страшно-то как. Костя твой идет. Наряжайся скорее.
Константин взял в сватовья Николая Кибардина, с которым вместе служил и
уже успел крепко сдружиться. Николай был года на три старше Кости, но это
ничуть не мешало их дружбе.
Они шли городской улицей, сверкающие, как два медных гривенника.
От волнения Константин беспрестанно покашливал и каждую минуту дергал
полы своей черной наглаженной рубахи.
- Успокойся, я сам боюсь, - толкал его в плечо Николай.
- Шура говорила, что отец так сердился, передать нельзя, - вздыхал
Константин.
- Ну, сердился. Посердится - отойдет.
Они громко постучались в дверь и, услышав "войдите", робко вошли в
горницу.
- Можно ли? Здравствуйте, - стараясь казаться смелым, почти прокричал
Николай.
- Здрасьте, здрасьте, - Василий восседал на стуле посреди комнаты,
закинув ногу на ногу и теребя себя за подбородок. - Проходите, коль пришли.
Шура стояла, прислонившись к стене, не поднимая на вошедших глаз. Ей
казалось, что сердце, как колокол на городской колокольне, бьется так, что
все присутствующие слышат его гулкие удары.
- Давайте сразу к столу, - засуетилась Татьяна.
Она расставила табуреты и, легонько подтолкнув гостей, загремела
посудой.
Константин с Николаем неуверенно сели. Все слова, приготовленные ими
для такого случая, улетучились куда-то под пристальным взглядом Шуриного
отца.
- Что ж молчите, женихи? Я думал, вы посмелее будете? - строго взметнул
взгляд Василий.- Ладно, давайте для храбрости, - откупорил он зеленого
стекла бутылку. Разлив всем по рюмкам и чокнувшись с Татьяной, первый выпил,
громко крякнув и закусив соленым огурцом.
Кровь быстро заиграла на его лице, он повеселел и, впервые улыбнувшись,
подмигнул лукаво:
- Так что, женихи, давайте хоть о погоде поговорим, что ли.
Николай пригладил рукой волосы, улыбнулся беспомощно и почему-то
посмотрел на Тоню, словно ища у нее поддержки.
- А что, погода хорошая. Наверное, именно тогда, когда в природе все
цветет и благоухает, - начал он пафосно, - зарождается в человеке нечто
неземное. Одни говорят, любовь - это зло, другие - что любви нет вовсе, а я
говорю, вот она, любовь, перед нами, - закончил красиво Николай, и рукой
указал на Константина и его невесту.
- Как говорится, ваш товар - наш купец, -продолжал он. - Скажу
наверняка, купец стоящий. А дорого ли вы свой товар цените?
- Обожди, паря, - оборвал Николая Василий. - Я хочу послушать, что сам
"купец" сказать может.
- А я не знаю, что мне сказать, - неуверенно проговорил Константин.
- Лишь одно я знаю точно, что люблю вашу дочь. Люблю так, как никого
никогда не любил. Конечно, вы правы, осуждая нас за столь
скоропалительное решение, но я хочу пообещать вам, что Шурочка будет самым
счастливым человеком.
Потом Костя рассказал о своем детстве, о том, как осталась его мать
одна с малыми ребятишками на руках, как хлебнули они без кормильца горя, как
вырастила она троих сыновей, подрабатывая просвирницей в церкви, где служил
ее муж, выучив и поставив сыновей на ноги...
Говорил он долго. Шура так и не подняла глаз на своего жениха, но чем
дольше он говорил, тем увереннее она себя чувствовала и чувствовала, что
отец становится все более и более расположенным к Константину.
- Вот, пожалуй, и все, - закончил тот. - Я не знаю, смогу ли добавить к
этому еще что-то. Да, наверное, и не стоит. Ваше право, отдавать за меня
свою дочь или нет. Но если не благословите вы нас, как дальше жить мне, я не
знаю.
За столом стояла сковывающая тишина, и лишь комар, невесть откуда
взявшийся, пищал над ухом то у одного, то у другого. Мать тихонько вытирала
слезы. Она уже успела полюбить своего будущего зятя. Вспомнила Татьяна,
каким было ее сватовство: не говорил ей Василий ласковых слов, не уговаривал
отца, не обещал, что сделает ее самой счастливой. Сговорившись о свадьбе с
ее родителями, он пришел в их дом, уверенно взял тихую Таню за руку и
сказал, что теперь она будет его.
Отец вдруг громко забарабанил пальцами по столу, покрутив в руках
ложку, вновь положил ее на место, потрогал неуверенно кончик своего носа и
наконец выдавил из себя:
- Н-да... Любишь, значит... Шурка, ведь она такая, что не любить-то ее
нельзя. Ты прав, не нравится мне, что больно уж скоро вы решение приняли, да
куда теперь деваться. Люблю ведь я ее, Шурку-то мою, и не хочу, чтоб ей в
жизни плохо было. Береги ее, - Василий поднял рюмку, посмотрел ее на свет и
продолжил, - люби ее, не обижай... Шурка, ведь она такая, что не любить-то
ее нельзя, - повторил он.
Шура бросила взгляд на маму и увидела ее глаза, полные слез. Та
теребила свой платок, съехавший с головы, и не замечала, как слезы струятся
и струятся по ее щекам.
- Вот и выросла дочь, - всхлипнула Татьяна. - А чего плакать, доля наша
такая, - постаралась успокоить себя.
Потом, проглотив слезы и откашлявшись, затянула своим высоким голосом
старинную девичью провожальную песню:
Ой, кумушки, подруженьки,
Вы зачем поздно приехали,
О чем раньше не съезжалися,
Моего батюшку не разговаривали?
Мой-от батюшка разговорчив был,
Моя-то матушка разговорчива была...
Пропил меня батюшко -
На винной рюмочке,
На пивной чашечке,
Из избы меня выжили,
Из роду племя не вывели. О-ох!
Слезы катились из глаз Татьяны, но она не вытирала их. Мария и Тоня
сначала сидели притихшие, а потом подхватили песню, тоже еле сдерживая слезы
грусти, рвавшиеся наружу.
Как лиха зверя из поскотинки,
Как гнилую щепку с улицы,
Как зеленую травку из поля, -
Не бросай-ко ты меня, батюшко,
И буду я тебе гостюшка,
Дорога гостья, возлюблена и приголублена...
Шура глядела то на сестер, то на отца, сидевшего в задумчивости с
опущенной головой, то на Николая, то на Костю, и у самой сердце сжималось то
ли от радости, то ли от грусти. Она была счастлива, что совсем скоро ни на
час не расстанется со своим любимым, но все же невыразимая тоска сжимала
девичье сердце, тоска по тому, что теряла она, оставляла в прошлом что-то
милое, что-то беззаботно детское, что-то наивно глупое, оставляла то, что не
вернется уже никогда.
Лешка тупо смотрел в окно. С утра кусок не лез ему в горло, и лишь
тяжелые неприятные мысли, как черви, копошились в мозгу.
- Отец, гармонь дай, - вскочил он вдруг с места.
- Зачем тебе? Поешь все? Остолоп! Проворонил девку. Так бы и треснул
тебе! - замахнулся на Лешку отец.
- Чего ты, - еле увернулся тот. - Ну не люб я ей. Другой, видно, лучше.
А-а, плевать я хотел, - и он выскочил из дома, громко хлопнув дверью.
Лешка долго слонялся по улицам, пока его не окликнула Гланька, мимо
дома которой он проходил.
- Лешк, а Лешк, - прокричала она, почти по пояс высунувшись из окна, -
зашел бы.
Лешка остановился, подумал немного и, безвольно опустив голову,
поплелся в сторону Гланькиного дома, загребая носками дорожную пыль.
- Кто дома-то, - с порога осведомился он.
- Проходи, никого, - ответила довольная встречей Гланька, -
посумерничаем вместе.
- А мать с отцом где?
- Да вчера еще уехали к отцовой сестре на крестины. Ты проходи,
проходи, - хлопотала она, не обращая на Лешкин удрученный вид никакого
внимания.
На стоявшем возле окна столе дымился сваренный картофель, лежал
нарезанный ломтями хлеб, а запотевшая кринка с молоком завершала весь этот
аппетитный натюрморт.
- Ждешь кого-то? - спросил Лешка.
- Не-а, ужинать собралась, а смотрю, ты идешь. Дай, думаю, позову.
Лешка усмехнулся и пристально посмотрел на Гланьку. Она была ничего: ее
дородное тело, туго обтянутое ярким цветастым платьем, манило и волновало
многих мужиков. Пожалуй, если бы не Шура, Лешка влюбился бы в Гланьку.
- Чего уставился, - дернула его за вихор девушка, - проходи, садись,
-подтолкнула она Лешку к широкой лавке.
- Выпить есть чего? - хмуро буркнул он.
- Выпить? - хихикнула Гланька. - Ой, я и не знаю даже.
- Есть или нет? Чего кривляешься, я не на посиделки пришел, - сурово
рявкнул тот.
- Чего ты, Лешк? - надула губки толстуха. - Чего сердитый-то такой?
Сейчас я посмотрю, - она вразвалку подошла к подполью и с геркулесовой
легкостью подняла тяжелую массивную крышку.
Гланька долго звенела и стучала чем-то, прежде чем ее довольная
конопатая физиономия показалась из-под пола.
- Нашла, - весело сверкнула она глазами.
Лешка захмелел быстро, то ли от того, что с утра не держал во рту
маковой росинки, то ли от навалившейся на него жгучей обиды. Он постоянно
подливал себе из бутыли в стакан, утирал катившиеся пьяные слезы и
приказывал Гланьке: "Пей!".
Девушка морщилась, но Лешка упрямо заставлял: "Пей, кому говорят!", и,
не переставая, жаловался раскрасневшейся толстухе:
- Нет, ты скажи, побрезговала..., мною побрезговала! С этим, из церкви,
"фи-фи-фи, ля-ля-ля", а мне: "Отстань, Леш!". Ну, чем я не хорош-то, скажи,
а?
- Да брось ты, Лешенька, не убивайся. Чего ты, как ребенок, в самом
деле, - гладила его по голове расчувствовавшаяся девушка. - Да мало ли девок
у нас хороших? Ну, успокойся, забудь, - шептала она все ближе и ближе
придвигаясь к парню.
- Глань, Глань-ка... Вот тут болит, понимаешь, - бил он себя в грудь,-
вот тут!
- Ой, Лешенька, не пара тебе Шурка. Нехорошо, конечно, так о подруге,
но какая-то она неземная вся, что ли... А ты парень простой, без
премудростей, тебе и девку попроще надо.
Гланька вплотную придвинулась к Лешке, и теперь ее пухлые розовые губы
почти касались его лица. Он слышал ее прерывистое дыхание, чувствовал, как
упругая грудь касается его груди. Вдруг он забыл, что минуту назад плакался
о несчастной, неудавшейся любви. Лешка неистово впился влажными губами в
ждущие, трепетные Гланькины губы и насладился каким-то звериным почти
поцелуем.
Что было потом, Лешка помнил плохо. Смутно вспоминался запах сена,
по-кошачьи светящиеся в темноте Гланькины глаза да собственный слабый,
безвольный плач...
"Милая матушка, здравствуй! Пишет тебе сын твой, Константин. Прости,
милая матушка, что долго весточки никакой не слал. Как-то все времени
выбрать не мог: пока обустраивался на новом месте, пока то, другое.
Привыкал я долго и трудно, поначалу даже сомневаться начал, за то ли
дело взялся. Теперь все образовалось, привык немного. Люди здесь хорошие.
Особенно сдружился с Николаем Кибардиным, он, как и я, псаломщиком служит.
Род у них большой, священнический. Да ты слыхала, должно быть.
Хочу я тебе, матушка, новость сообщить. Не знаю даже, с чего и
начать...
Мечтала ты, чтобы я женился поскорее. Наверное, пришло это время.
Человек я взрослый - двадцать один год уже, пора и о семье подумать.
Встретил я здесь девушку и понял, что судьба это моя. Шурой ее звать, на год
только меня постарше будет.
Хочу я твоего благословения попросить. Решили мы пожениться с Шурой. Я
думаю, ты не будешь против. Это замечательный человек, мама. Уверен,
понравится она тебе.
Собирайся в путь, как только письмо получишь. Очень мы тебя ждать
будем. Кланяемся с Шурой тебе низко, ждем и целуем.
До свидания, матушка. Сын твой, Константин."
Лизавета копошилась в огороде. Вышла она чуть свет, пока горячее
июльское солнце не иссушило землю. Спина еще болела от вчерашней прополки.
Не успела она склониться над распустившей хвосты морковью, как услышала, что
чей-то знакомый голос окликает ее:
- Оглохла ты, что ли, Елизавета Ивановна! Кричу, кричу - ничего не
слышишь.
- Ась? - подняла Лизавета голову и с трудом распрямилась, вытирая о
подол платья зазеленелые шершавые руки.
- Дома ли ты, Елизавета Ивановна? Письмо тебе, - прокричал с улицы
почтальон Емельяшка, который, сколько помнит себя Лизавета, разносит по
домам дурные или хорошие вести.
- Да дома, дома я. Никак, Емеля, весточку какую принес? - в волнении
спросила женщина.
- Письмо тебе, от сына, должно быть, - ответил почтальон.
- Ой, батюшки святы! Ой, Господи! Дождалась! - всплеснула она руками и
почти бегом бросилась к почтарю.
Лизавета держала в руках долгожданное письмо и медленно шевелила
губами: "Милая матушка, здравствуй! Пишет тебе..."
- Что сын-от пишет? Хорошее аль плохое? - спросил Емельян.
- Хорошее, хорошее. Ох ты, радость-то какая! Жениться младший надумал.
Спасибо за новость, Емеля! Побегу, Фокиным рассказать надо.
Елизавета собралась в дорогу быстро. Много пожиток брать не стала,
приготовила только гостинцы Косте да своей будущей невестке.
"Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их. И сказал
посему, оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут
два одною плотью, так, что они уже не двое, а одна плоть. И так, что Бог
сочетал, того человек да не разлучит".
Мелкий дождь начался спозаранок. Лохматые тучи навалились на землю.
Тонька сокрушалась, глядя на небо:
- Надо же, такой день, а дождь не перестает.
- Ничего, - улыбалась Мария, - говорят, примета есть: дождь в
свадьбу - счастье будет.
Они стояли под сводами церкви красивые и взволнованные. Нежное розовое
платье было Шуре удивительно к лицу. Костя смотрел на свою невесту с
нескрываемой гордостью, ему казалось, что нигде на свете нет милее девушки,
чем его дорогая Шурочка.
"Любите своих жен, как Христос возлюбил церковь и предал себя за нее...
любящий свою жену любить самого себя. Жены, повинуйтесь своим мужьям, как
Господу, потому что муж есть глава жены, как Христос глава Церкви, и Он же
спаситель тела".
Шура не слышала, что говорит священник, мысленно она улетела под
расписанные своды и порхала там легкая и счастливая.
- Согласен ли раб Божий Константин взять в жены рабу Божию Александру?
- Согласен.
- Согласна ли раба Божия Александра взять в мужья раба Божия
Константина?
Шура не сразу поняла, что священник обращается к ней. Она медленно
спустилась из-под золоченого купола на холодный церковный пол, и только
тогда до нее долетел обращенный к ней вопрос.
- Да, - глядя влюбленными глазами на Костю, прошептала она.
Вот и все. Только что жених и невеста - теперь муж и жена. Они ехали на
украшенной лентами тройке каурых лошадей тесно, прижавшись друг к другу.
Веселая толпа встретила молодых возле дома, улюлюкая и поддразнивая.
Где-то, позади всех, мелькал пышный Лешкин чуб. Лешка долго не решался
пробраться поближе, решившись же, растолкал всех локтями, подошел вплотную к
Шуре и, глядя ей прямо в глаза, процедил сквозь зубы: "Поздравляю", - а
потом, смерив Константина долгим взглядом, сплюнул на землю и зашагал прочь.
Быстрокрылой бабочкой пролетело лето. Осень началась рано, промозглая,
мерзкая, с бесконечными холодными дождями, а потом резко, в одну ночь,
навалило снега, и ударили морозцы.
В феврале Шуре пришлось оставить учительство, так как Константина
переводили в село Спасо-Подчуршино Слободского уезда, рукоположив в сан
иерея.
С родными Шура прощалась жарко, точно предчувствуя, что больше не
сможет увидеться с ними.
- Что ж, дочка, сама судьбу выбирала, - только и сказал отец.
"Се аз, князь великий Иван Васильевич Всея Руси пожаловал есми Андрея
Иванова, сына Племянникова, городком на Вятке... На Москве лета 7013 (1505)
майя".
В стародавние времена, как гласит предание, Новгородская дружина,
искавшая себе место для поселения, направилась из Устюга на восток, дошла до
реки Летеки и спустилась по ней на плотах до самого ее устья, где не в
дальнем расстоянии, на правом берегу Вятки построила город Шестаков. Часть
шестаковских жителей, гонимая духом предприимчивости, отплыла по течению
реки Вятки верст двадцать пять и основала селение, названное Слободою.
Встретили в селе нового иерея радушно. Константина с Шурой поселили в
доме съехавшего в другое село священника. Это был первый в их жизни дом.
Остатки зимы прошли незаметно. Яркое весеннее солнце быстро прогнало
холода, весело засверкало в худеющих сосульках, бросая свои блики на
почерневшие избы; но осевший, ноздревато-пористый снег долго еще скрывал под
собою соскучившуюся по теплу мураву и желтоголовую мать-и-мачеху.
Шура ходила тяжелая. Она сильно осунулась, похудела, подурнела.
Ей говорили - дочка будет, коль красоту взяла. Говорили дочка, а
родился сын. Никогда в жизни не испытывала она такой нестерпимой боли, ей
казалось, что она вот-вот умрет, так и не увидев своего дитяти. И когда
малыш закричал первое "уа", Шура улыбнулась беспомощно: "Неужели сын? Пусть
Бориской будет".
А первого мая Бориску уже крестили. "Да возродится благодать в новую
духовную жизнь", - напутствовали его, окуная в святую купель.
Мальцу не исполнилось еще и полутора годков, а семья вновь ждала
пополнения, и в конце сентября, двадцать второго, у Бориски родился
брат,
которого назвали Сергеем.
Перед крестинами приехала Мария. Всю ночь просидели сестры в обнимку и
не могли наговориться. Узнала Шура, что подруга ее, Гланька, вышла замуж за
Лешку. "Свадьба была шумная, пьяная, - рассказывала Мария, - а похмелье до
сих пор аукается. Плохо они живут. Лешка пьет сильно, говорят, что и
поколачивает Гланьку".
Назавтра были крестины. Восприемниками стали Мария и священник
села Николаевского Георгий Годяев, таинство крещения совершал крестный
отец Бориски - Георгий Утробин.
Константин с головою ушел в службу. Он словно хотел взвалить на себя
двойную ношу и отдать Господу долг за безвременно ушедшего отца своего.
Восемь лет промчались, как один день. Много чего произошло за это
время: в 1897 году Константин стал членом миссионерского общества Братства
Святителя Николая в Вятке, годом позже был награжден набедренником и скуфьею
за усердную и полезную службу Церкви Божией и за заботливость о просвещении
прихожан светом веры Христовой. За заслуги по духовному ведомству награжден
благословением Святейшего Синода. Константина ценили и уважали, обращались
за утешением душевных ран, приходили за советом... "Служение Христу дает
истинный смысл нашей жизни, исполнение воли Его есть высочайшая и
благороднейшая цель нашей деятельности, и блажен тот христианин, который в
простоте сердца будет исполнять заповеди Христовы. Для таких христиан время
земных трудов будет легким, самая трудная жизнь - бесценным даром Божиим", -
так говорил Константин, так жил, так учил жить других.
Все это время Шура была рядом. За восемь лет любовь ее к мужу не
угасла, напротив, с годами стала еще крепче. После рождения Бориски и
Сергуньки она родила Константину еще одного сына, Николеньку, но тот сгорел
в одночасье девяти месяцев от роду.
Шура долго оплакивала сыночка, но потом вдруг поняла, что опять
беременна, успокоилась немного и теперь жила уже мыслью о ее новом будущем
сокровище. "Сокровище" досталось ей особенно трудно. И потом, после родов,
Шура долго не могла придти в себя. Родилась девочка. Ей тоже, бедолаге,
пришлось несладко, поэтому и назвали Варюшкой, Варвара-великомученица. Шура
болела не месяц и не два, доктор сказал, что надсажены почки и нужен покой,
покой и покой.
Но покоя не было в их жизни. Сколько мест пришлось поменять за эти
годы Константину... Сначала Спасо-Подчуршино, потом Кокшага, та, что
недалеко от Костиной родины, теперь его отправляли в село Сардык Глазовского
уезда.
Александро-Невская церковь, куда определили Константина, не отличалась
ухоженностью и великолепием, видно, не знала она прежде настоящего хозяина.
Много усилий приложил Константин для того, чтобы убогий храм воспрянул на
радость прихожанам.
Почти год прошел, прежде чем настал час освящения, с благословения
Преподобнейшего Филарета, придельного престола в честь преподобного Серафима
Саровского. Это событие сильно взволновало жителей Сардыка, но более всего
они восхищались величественным, новым, изящной работы иконостасом, с
художественно исполненной живописью творения Ивана Князькова, написанном в
полувизантийском стиле и представляющем собой воспроизведенные копии с
картин Васнецова и других не менее знаменитых художников, чьи работы
находились во Владимирском соборе и Храме Спасителя в Москве.
Как горе не ходит одно, так и радость соседствует с бедою. Сардык жил
мирной, размеренной жизнью, молился за здоровье батюшки Константина, а там,
пока еще далеко отсюда, неведомый доселе ураган начал трепать русскую землю.
Пятый год нового столетия принес боль и слезы: высочайший манифест от 9
марта 1905 года, подписанный Николаем Вторым, потряс многие умы и сердца. В
нем говорилось, что ослепленные гордынею злоумышленные вожди мятежного
движения посягнули на освященные Православной церковью и утвержденные
законами основные устои государства Российского, пытаясь разорвать связь с
прошлым, разрушить существующий государственный строй и учредить новое
управление страною, на началах, Отечеству русскому не свойственных.
Впервые за всю многовековую историю народ вдруг с недоверием стал
поглядывать на священников. Костя много размышлял о таком перевороте в
людских душах. Что заставило их изменить свое отношение к духовенству? Где
любовь к Богу дала трещину? "Ничто не может родиться из ничего, - думал
Константин, - значит есть среди нас такие, которые сеют зерна сомнения. Как
быть и как вернуть былое доверие?". Этот вопрос беспокоил не только
Константина, все духовенство задавалось им.
Страшная гроза обложила со всех сторон матушку Россию, беспросветная,
от края до края. Братоубийственные выстрелы слепили глаза, ручьями лилась
человеческая кровь на несчастную землю, и особенно скорбно в этой буре
оказалось положение православного духовенства.
"Нам не нужны попы! - кричали руководители кровавого прогресса. - От
них в истории скоро останется одна лишь черная страница!"
"Отвратны речи, но милостив Бог...", - молился Константин за заблуд-
ших овец своих.
А Россию продолжало лихорадить.
Москва. 7 декабря шестого года Московский Совет рабочих депутатов,
Комитет и группа Российской социал-демократической партии
социалистов-революционеров объявили с двенадцати часов дня всеобщую
политическую забастовку и стремились перевести ее в вооруженное восстание. В
течение суток забастовали все фабрики, заводы, мастерские, конторы, магазины
и московский железнодорожный узел, кроме Николаевской железной дороги. На
следующий день события перенеслись на улицу.
Вятка. Глухой, темной декабрьской ночью в городе Слободском из склада
уездного воинского начальника было похищено 313 винтовок. Позднее, в Вятке,
на Московской улице, в доме Самылова, в квартире Куниченко нашлась часть
похищенного оружия. В квартире, куда нагрянули городовые, было 25 человек,
которые оказали вооруженное сопротивление. Через три дня произошло
столкновение на городской водокачке. Вооруженный отряд рабочих, после
встречи с войсками, засел в доме Мышкина и начал отстреливаться. Окружившие
дом войска ответили встречными выстрелами. С той и с другой стороны были
убитые и раненые. Обеспокоенный нарушениями Вятский губернатор Левченко
объявил о введении в губернии усиленной охраны. Во избежании беспорядков
отменялись все собрания.
Котельнич. В дубовой роще все чаще и чаще начала собираться и молодежь
и кое-кто постарше, но не было слышно ни гармошки, ни веселых песен. Люди
приходили туда, долго негромко обсуждали чего-то и потом молча расходились
по своим домам.
Лешка давно заприметил эти сходки и самодовольно потирал руки:
"Молодцы, ребята! Видно, и здесь заваруха готовится". Ему хотелось при-
соединиться к ним, но природная лень и беспросветное пьянство
превратили его в сущее ничтожество, все мысли которого были направлены
только на то, - где достать опохмелку.
Лешка разодрал глаза, громко зевнув, поскреб грязную щетину и заорал:
- Глань, жрать давай!
- Чего орешь, детей разбудишь, рано еще, - сонно пробормотала Гланька.
Она сильно постарела, стала еще толще, в ярко-рыжие прежде волосы
вкралась седина. Жизнь не баловала ее. С самых первых дней после свадьбы
Гланька мотала на кулак слезы. Когда уехала из города ее подруга Шура,
Лешка, через неделю, сам завалился к ней. Он был изрядно пьян и тут же начал
лапать ее своими ручищами:
- А что, Гланька, пойдешь за меня? - не спросил, а почти приказал он.
Сердце у Гланьки тогда сладостно сжалось: "Вот! - торжествующе подумала
толстуха. - Дождалась!"
Неделю она наслаждалась своею любовью. А потом Лешка начал беспробудно
пить...
- Не слышишь, мать, жрать, говорю, давай, - снова заорал Лешка. - И
бутылка, чтоб на столе была, - грозно рыкнул он. - Внутри все горит,
опохмелиться надо.
- Чтоб ты сдох, окаянный, - поднимаясь с кровати, простонала Гланька. -
Где я тебе жрать возьму? Давно все тобою пропито, и продать нечего, чтобы
ребятенков накормить. Ой, горюшко горькое, сколько лет я с тобою маюсь. Ведь
когда женились, тебе отец кой-какое состояньице отвалил. А где оно? Все, все
пропито, - причитала она. - Посмотри, люди-то как живут. У Балыбердиных
лошадь, у Кашурниковых две... Э-э, да что говорить!
- Заткнись, не вой, - прохрипел Лешка. - Подожди, скоро и у них ничего
не останется. Трясет Россию-то, а? Хэ-э! Глядишь, погуляем на Николашкиных
поминках!
Гланька ухватом достала из печи вчерашние пустые щи и громко хлюпнула
носом:
- Дура я, дура, - продолжала причитать женщина. - Сколько лет, а я все
жалею - зачем пошла за тебя?
- Во-во! - захохотал Гланькин муж. - Сама хотела, сама на шею вешалась,
- Лешка вдруг замолчал, лицо его сделалось серьезным, морщины разгладились,
и он проговорил задумчиво. - Если б Шурка не встретила этого, как его, жили
б мы с ней теперь счастливо. Любил бы я ее..., - мечтательно вздохнул он.
- Ой, господи, не смеши меня, грешную. Да ее мать с отцом покойные,
царство им небесное, давно б не единожды в гробу перевернулись, глядя
на то, как она с тобою счастье б хлебала!
С тех пор, как родилась дочь, Шура не переставала болеть. Временами ей
становилось лучше, она снова впрягалась в хозяйство, но видимое облегчение
быстро проходило, и снова болезнь возвращалась к ней, требуя к себе,
коварной, особого внимания.
С полгода уже Шурочка и думать забыла о своих недугах, она была весела
и приветлива с детьми, заботлива с Константином, как вновь "старая
приятельница" вернулась и не отпускала от себя уже ни на минуту.
Шура недомогала. Дети вертелись около ее постели и пытались рассмешить.
Больше всех старался Сергей. Он ходил вприсядку по горнице и распевал
сочиненную им частушку:
Наша Варька - "молоток",
Села с куклой в уголок,
К ней подкрался сзади Борька,
Куклу в сени уволок.
Варя надула губки:
- Чего ты врешь, Сереженька. Ни в какой я уголок не садилась.
Болезнь за последнее время измотала Шуру. Чай из брусники всегда был на
ее столе, а не помогало - поясница все болела и болела. Ни отвары, ни
молитвы - ничто не облегчало боли. Грешна она что ли? Молится преподобному
Серафиму, а он взор в сторону отводит.
Вон, весной еще, сторож при храме, где ее Костя служит, Степан Чикишев,
крестьянин из деревни Лохинской заболел. Ревматизмом ноги скрутило так, что
ходить не мог. В Унинской больнице лечился - не помогло, всю надежду на
выздоровление потерял. И вдруг, на первое мая, ночью, во сне, явился ему
преподобный Серафим и сказал: "Что ж ты у меня милости не просишь? Отслужи
молебен и будешь здоров". Костя на другой день ему молебен отслужил, и через
несколько дней Степан проснулся совершенно здоровым. Болезни и следа не
осталось.
А к Шуре святой угодник не милостив. Боль, какая боль во всем теле.
Диагноз поставили - уремия. Шура понимала - не выкарабкаться ей.
За окном свирепеет вьюга. Тридцать восьмой февраль своей жизни
разменяла Шура. Сколько ей еще февралей отпущено? Чует сердце, что этот
последний.
Где-то в деревне справляют свадьбу, до слуха доносится разухабистый
пьяный голос:
Вокруг бочки я хожу,
Вокруг дубовенькыя,
Я на бочку смотрю,
На дубовенькыю.
Открывайся гвоздок!
Наливайся медок!
Наливайся душа -
Душа зятюшкова!
У соседей свадьба, а ей впору панихиду заказывать. Закрывал свои очи
февральский день, надвигая на расписанные морозом оконца черный занавес.
Ночь торопилась. Суждено ли ей прожить хотя бы еще одну ночь?
Шура сомкнула глаза. Детство привиделось: сестры - Ольга, Тонюшка,
Мария... Вечерка перед глазами и Гланька, озорная, рыжая-рыжая, и все к
Лешке ластится. Потом берег увидела: солнце медленно погружается в реку,
зеленая ветка плывет по течению, а Костя, взволнованный такой, гладит ее
руку и шепчет: "Я так люблю тебя Шурочка! Будь моею женой..."
Потом ветер налетел, зябко как-то стало. Кто-то руку ледяную на лоб
положил. Шура вздрогнула, открыла глаза. Костя что ли? Нет... Никого нет...
Значит, смерть приходила, к себе звала.
Шура приподняла с подушки голову и окликнула тихонько:
- Костюшка, ты здесь?
- Я тут, Шурочка. Здесь я, с тобой. К детям ходил, спят уже. Пить
хочешь? - погладил он ее по спутанным волосам.
Шура покачала головой:
- Нет. Посиди со мной, Костюшка, - попросила она.
Константин сидел у изголовья жены и вглядывался в ее усталое,
изможденное лицо: бедная, как страдает она. Бледные впалые щеки,
потрескавшиеся синие губы. "Милая, милая моя. Любимая, единственная.
Господи! Помоги ей выбраться из этой боли, помоги преодолеть тяжкую болезнь
ее. За что же страдания-то такие?"
Шура открыла мутные глаза и, обведя комнату воспаленным взором,
остановила его на Константине. "Боже, как он смотрит на меня, -подумала она.
- Как страдает из-за меня. Хороший мой, как ты жить-то будешь?"
Она с трудом разомкнула губы, облизав их горячим сухим языком:
- Костюшка, умираю я. Я крепилась, я противилась смерти, но нет больше
сил... Я чувствую ее дыхание у своего изголовья, она пришла за мной. Милый
мой...
Звук ее голоса был настолько тих, что Косте пришлось наклониться к
родному лицу Шурочки. По лицу жены катились крупные слезы.
- Шурочка... Ты поправишься, Шурочка.
Константина бил озноб. Он старался держать себя в руках, но ему плохо
удавалось владеть собой.
- Конец это... Прости, хороший мой, если что не так было, если обидела
тебя чем. Я старалась быть хорошей женой, хорошей матерью... Я детей своих в
снах видела взрослыми, я мечтала покачать вот на этих руках своих внуков...
Шура подняла исхудалые со вздутыми венами руки и горестно посмотрела на
них. Она говорила тихо, тяжело, прерывисто дыша и замолкая временами, чтобы
собраться с силами. С трудом поднявшись, опираясь локтем на мятую подушку,
взяла стакан с травяным отваром и, сделав несколько маленьких глотков,
ложась, продолжала:
- Детей береги. Господи! - она закусила губы, чтобы не разрыдаться. -
Тяжело тебе будет, но ты сильный. Я знаю, ты сильный, ты выдюжишь.
Дети спят? Жаль будить их, но мне бы еще только один разок взглянуть на
них...
Костя медленно встал. Сердце разрывалось на сотни маленьких сердец, и
каждое из них стучало, бухало во всех частях его тела. В горле першило. Он
сжал руками голову и подавил в себе тяжкий стон.
Боря с Сережей спали вместе, отвернувшись друг от друга, сбив в ноги
одеяло. Рядом, в кроватке, посапывала восьмилетняя Варюха. Она свернулась
клубочком, подтянув к подбородку круглые коленки, и изредка всхлипывала во
сне. Что снилось ей?
Константин подошел к сыновьям, потормошил их за плечи.
- Мальчики. Мальчики, вставайте.
- Что? Уже утро? Так быстро?
- Мама зовет вас, - сдавленным голосом проговорил отец.
- Мама? - хором спросили они и глянули в окно.
Окна смотрели на них своими темными глазницами. Братья перегля-нулись и
поняли - беда.
Варя спала неспокойно. Шум в комнате тотчас разбудил ее, она открыла
глаза и захныкала:
- Папочка, почему вы не спите?
- Мама зовет вас, дочка, - опустив глаза, ответил Константин.
- Мама? Так поздно?
Она смотрела то на одного, то на другого и не могла понять своим
детским умишком, зачем маме понадобилось будить их среди ночи. А поняв,
запрыгала на кровати и захлопала в ладошки:
- Ей лучше? Она поправилась? Я знала, знала, что она поправится.
... Она все так же лежала, вытянув вдоль тела руки и закрыв глаза.
Спутанные волосы кудрявой россыпью были разбросаны по подушке.
Дети с отцом вошли тихо, чтобы не потревожить больную. Шура вымученно
улыбнулась:
- Деточки, кровиночки... Дайте налюбуюсь на вас.
Боря с Сережей опустились на колени у кровати матери, а Варя забралась
к отцу, севшему на табурет подле ложа больной, и, глядя на маму, не могла
понять, лучше ей или нет.
Шура положила прозрачную ладонь на голову старшего, Бориса:
- Боренька, сынок мой, ухожу я... Ты старший у нас... Отца берегите,
слушайтесь его, помогайте. Один он с вами остается. Хороший ты мой, - мать с
любовью посмотрела на сына, тяжело вздохнула, потом перевела взгляд на
Сергея и, коснувшись его дрожащих пальцев, прошептала:
- Сереженька, Варюшку не обижай, слышишь? Я люблю вас, дети мои.
Варя смотрела на мать широко открытыми глазами: "Куда уходит мама, ведь
она очень сильно больна?", - и вздрогнула, когда холодная рука мамы сжала ее
горячую маленькую ладошку.
- Варюшка, малышка моя..., - мать замолчала, закрыв руками свое лицо.
Она лежала так несколько секунд, мысленно уговаривая себя: "Только бы
не заплакать! Я не должна плакать! Господи, а жить-то, жить-то как хочется!
Не успела, как много я не успела. Что сказать, какие найти слова моей милой
девочке?". Шура оторвала от лица руки и улыбнулась:
- Варюшка, расти большой и счастливой. Счастли-вой...
Ей становилось все труднее и труднее говорить. Мысли начинали путаться.
Она подняла глаза на мужа и с трудом прошептала:
- Люблю... Помнишь, дождь, и мы, и зеленая ветка... Ты держал меня за
руку, а потом...- Шура тяжело сглотнула слюну, - Поцелуй меня, Костюшка, как
тогда...
Костя опустил Варю на пол и наклонился к Шуре, прижав свои губы к
губам жены. Он почувствовал их движение, он не мог оторваться от них.
Шура легонько оттолкнула его, на лице ее заиграла улыбка, она глубоко
вздохнула и ... замерла.
- Мама, - дотронулась до нее Варюшка. - Мама! - никакого ответа.
Варя дергала маму за руку, но рука была безучастной и чужой.
- Мама! Мамочка! - закричала Варя и вдруг поняла , что мамы больше нет,
что не будет ее уже никогда; и некому будет заплетать ей косички, шить
нарядное платье; не будет мама читать сказку и петь на ночь песенку.
Рыдания сотрясали худенькие плечики девочки. А Сергей с Борисом все так
же стояли на коленях, и скупые мальчишечьи слезы катились из глаз.
Костя словно окаменел. Он смотрел на неподвижное лицо жены и чувствовал
на своих губах холодное прикосновение ее губ - последнее прикосновение.
"Шурочка, как же я теперь без тебя? Как больно сердцу!".
Он смотрел и смотрел на жену, а рядом плакали дети. Огромным усилием
воли Константин заставил себя сдвинуться с места. Прикрыв жену одеялом, он
прижал к себе плачущую Варю.
- Поплачь, поплачь, доченька. Легче будет. Нет больше у нас мамки. Как
мы без мамки-то?
Остаток ночи прошел как нечто ужасное. Ворочались, всхлипывали и
бормотали что-то во сне растревоженные дети. Костя ходил по горнице кругами,
и под его тяжелыми шагами жалобно поскрипывали половицы, а рядом, за тонкой
филенчатой дверью, спала крепким сном его Шурочка - вечным сном. И покойно
ей было: не терзала больше жестокая боль, не терзали мирские заботы.
Покой и вечность.
Мир праху и душе ее. Пусть Господь покроет милостию Своею вольные и
невольные прегрешения ее, от которых никто не чист перед Богом.
Ее похоронили в ограде Александро-Невской церкви. Так Константин решил.
Может статься, что забросит его судьба в края дальние, а тут всегда за
могилкою присмотр будет.
Разве мог он знать, что тяжелая нога в грязном сапоге безжалостно
наступит на могильный холмик, что осыплется со стен церкви разъеденная
сыростью штукатурка, а иконостас, искусно исполненный Иваном Князьковым,
сгорит в адском пламени революции.
Пустота какая-то, пустота...
Я не знаю, что мне надо, что мне надо,
Мне б улыбку чувствовать твою,
Видеть теплоту и нежность взгляда.
Нет больше нежного взгляда, и теплоты нет - все под земною твердью.
Он сидел, положив голову на стол. Потом вдруг мысль обожгла. Константин
быстро встал, подошел к буфету, широко распахнув его створки. Там, в уголке
на полке, стояла, припасенная для какого-то случая, бутылка. Нет, сам он не
пил. Разве что так, на большом празднике, пригубит чуток и отставит в
сторону. Трезвая голова всегда лучше пьяной, да и господнему слуге стыдно
облик человеческий терять.
Костя достал стакан, быстро откупорив бутылку, налил его до краев.
Он не думал, пить или нет. Закинув голову, вылил содержимое себе внутрь
и не почувствовал горечи. Внутри зажгло. Еще? Он налил еще.
На пороге комнаты стояли дети и смотрели на него с укоризной.
- Не надо, папа, - попросил Борис.
- Ты только не пей, отец, слышишь, - эхом вторил ему Сережа.
А по лицу Вари покатилась-покатилась маленькая слезинка.
- Я в порядке, детушки, идите к себе, - сказал он заплетающимся языком.
- Плохо папке вашему. Идите, мне одному побыть надо.
Дети вышли, а перед Костиными глазами все стояли и стояли их широко
раскрытые глаза, в которых плескались боль, недоумение, печаль и тревога.
Завыть хотелось громко-громко, или сердце из груди вырвать, чтоб не
болело так. В бутылке оставалось немного. Он выпил остатки, не наливая в
стакан.
Голова гудела, но мысли были ясные. Часы отбивали маятником такт, а ему
все слышалось только одно: "Шу-ра, Шу-ра, Шу-ра!". Это судьба. Это рок
какой-то. Вот так же, тридцать шесть лет назад, мама похоронила своего
тридцатипятилетнего мужа, оставшись одна с тремя малышами. Теперь все
повторялось. Его милая Шурочка ушла от него почти в том же возрасте, что и
отец, оставив несчастными его и троих детей. Шурочка! Он упал головой на
стол и забылся.
Утро было тяжелое, похмельное. Костя осторожно пошевелился и застонал
от ужасной головной боли. Тихонько отворилась дверь, и Варюха просунула в
нее свою русую головку. Костя кисло улыбнулся дочери, стыд разлился по его
лицу.
- Прости меня, дочь, - сказал он, не поднимая глаз. - Прости.
Надо жить. Жить во имя сынов своих, жить во имя вот этой русоволосой
девчонки. Без нее, без Шурочки, но все же жить. С памятью о ней, с любовью в
сердце, с мыслями о единственной. Единственная. Ты была, есть, ты останешься
единственной навсегда.
- Ваше Высокопреподобие и милостивые государи, в настоящее время в
нашем Отечестве пробуждается самый серьезный интерес к изучению родной
старины. Было время на Святой Руси, когда под влиянием увлечения Западом все
родное, русское, казалось выражением культурной отсталости, и в силу этого в
искусстве, науке, школьном обучении, строе, домашней и общественной жизни
старались копировать иностранцев.
Русская жизнь насильно ломалась по западным образцам, которые
признавались наилучшим выражением истинной культурности. Забывалось при этом
одно, что духовная мощь и красота, свойственные духу нашего народа, всегда
выражаются в оригинальных формах, которые вырабатывались веками. Поэтому
нельзя никакому народу достичь истинной культурности, если он пренебрежет
изучением и хранением памятников родной ему старины.
Наши интеллигенты, несмотря на свою оторванность от народного
мировоззрения и миропонимания, нередко восхищаются старинными памятниками
церковного зодчества, музыки, живописи, иконографии. А это значит, что в
седой церковной старине современный русский интеллигент находит родную его
сердцу красоту национального русского духа, от которой он искусственно
оторван тлетворными иноземными влияниями. Наш же простой, смиренный народ с
особенным благоговением относится к древним церковным предметам, любит
посещать старинные монастыри, молиться перед древними иконами. Пусть эти
святыни не отличаются красотою внешних форм, но они бесконечно
дороги народу, потому что в них сияет неземная красота национального
русского духа. Поэтому из всего сказанного достаточно ясно вытекает
громадное значение археологических церковных обществ и музеев церковных
древностей. Чем больше будет открыто на святой Руси этих полезных
учреждений, тем скорее наше общество придет к сознанию необходимости
бережного охранения национальных достояний русского народа, - Константин
поклонился и закончил свою длинную речь, которую провозглашал в стенах
только что открывшегося Пермского археологического музея, председателем
которого он являлся, и торжественное открытие которого состоялось 8 июля
1911 года. - Приветствую вас, господа, с сегодняшним замечательным в жизни
Пермского края днем. От всей души желаю благословенного успеха начинающемуся
полезному учреждению, и позволяю себе выразить твердую уверенность, что
общество обогатит русскую археологическую науку многими интересными
открытиями в области церковной старины и впишет свое имя в историю русской
церковной археологии.
В Перми Константин служил недолго, но занял достаточно солидный пост
редактора Пермских епархиальных ведомостей и законоучителя частной гимназии
Барбатенко.
А потом снова дорога... Такова жизнь священника, который избрал путь не
ради спокойствия, а ради отречения от благ житейских и ради просвещения душ
человеческих.
Все дальше и дальше относила его судьба от родной сторонушки.
Ни одна тысяча верст отделяла Константина от дома, где родился и рос,
где полюбил и потерял.
Вернется ли снова, отдаст ли поклон родным могилкам, белоствольной
березе у родительского дома? Ступит ли снова нога его на землю предков
своих?
"И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют
земные скорпионы... По виду своему саранча была подобна коням,
приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на
золотые, лица же ее - как лица человеческие... А на конях всадники, которые
имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней - как
головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера. От этих трех язв, от
огня, дыма и серы, выходящих изо рта их, умерла третья часть людей...
Прочие же люди, которые не умерли от этих язв, не раскаялись в делах
рук своих... И не раскаялись они в убийствах своих, ни в блудодеянии своем,
ни в воровстве своем..."
Все изменилось в этом мире. Что было свято - осквернилось, что было
скверно - возвенчалось. Константин недоумевал. Он прожил долгую жизнь,
видел и счастие и горе, но такого горя не доводилось видеть никогда. Тогда,
в семнадцатом, когда началась эта страшная заваруха, некоторые
провозглашаемые рабочими и крестьянами идеи, казалось, имели какой-то
здравый смысл: каждый должен жить по-человечески, досыта есть хлеба и
прочее, прочее, прочее... Но здравые мысли быстро стали обрастать плесенью,
и не мед уже был на устах глаголющих, а смрадом веяло от них.
Земля овдовела. Она потеряла покой и мир. А люд православный отвернулся
от Бога: Церковь отделили от государства, и она не являлась более
обладательницей храмов; духовные пастыри отстранялись от воспитания народа,
монастыри превратили в тюрьмы - религия стала считаться пережитком прошлого.
"Доселе Русь была святой, а теперь хотят сделать ее поганою". "Как же так, -
думал Константин, - еще вчера православное Отечество от нищего до
царствующих особ жило со светлою верою в сердце, а сегодня все перечеркнуто
и вымарано?". С детства Константину внушали, что любовь есть Бог, что
обидеть, унизить ближнего своего, надругаться над чувствами его, - значит,
надругаться над своею душой. Ему уже за пятьдесят, а то, чему учили в
детстве, прочно сидит в нем и умрет с ним. Если разум не вернется к тем, кто
потерял его, огненная геенна вечно будет жечь их души.
Варя убрала со стола, перемыла посуду и, вернувшись в столовую, села за
большой круглый стол рядом с братьями. Отец просил их не расходиться сегодня
после обеда. Как-то нечасто стали они теперь вот так, вместе, собираться за
обеденным столом. Тревожное время не позволяло расслабиться и вести милые,
задушевные беседы. Серая хмурь поселилась в каждом уголке их большого дома.
Отец мерил комнату тяжелыми шагами и долго молчал, потом кашлянул
глухо:
- Дети мои, - проговорил, наконец. - Дети мои, давно хочу поговорить с
вами. Разговор будет долгий.
Он опять замолчал, отмеряя шаги. Напряженная, словно грозовая, тишина
повисла над столом.
- Не мне вам, дети мои, рассказывать, что творится с землею нашей
русской, - Константин перекрестился. - Помните? - обратился он к притихшим
Борису, Сергею и Варваре. - " Ибо руки ваши осквернены кровию и перста ваши
- беззаконием, уста ваши говорят ложь, язык ваш произносит неправду. Никто
не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на
пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство... Ноги их бегут ко
злу, и они спешат на пролитие невинной крови; мысли их - мысли нечестивые;
опустошение и гибель на стезях их... Потому-то и далек от нас суд, и
правосудие не достигнет нас; ждем света, и вот тьма, - озарения, и ходим во
мраке... Увы, племя злодеев, сыны погибельные!". Помните из Ветхого Завета?
Не о нас ли писано то? Не о наших ли сегодняшних грехах? - Константин тяжко
вздохнул и продолжил. - Второй раз в своей жизни мне приходится переносить
нестерпимую боль, и кажется она невыносимее от сознания, что ничего нельзя
изменить. Много лет назад, когда умирала ваша мать, я глядел на ее
затухающий взор, и слезы бессилия душили меня.
Константин запустил пальцы в густую бороду, уставившись в незримую
точку. Тяжелые воспоминания нахлынули на него.
- И вот теперь, - он с трудом перевел на детей уставший взгляд, - и вот
теперь похожая боль терзает меня. Я вижу, как затухает православная жизнь
моего Отечества, вижу, как люди отворачиваются от Бога и топчут его имя, как
льется безвинная кровь, вижу, и мне больно от того, что я не в силах ничего
изменить. Не могу больше! Если бы только кто подсказал, как помочь России
выбраться из этой мглы... Чем помочь ей?
Боюсь только, что тем и могу оказать услугу, что окажусь в красных
казематах. Да что я?! Я - ладно! У вас вся жизнь впереди, мне за вас
страшно! На днях я имел беседу с владыкой нашим, Антонием Храповицким, и мы
решили, что младое племя нужно отправлять за границу, и сделать это
безотлагательно.
Борис с Сергеем быстро переглянулись, мрачная тень пронеслась по их
лицам, они хотели что-то ответить отцу, но громкий Варин возглас опередил
их:
- Папа! Папочка, как же ты мог решиться на такое? Как? Нет. Нет, я
никуда не поеду. Здесь мой дом, друзья, моя родина, наконец. Папа,
открой глаза. Гроза кончится, а после грозы всегда бывает солнце. Ты взгляни
в окно, папа, ты посмотри на это небо, видишь, какое оно голубое... А птицы
как поют, слышишь? - и, будто подслушав взволнованные речи девушки, прямо
над их окном звонко защебетали взъерошенные воробьи. Только что прошел
теплый украинский дождь, и веселое "кап-кап" звучало со всех сторон; было
так покойно, словно давно кончились пугающие выстрелы, перестала литься
кровь, и не было никогда на дворе ни страшного восемнадцатого, ни
взбалмошного двадцатого.
- Подожди, Варя, не горячись, - остановил Сергей сестру. - Может быть,
отец прав. Он же не сказал, что ехать надо сию минуту. Подожди, мы еще все
обсудим.
- Что обсудим, Сережа? Что обсудим? Уехать неведомо куда, бросить
все... Я не хочу больше обсуждать эту тему.
Варя металась по комнате, нервно заламывая пальцы, а Константин глядел
на нее, и в душе у него была сумятица. Он подошел к дочери, пригнул ее
голову к себе и ласково погладил по волосам.
- Успокойся, девочка моя. Эх ты, Варюшка-Варвара.
Вот так было всегда. Стоило отцу сказать ей тихое слово, и становилось
хорошо-хорошо, разбивались вдребезги сомнения, забывались обиды.
Варя прижалась к широкой отцовской груди, как в детстве, и тихонько
всхлипнула. "А как же мне жить без отца? Кто успокоит и приласкает? -
подумала девушка. - А как мне жить без дорогих братьев, самых лучших братьев
на свете?". Нет, она не сможет без них. Варя ласково посмотрела на отца, на
Бориса, на Сергея и улыбнулась сквозь слезы.
Целый день девушка бродила по городу. Она устала от ходьбы и свербящих
дум. Духота не давала дышать. Варя забрела в парк, что находился почти на
окраине Харькова, присела на скамью и, сорвав кипарисовую темно-зеленую
ветку, нервно растерла ее в руках .
- Нехорошо, барышня, деревья губить, - вдруг услышала она над своей
головой голос.
Варя подняла глаза и увидела улыбающуюся физиономию белобрысого с
яркими конопушками на лице долговязого красноармейца в потрепанной шинели.
- Вам-то что! - резко ответила она.
- А мне ничего. Так просто. Я, может, познакомиться хочу, - еще шире
улыбнулся красноармеец.
- Ну и хотите, - усмехнулась Варя.
- Ты чего такая сердитая, барышня? - спросил парень.
- Какая я вам барышня? Вы что, других слов не знаете?
- Вот это правильно, это по-нашему, - рубанул воздух парень. - Барышень
мы скоро всех ликвидируем, и будут у нас одни пролетарки, смелые, ловкие,
без сюсюканий и обмороков, без стишков и романсов, - воодушевленно заговорил
он. - А, между прочим, слышала, как белые драпают? Только пятки сверкают. А
я, между прочим, тебя до дому проводить могу, - будто хвастаясь, предложил
долговязый.
- Ну, проводите, - засмеялась Варя. - Так что вы о белых говорили? -
спросила она, поднимаясь со скамьи.
- Я говорю, драпают хорошо. Пусть себе драпают - воздух чище. Мы без
них такую жизнь построим - закачаешься. А тебя, между прочим, как звать-то?
- Между прочим - Варя.
- Ва-аря. Ва-арюшка, - нараспев повторил он. - Красивое имя. А меня
просто кличут, по-пролетарски - Степаном.
Незаметно они подошли к Вариному дому.
- Вот тут я и живу, - показала девушка на тесовые ворота.
- Тю-ю,- присвистнул Степан разглядывая основательный двухэтажный дом
протоиерея Селивановского. - Все ясно. Поповская дочка, значит? Ну-ну... А я
иду, распинаюсь перед ней о красивой будущей жизни, а она... Ну-ну...
Поповка! Все вы... А-а, - не договорил он, махнув рукой.
- Зачем вы так, Степан? Ведь вы не знаете ни меня, ни моего отца, -
возму тилась Варя.
- Я не знаю? Да я их всех, как облупленных... - вспыхнул Степан.
- Прощайте, - кивнула Варвара и, не дав ему договорить, вбежала в
ворота, плотно закрыв их за собой.
Варя бросилась на диван и горько заплакала.
- Что с тобой, сестричка? - подошел к ней Борис. - Ты никак не можешь
прийти в себя от утреннего разговора? - спросил брат.
- Боренька, скажи мне, почему столько ненависти в людях? - громко
всхлипывала она.
- Если бы я знал, милая, - поправил Борис съехавшие с переносья очки. -
Я сам, сестренка, не могу разобраться во всей этой круговерти, во всей
неразберихе. Жили себе спокойно люди, влюблялись, ходили в гости, слушали в
парке музыку, смотрели спектакли, словом, тишь да гладь. А потом хлынули
потоки крови, брат стал ненавистен брату, жена - мужу, все смешалось, каждый
стал искать свою правду, и покатилась матушка-Россия в бездну. Кто ответит,
когда лопнут сети бесчинств и злодеяний, опутавшие бедную Русь? Боюсь, что
вкусивший крови долго будет желать ее, и не дождаться, видно, когда кончится
эта бесконечная грызня. Ради чего свершилась так называемая Великая
революция? Ради того, чтобы друг ненавидел друга, чтобы человек грыз,
наслаждаясь, другого, забывая при этом о Боге, о совести, о чести, о любви к
ближнему. Теперь, наверное, потребуется немало времени, прежде чем люди
поймут, что кровавые распри лишь еще более озлобят и ожесточат. Не плачь,
Варюшка. Подумай, есть ли смысл оставаться здесь, чтобы и самим уподобиться
тем алчным и жадным до расправы.
Варя давно вытерла слезы и, не перебивая, слушала брата. Тысячи мыслей
роились в ее голове, наконец, она улыбнулась и произнесла с облегчением:
- Я решила, Боря. Я еду.
Вечер стоял удивительно сонный и тихий, как когда-то, в былые времена.
Взяв в библиотеке отца "Путешествия Государя наследника Цесаревича на
Восток", Варя поудобнее устроилась в широком кресле и раскрыла книгу.
Она полностью погрузилась в чтение, когда на улице сердито взлаял
дворовый пес. На воротах звякнул колоколец.
- Я открою, папа, - подняла голову Варя.
- Сиди, дочка. Я сам, - Константин поднялся из-за массивного дубового
стола, за которым любил работать, и пошел к дверям.
Степану открыл грузный, в очках, мужчина, с длинными волосами и густой
бородой.
У Константина екнуло сердце. "Неужели за мной? - пронеслось в голове,
когда он увидел молодого парня в красноармейской шинели.
- Скажите, здесь живет Варя? - переминался парень с ноги на ногу.
- Здесь, - растерянно ответил Константин.
"Неужели за ней?" - больно шевельнулась мысль.
- А можно мне ее видеть? Обидел я ее утром. Извиниться хочу, -
покраснел красноармеец.
От сердца отлегло - Бог милостив пока.
- Ну что ж, мил человек, проходите. Коль обидел, извиниться не грех.
- Да нет, я тут подожду, - смутился Степан.
- Нет уж, мы гостей на улице не держим. В дом проходите.
Варя округлила глаза, когда на пороге появился отец с ее утренним
знакомым. Вновь вспыхнула обида, но она подавила ее и, улыбнувшись, сказала:
- Добрый вечер, Степан.
- Угу, - пробурчал он и, как вкопанный, остановился в дверях. - Я вот,
Варя, пришел..., - окончательно смутился он.
Девушка засмеялась его неловкости:
- Разве? - удивилась. - А я думаю, Степан пришел или мне кажется?
- Что ж ты, дочка, человека в дверях держишь? К столу приглашай, чайку
сообрази, - пожурил Константин и деликатно удалился из комнаты.
На большом подносе, принесенном Варей, пыхтел паром чайник, в вазочке
лежали печенье и сахар, на блюдце лоснились маленькие прозрачные кругляшки
колбасы. "Неплохо живет попович", - сердито подумал Степан и тут же ругнул
себя - ведь с добром пришел.
- Варя, я извиниться хочу, - присел Степан на краешек стула. - Прости,
что утром обидел тебя.
- Бог простит, - проговорила Варя, помешивая ложечкой чай.
- Я, это, грубо, конечно. Но как-то само так получилось, против воли.
Понимаешь, я столько насмотрелся за все это время. - Степан замолчал, глядя
в сторону, и, понизив немного голос, заговорил вновь. - Ты знаешь, два года
назад казаки насмерть запороли моих отца и мать. Я никогда не смогу забыть
этого. Никогда не забуду и наглую физиономию одного дьячка. Мы с продотрядом
собирали муку и зерно для голодающих, и когда зашли в дом местного служаки,
он, как коршун, налетел на нас и заорал, плюясь: "Изыдьте, краснопузые
черти! Не троньте чужого. Голодающих накормить захотели, - кукиш вам, а не
продовольствие! Сдыхайте, а я своего не отдам!". Понимаешь, не забуду я
этого. Конечно, не все, наверное, такие. Против воли у меня как-то...
- Против воли? - горько усмехнулась Варя. - А я вот долго плакала
потом. Сегодня целый день меня мучает вопрос - почему люди так ненавидят
друг друга. Вы сказали, Степан, что знаете "их", попов то есть, как
облупленных. А вот мой отец никогда, никому в жизни ни сказал дурного слова.
Люди всю жизнь шли к нему кто за советом, кто с просьбой, кто со слезами,
кто с радостью, и никогда, вы слышите, ни-ког-да он не оттолкнул от себя, не
сказал плохо, не рассмеялся в лицо. Он всегда дарил только добро и свет. А
теперь люди забыли Бога, убивают священников, грабят церкви. И если
вы,обличители христианства, имеете большое, доброе, чистое сердце, откуда же
в вас вся эта жестокость?
Стыд разлился по лицу Степана, и пока он собирался что-то сказать в
свое оправдание, в комнату вновь вошел Константин.
- Не возражаете, если я попью вместе с вами чайку? - хитро подмигнув,
спросил он.
Чаевничали допоздна. Вернулись домой Борис с Сергеем и составили им
компанию. Говорили о разном: о Боге, о жизни, о революции.
Когда прощались, было далеко за полночь. Степан шел темными,
беспросветными улицами, и в голове его было так же беспросветно. Та его
правда, которую он так тщательно оберегал, показалась ему шаткой и жалкой,
как старый мосток через бурную реку.
Зато мосточек, тянувшийся от Степана к Варваре, с каждым днем
становился все более прочным - встречались Варя со Степаном теперь часто. И
хотя их миропонимание во многом расходилось, это не мешало им, однако, и
какая-то притягательная сила влекла их друг к другу все сильнее и сильнее.
Отъезд оттягивался. Бесконечные важные дела не позволяли уехать,
оставив их неоконченными, но было давно ясно, что оставаться в России
небезопасно. Беспощадно, словно по чьему-то указу, грабились монастыри и
церкви, сотнями, как уток на охоте в удачный сезон, расстреливали
представителей интеллигенции, буржуазии, духовенства. Расстреливали жестоко,
и было такое чувство, что хотят вытравить весь цвет нации, вырезать под
корень тех, кто не приемлет большевистскую Россию с ее новыми, утопическими
законами.
Теперь уже Варя жалела, что дала свое согласие на отъезд. За короткое
время она сильно привязалась к Степану, и разлука представлялась ей чем-то
ужасным. До сих пор она молчала и не говорила о скорых изменениях в их
жизни, но понимала, что рано или поздно должна будет это сделать. Варя долго
готовилась к разговору, а вышло все как-то само собой, просто взяла и
выпалила - то ли подсобил пасмурный ветреный вечер, то ли горькая эта тайна
устала сидеть взаперти.
- Степ, - сказала она, глядя, как ветер гнет за окном деревья, - Степ,
скоро нам придется с тобой расстаться. Надолго, Степ. Навсегда.
- Не понял, - поднял голову Степан и отложил в сторону починяемый
сапог. - Ты что, хочешь сказать, что я не пара тебе? Живу в хибаре, сам чиню
обувку.
- Да подожди ты, - не дала ему договорить Варвара. - Уезжаем мы. Далеко
уезжаем. Когда - точно не скажу, но очень скоро.
Степан сидел какое-то время, не шевелясь. Ему казалось, что Варя шутит.
Какой отъезд? Он не слышал об этом ни от Константина Николаевича, ни от
Вариных братьев. И потом, как же он? Он что, ничего не значит для нее?
- Не понял, - снова повторил Степан. - В Москву что ли? Куда, куда
уезжаете-то, зачем?
- За границу, Степа, - сказала Варя, не отрывая взгляда от окна. Ей
хотелось плакать, но она больно кусала губы, чтобы не выдать своего
состояния.
- Погоди, зачем за границу? - Степан слушал ее в полном недоумении, до
него никак не доходил смысл Вариных слов.
- Нельзя нам здесь оставаться, ты сам об этом прекрасно знаешь. К
владыке Антонию и моему отцу давно приглядываются. Братья тоже будущие
священнослужители, значит и им здесь будет несладко, да и ты можешь
пострадать, когда твои друзья узнают, с кем водишь знакомство.
- Ерунду ты говоришь, Варька, мои друзья не изверги. И потом, может
твоему отцу придти и повиниться? - неуверенно проговорил Степан.
- Да в чем же виниться, Степа? В чем вина отца, братьев, моя? Мы никому
не сделали худого. В чем вина? В том, что мой отец всю жизнь учил нас,
детей, да и не только нас, добру и справедливости? - вспыхнув, гневно
посмотрела на Степана Варвара.
- А, а-а, - растерялся от ее взгляда Степан, - а как же я?
Он вскочил с табурета, опрокинув его, схватил Варю за плечи и повторил:
- А как же я? Я ведь люблю тебя, Варька, - вырвалось у него. - Я, между
прочим, никуда не пущу тебя. Слышишь? Никуда!
Неожиданно он притянул Варю к себе, нащупал своими губами ее послушные
губы и замер в долгом неумелом поцелуе.
У Вари закружилась голова, никогда еще ей не было так хорошо. Она
закрыла глаза и наслаждалась своим первым поцелуем, пока ей хватало воздуху.
Потом слабо оттолкнула Степана и, зардевшись, прошептала:
- Ты чего, Степа? Нехорошо это.
- Варька, мне плевать, что скажут мои друзья, когда узнают обо всем.
Понимаешь? Плевать! Я просто люблю тебя и все. Понимаешь? И не хочу потерять
тебя, слышишь ты, глупая девчонка?!
Варя вдруг бросилась Степану на шею и громко, по-девчоночьи,
расплакалась:
- Степка, а я как буду там, без тебя?- глотая слезы, дрожала она всем
телом. - Я ведь тоже люблю тебя. Сильно-сильно. И всегда буду любить и
никогда не забуду. - Варя слегка отстранилась от Степана, посмотрела на него
и, вновь уронив голову ему на грудь, заплакала еще горше.
Слезы ручьями катились по щекам, она не хотела вытирать их, ей надо
было выплакать всю боль: боль за себя, за отца, за братьев, за Степана, боль
за родину свою.
Степан крепче прижал Варю к груди и гладил ее мягкие, пушистые волосы.
Он не знал, как утешить ее. Ему самому хотелось завыть от безысходности, как
загнанному волку. Он взял девушку за подбородок, заглянул ей в глаза и
увидел, как в них бьется боль, его или Варина, или их общая, но такая
горькая и такая неразрешимая.
- Варюшка, давай поженимся, - вдруг предложил он. - Поженимся, и тебе
не придется ехать. Всю жизнь тебя на руках носить буду. Варюшка, Варюха моя
... Он целовал ее безучастные теперь губы, гладил ее взъерошенные волосы, а
она смотрела, сухими уже глазами куда-то мимо, и не отвечала Степану ни на
его слова, ни на ласки. Что-то надорвалось, что-то сломалось в ней, видно
выплакала она вместе со слезами всю самое себя.
Степан взял Варю на руки, пошатываясь, понес ее к старенькому дивану и
опустил осторожно...
Алая зорька занялась на небосклоне. Ночь прошла. Счастливая? Горькая
ночь. С горькими поцелуями, горькими объятиями. Слезы высохли, а горечь
осталась.
Варвара сидела прямая, с потухшим взглядом и бледными щеками. Степан
налил ей кипятка, отрезал ломоть ржаного хлеба и, придвинув поближе скромное
угощение, прошептал ласково:
- Ты поешь, Варенька. Не обессудь, чем богаты.
Варя посмотрела на него искоса, сделала несколько глотков, но хлеб так
и остался лежать нетронутым.
- Ну чего ты, Варь? - дрожащими пальцами убирая прядку волос с Вариного
лба, жалобно спросил Степа. - Ты не любишь меня теперь? Моя ты теперь на
веки вечные.
- Пойду я, - вставая, сказала девушка.
- Варь, а мы знаешь, что сделаем? - схватил ее руку Степан. - Мы сейчас
вместе с тобой пойдем, чтобы отец браниться не стал, что дома не ночевала. И
я скажу ему, так, мол, и так, Константин Николаевич, мы с Варей решили
пожениться, и никуда она с вами не поедет, - радостно закончил он.
- Решил, - без оттенка в голосе проговорила Варвара.
Степан растерянно взглянул на нее.
- А как же..., сегодня ночью-то? Это что? - заикался он. - Варька?
- Оставь меня, Степа. Я одна домой пойду. И не приходи, сама дам знать
о себе.
Варя быстро натянула шерстяную кофту и вышла, не прикрыв двери.
Константин не ложился. Нет, не из-за того, что Варя не пришла домой. За
нее он был спокоен, взрослая уже, своя голова на плечах. Да и Степан парень
надежный. Вот время только ненадежное, лихое время.
Угнетало другое. С тех пор, как Константин принял решение ехать, он
потерял покой и сон и тешил себя лишь тем, что отъезд этот, - явление
временное, что улягутся страсти, вспомнит народ Бога и прекратит гонения на
церковь Христову, а он там, вдали от родины, будет молиться за грехи
мирские, за убиенных. Если будет за кого молиться...
В самые первые месяцы после революции в Царском селе был убит
протоиерей Иоанн Кочуров, в Александро-Невской Лавре красногвардейцами убит
священник Петр Скипетров, зверски замучен архиепископ Андроник Пермский, в
Москве вместе с протоиереем Иоанном Восторговым и группой русских министров
расстрелян епископ Герман Вольский, по личному приказу Троцкого замучен
епископ Амвросий, утоплен с камнем на шее архиепископ Гермоген Тобольский,
на Смоленском кладбище лежат сорок священников, закопанных живьем; убит
митрополит Киевский Владимир, один архиерей, 102 священника, 154 диакона, 94
монаха и монахинь; закрыто 94 церкви и 26 монастырей; осквернены десятки
храмов и часовен. Это был восемнадцатый год. Сейчас на исходе двадцатый.
Сколько их, безвинно сложивших голову? Возможно ли сосчитать число смертей?
И есть ли конец им?
На одно уповал Константин, что не один он будет на чужбине, многим
придется оставить родной дом. Поначалу он хотел отправить только детей, но
чем дальше, тем более творилось бесчинств, смотреть на которые не было сил.
Владыка Антоний, с которым они уговорились об отъезде, в последнее время
вдруг переменил свое намерение, и ни какие уговоры не могли убедить его, что
оставаться здесь равносильно смерти.
С Антонием Константин был в самых добрых отношениях. Он часто
задумывался о том, насколько интересна человеческая судьба. Если бы кто-то в
самом начале его пути сказал вдруг, что жизнь его пересечется с человеком,
едва не ставшим патриархом всея Руси, вряд ли Константин поверил бы в это.
В отличие от Константина, чьи предки испокон веков были простыми
сельскими церковнослужителями, Антоний являлся выходцем из родовитой семьи,
обладателем громкой дворянской фамилии, правнуком статс-секретаря Екатерины
II со стороны отца, богатого помещика - отставного генерала, фактического
директора крестьянского банка; и внуком какого-то видного генерала со
стороны матери. Но с малых лет Алеша, так звали Антония до пострижения в
монахи, был искренне религиозным и мечтал о карьере священника.
Будучи учеником одной из петербургских гимназий Алексей познакомился с
Федором Михайловичем Достоевским, который в то время работал над романом
"Братья Карамазовы". Достоевский укреплял в Храповицком любовь к
христианству, православию, монашеству, любил подолгу беседовать с ним.
Многие утверждали, что образ Алеши Карамазова написан с Алеши Храповицкого.
Окончив гимназию с золотой медалью, Алексей поступил в духовную
академию, и уже на втором курсе, когда ему было всего лишь двадцать лет,
постригся в монахи, а вскоре сделался самым молодым и самым популярным
архиепископом.
Жил Антоний всегда скромно и строго придерживался монашеских обетов, но
как говорят те, кто знавал его в юные годы, в беседах с инако-мыслящими
бывал иногда резок и даже непристоен.
Около Антония всегда группировалась монашеская интеллигенция. Многие
восторгались им, для многих он был идеалом, но были у него и противники,
которые не понимали и не принимали его. Как-то знаменитый художник Иван
Репин, послушав одну из религиозных лекций, которые читал Антоний,
подытожил: "Не понимаю, почему восторгаются Храповицким? Чиновник в рясе и
больше ничего".
Антоний сделал блестящую карьеру: в двадцать четыре года стал магистром
богословия, в двадцать шесть - архимандритом, ректором духовных академий -
Петербургской, Московской, позднее Казанской. Обладатель "Анны на шее"(орден
святой Анны II степени), в тридцать четыре года Антоний становится
епископом.
В 1917 году пятидесятитрехлетний Антоний, к этому времени уже три года
занимавший харьковскую кафедру, активно включился в подготовку церковного
Поместного православного собора, который должен был восстановить
патриаршество, учрежденное в 1589 году, в царствование Федора Иоанновича, и
упраздненное Петром I в 1700, и избрать патриарха. Успех Антония был
несомненен, но случайный жребий пал на московского митрополита Тихона, в
миру Василия Беллавина, что стало большим ударом для Антония Храповицкого,
который мечтал вывести Русскую Православную Церковь, народ русский из
бедствий, которые они переживали; и слабым утешением был дарованный ему
новым патриархом титул митрополита.
Варя вошла бесшумно. Ее мучила совесть из-за того, что заставила
волноваться домашних, - она не представляла, как будет глядеть в глаза отцу.
Девушка подошла к окну и замерла. Ей не хотелось ни думать ни о чем, ни
видеть никого. Зимнее небо было под стать ее настроению - сумрачное и
холодное. Трепетали на ветру чудом сохранившиеся на деревьях жалкие засохшие
листки. Ветер манил их за собой то ласковым шаловливым дуновением, то
кокетливым заигрыванием, то, устав от тщетных усилий, - буйным молодецким
порывом, а они, помахав ему вслед, оставались на своем родном древе,
продолжая крепко держаться за родную холодную ветвь.
Она не слышала, как подошел отец, и тот, видя ее настроение,
остановился позади и так же, как дочь, глядя на трепещущие листы, будто
читая мысли дочери, задумался об их удивительном постоянстве.
- Папа? - спросила Варвара, услышав за спиной дыхание отца. - Ты прости
меня, папа, - не поворачивая головы, тихо произнесла она. - Я поступила
плохо, очень плохо. Я не хочу оправдывать себя...
- Оставь, дочь. Не надо, к чему оправдания. Ты взрослая уже и сама
понимаешь, что делаешь правильно, а за что совесть будет терзать и казнить
тебя.
- Папа, а если я останусь, как ты считаешь, моя совесть будет покойна?
А если уеду - совесть окажется в райской колыбели и будет блаженствовать? -
Варя резко повернулась к отцу. - Я устала, папа, устала от бесплодных
сомнений.
"Братия, не слушайте безумцев и лжецов, которые уверяют вас, будто
возможно устроить на земле такие порядки, когда не будет бедных. Нас Бог не
для счастья послал на землю. Тех, кто не верует в Бога, не слушайте и гоните
от своих жилищ, чтобы они не развратили ваших ближних и детей ваших. Бог в
десяти заповедях не велел пожелать себе дома ближнего, ни села его, ни вола
его, а они научают жечь и грабить чужое достояние", - Антоний закончил
проповедь и, поклонившись слушавшим его, удалился согбенный.
- Владыка, - обратился Константин к Антонию, - вещи упакованы. Все
церковное управление уже в Новороссийске. Ждать боле нельзя. - Антоний долго
молчал и, после некоторых колебаний, неуверенно кивнул головой. - Нельзя.
Варя побросала кой-какие вещицы в деревянный чемоданчик и незаметно
шмыгнула за дверь. Она потом, завтра, придет на вокзал и попрощается со
всеми. Так будет лучше.
- Я пришла, Степа, - поставила Варвара чемодан у входа и обессиленно
опустилась на табурет. - Я пришла насовсем.
- Варька, - Степан бросился ей навстречу, схватил ее вещи, подбежал к
колченогому комоду, открыл со скрипом ящик и, вытряхнув Варино добро,
задвинул его обратно. - Я знал, Варька, что ты придешь. А твои что? -
спросил он взволнованно.
- Я никому ничего не сказала. Я поступила подло и отвратительно, но я
ни хочу расспросов, ни хочу уговоров - я ничего не хочу.
Степан нежно обнял Варвару, но она оттолкнула его:
- Я ничего не хочу, - повторила девушка.
Ветер швырял по платформе шуршащие листья, грязные клочки бумаги,
горстки серого колючего снега. Туда-сюда сновали красноармейцы в драных
шинелях. Толстая баба, торговавшая серым хлебом, вдруг визгливо заорала на
мальчонку, выхватившего с лотка булку и, вонзая в вязкую мякоть гнилые зубы,
бросившегося наутек.
На вокзале была страшная суматоха, давка, плачь, матерщина. Снующая
туда-сюда солдатня, раскрасневшиеся и взволнованные провожающие и
отъезжающие - это был не вокзал, а взбесившийся базар, на котором орали на
разных языках, не понимая друг друга.
Скорей, скорей бежать - до того опостылел весь этот кавардак, эти
черные суматошные дни. Скорей уехать, куда угодно, куда глаза глядят, лишь
бы не оказаться в лапах у обезумевшей толпы.
Паровоз, вздохнув тяжело, дал прощальный гудок. Варвара подбежала,
когда отец уже стоял на подножке. Она очень боялась, что не успеет, и когда
рука ее схватила руку отца, она зарыдала отчаянно, сразу, не успев еще
сказать ни слова.
Константин спрыгнул с подножки.
- Варенька, Варюшка-Варвара. Нехорошо как-то все получилось, - целовал
он ее в мокрые щеки. - Доченька, нехорошо как-то.
- Папа, прости меня, если можешь. Прости свою непутевую дочь, -
уткнувшись в теплую мягкую грудь отца, сквозь слезы с трудом выдавила из
себя девушка. - Ты понимаешь, папа, оказывается, я не могу без Степана. Я и
тебя люблю и братьев, но Степан - это другое. Ты понимаешь меня?
- Я понимаю, - вздохнул Константин. - Ты взрослая, дочь. Ты вправе сама
решать за себя, - погладил он ее по голове и крепко прижал к себе.
- А где братья? - подняла голову Варя.
- Они остаются пока, позднее поедут. Мы простились дома. Так легчеТы
зайди к ним, Варюшка. И потом..., - Константин замялся и неуверенно
посмотрел на дочь, - они поедут позднее, - повторил он, - и, может быть, ты
изменишь свое решение?
- Мне тяжело говорить об этом, очень тяжело, но... Я все же останусь,
папа. А к братьям я зайду.
Паровоз дернулся, еще раз тяжко вздохнул напоследок и, пронзительно
взвизгнув, начал набирать ход.
- Папа! - закричала Варя и побежала вслед за паровозом. - Папочка! Я не
знаю, может быть, все еще изменится. Я, может быть, с братьями... Папа-а-а!
Словно река хлынула вслед удаляющемуся, ухающему паровозу. С воплями и
криками людская масса дернулась вперед, потекла, закачалась, завыла,
бросилась вдогонку. Крики и плач неслись отовсюду - черная машина, тяжело
дыша, увозила в неизвестность тех, кто не мог без слез смотреть на гибнущую
Россию.
Варвара шла пустынными неживыми улицам. Казалось, что вся жизнь
сосредоточена сегодня на вокзале. Там плакали, давали советы, обнимались,
объяснялись в любви, говорили о встрече, не надеясь, что она может
когда-нибудь состояться.
Шаль сползла на плечи, холод заползал под суконный жакет, а Варвара
брела, не поднимая головы и ничего не замечая вокруг. Сердце щемило. Варя
кляла себя, что плохо поступила с самыми дорогими для нее людьми, что
по-хорошему не простилась с отцом, что не посоветовалась с братьями. Кто его
знает, сможет ли она снова прильнуть к теплой отцовской груди. Надо
обязательно зайти домой и повидаться с Борисом и Сергеем.
Как все глупо. Глупо и плохо.
Вагоны гулко стучали по рельсам. Они ползли не торопясь, везя в своем
чреве немыслимую массу народа.
Константину с Антонием достался вагон третьего класса. В купе набилось
человек восемнадцать, было невыносимо тесно, но зато тепло.
Константин примостился у окна, за которым мелькали деревья, махая вслед
голыми жалкими ветками. Харьков остался позади, и там, в чужом теперь,
голодном и недобром городе, его взрослые дети.
Он думал о Варваре. Смутное время сильно изменило молодых. Слишком уж
они стали скорыми на решение. Нет, скорыми-то ладно - слишком смелыми. Ведь
и он был когда-то молод, влюблен, но вот так, как поступила его дочь, вот
так он бы не смог. Да ладно. Бог рассудит. В сущности, Варька неплохая
девчонка. Время во всем виновато. А может быть она права. Она нашла выход,
любовь оказалась сильней и помогла определиться ей. А вот он, Константин,
верно ли поступает он? Куда едет он и зачем? По- божески ли , бросив родное
гнездо, лететь в чужие края? Простит ли его Шурочка, оставшаяся за тысячи
верст, одна, в холодной земле? Тщетно будет ждать она поклона, никто не
оросит слезами ее маленький, заросший уже, наверное, травою, холмик.
Константин с трудом протиснулся в тамбур. Здесь было довольно холодно,
но ему необходимо было освежить свои воспаленные мысли.
"Как умру, как умру я, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка
моя...", - услышал он почти над самым ухом пропитый сиплый голос:
- Святой отец, выпьешь ли со мной? Одному пить тоскливо как-то, -
прошамкал лохматый беззубый старик, протягивая Константину наполовину
опорожненную бутылку.
- Спасибо, милый. Ступай с богом. Не пью я и тебе, наверное, лишко
будет, - покачал головой Константин.
- Мне лишко? Эт-ты зря - мы до сулейки привычные. А как без сулейки-то?
Без нее нельзя. Зимой приложишься к ней - холод не страшен, а в жару
глотнешь - и птахи веселее чивкать начинают, - взглянул старик веселым
глазом на священника, - второй его глаз был закрыт большим неприятным
бельмом.
Константин пристально вгляделся в дряблое, грязное лицо старика.
Что-то знакомое мелькнуло в его облике, хотя он мог поручиться, что
никогда прежде не видал этого нечесаного чумазого пьяницу. Но слова,
сказанные им про птах и сулейку, показались когда-то и где-то уже
слышанными. Константин молча глядел на старика и вдруг, ему даже стало
немного не по себе, вдруг вспомнил, как давным-давно ехал он в Котельнич, и
лохматый болтливый мужик развлекал его разговорами всю дорогу.
- Пронька? - неуверенно спросил он.
Старик ошалело посмотрел глазом на Константина, перекрестился и
прошамкал:
- Святой отец, батюшка родный, ты никак ясновидящий? Ну, Пронька я, а
ты откель знаешь?
- Пронька, - повторил Константин, - надо же. Бог ты мой! Откуда ж ты
здесь?
- Святой отец, а ты откель знаешь-то меня? - дрожал от нетерпения
старик.
- Помнишь девяносто второй год... Я, молодой тогда, ехал после
семинарии в Котельнич, и ты вез меня с Вятки до самого места.
- Кхе, кхе, - почесал затылок Пронька. - Кхе, кхе, да скольких же я
перевозил, рази всех упомнишь? Хотя, постой... Что-то было, вроде..., -
старик сильно задумался, сплюнул и, хлопнув себя по худым бокам, почти
прокричал, - было, конечно, было. В Быстрице мы тогда заночевали.
- Пронька..., - смотрел на него во все глаза Константин, и тоска по
давно ушедшему бередила его сердце. - Неисповедимы пути Господни. Что же ты
делаешь тут? Что занесло тебя в экую даль?
- Э-э, святой отец, жизнь - штука длинная и непредсказуемая. Где только
не носило меня. Здесь вот не был еще... Эх, святой отец, поганая штука -
жизнь. Это ты, небось, на прогулку едешь. У тебя, небось, жизнь хороша была
все эти годы - вон добрый какой, - кивнул он на круглый живот Константина. -
А мы, простой народ, каши из топора вдоволь нахлебались. Я ведь чего по
миру-то пошел? Думаешь, пьянчуга старый работать не хочет, думаешь, легко
вот так, копейку в шапку собирать? Нравится, думаешь? Нет, родимый. Промысел
этот новый для меня. Как большевики-то к власти пришли, тут моя жизнь и
кончилась. Все забрали. Под чистую. Я на ноги-то прилично встал. Лошадь у
меня крепкая была, вторую прикупил, - на хлеб с маслицем хватало. Я ведь
извозом, почитай, всегда занимался. Ну а тут погром пошел, добро нажитое
давай в общую кучу... Лошадей отобрали. Женку мою...., - старик высморкался,
сплюнул смачно и продолжал, - женку мою в расход пустили... Эх, какая баба
была! Душа - во, и сама такая же, обхватить - рук не хватит. За кобылу
заступилась, и..., пиф-паф - не стало бабы. Один я остался - ни лошадок, ни
женки. Куда мне, чего? Вот и пошел я по миру. Лошадь мне не купить боле...
Вот и пошел я...
Пронька еще говорил и говорил о своей нелегкой жизни, время от времени
припадая беззубым ртом к сулейке, потом попросил у Константина копеечку и
довольный поковылял дальше, ни разу не оглянувшись на оставшегося стоять в
растерянности "святого отца".
Последняя ниточка оборвалась, и этот беззубый старик, который только
что скрылся в следующем вагоне, унес с собою воспоминания о юности и о
родимой далекой Вятке. Хлопнувшая в тамбуре дверь, словно захлопнула
последнюю страницу, где черным по белому красиво было написано о любви, о
доме, о теплом дожде и ярком солнце... Следующая страница была пуста...
В Новороссийск приехали часов в шесть вечера и разместились в соборном
доме, а на другой день Антоний отслужил торжественную литургию.
Пробыли здесь не долго. Вскоре после прибытия началась страшная
суматоха, большевики, озверевшие до предела, расстреливали всех, кто был не
угоден им. Многих жителей без суда и следствия вешали прямо на улицах.
Снаряды рвались почти в центре города, наполняя воздух свистом и грохотом и
наводя на округу непередаваемый ужас.
Константину было страшно. Он вспомнил Варины глаза, ее слезы, и ему
захотелось вернуться обратно, чтобы прижать дочь к себе и никогда уже больше
не разлучаться с нею. Поздно, поздно, поздно...
Двенадцатого марта вещи были уложены, но в самый последний момент,
когда все квартиранты съехали, Константин окончательно засомневался в
правильности своего решения.
- Верно ли поступаем мы, оставляя здесь тех, кто именно сейчас более
всего нуждается в нашей помощи? - спросил он Антония. - Не вернуться ли нам
домой? - Константин задумчиво посмотрел на митрополита, помолчал и, покачав
головой, сам же ответил на свой вопрос. - Поздно, назад дороги нет. Мы уже
не сможем возвратиться, нам просто-напросто не дадут этого сделать. Надо
ехать.
В комнату заглянул командир только что прибывшего белогвардейского
полка:
- Мне велено справиться, когда и на каком пароходе поедет
владыка,-отчеканил он.
Антоний сел в кресло и уверенно проговорил:
- Владыка никуда не поедет. Отправляйтесь без меня. Ты прав, -
повернулся он к Константину. - Мы нужнее здесь. И не все ли равно, где
умирать.
Константин пришел в замешательство - получается, что это он повинен в
том, что митрополит изменил свое решение. Попросив прощения, он быстро вышел
из комнаты и пошел доложить об изменившихся планах Антония.
Придумали хитрость. Один из ехавших вместе со всеми протоиерей
отправился к грекам просить их о помощи. Через полчаса греки вошли к
митрополиту:
- Владыка,- обратились они к нему, - пожалуйте на пароход "Эливзис"
отслужить молебен по случаю взятия греками святой Софии в Константинополе.
Антоний утвердительно кивнул и, сев в лазаретный автомобиль, отправился
на пароход. Оставшиеся его вещи поехали на другом автомобиле следом за ним.
Пароход отчалил. На пристани ржали лошади, слышались выстрелы и взрывы,
вопли и стенания. Назад дороги не было никому.
Перед тем, как взойти на палубу, Константин успел взять горстку родной
земли. Он сжимал ее в руке и неотрывно глядел на удаляющийся берег. "Я
вернусь сюда, обязательно вернусь, - горестно думал он, - во имя дедов моих,
моего отца, моих детей. Это их и моя земля. Я должен быть рядом с могилами
тех, кто дал мне жизнь, кто любил меня всем сердцем, кто верил и нуждался во
мне. Я обязательно вернусь".
Белое неласковое солнце скатилось за горизонт. С пронзительным криком
носились над головой толстобрюхие чайки, и крик их, так похожий на плач
младенца, рвал душу. Низко, почти касаясь человека, в одиночестве стоявшего
на ветру и печально устремившего взор свой в морскую пучину, с жалобным
криком пронеслась одна из птиц, стукнулась сильным крылом своим о борт и,
протяжно вскрикнув последний раз, быстро исчезла в темной ледяной купели.
Было холодно, но Константин стоял на палубе и не хотел спускаться в
каюту. Налетевший с берега ветер распахнул полы его ризы, бросив в лицо
холодными брызгами. Он снял с головы камилавку, боясь, что ветер может
кинуть ее в воду. Скупая мужская слеза скатилась по щеке, смешавшись с
солеными морскими каплями.
Стемнело, а Константин все стоял и стоял, задумчиво глядя туда, где
остался до боли родной берег. Где-то невдалеке плескались дельфины,
светились от сияния луны в черной безмолвной бездне медузы, на небе грустно
подмигивали холодные недосягаемые звезды. Родная земля осталась далеко
позади...
19 ноября 1920 года под предводительством Главнокомандующего русской
армией генерала Петра Врангеля к Царьграду прибыли и сосредоточились на
Босфоре более сотни кораблей русского и иностранного флотов, переполненные
русскими людьми. Около ста пятидесяти тысяч человек, в числе которых свыше
ста тысяч воинских чинов, воевавших с большевиками, тысячи раненых и
больных, воспитанники военно-учебных заведений, женщины и дети, - все они
бежали от грязного произвола не потому, что не любили Россию, а потому, что
им не было мочи смотреть на все те злодеяния, которые чинили большевики под
видом гуманных и чистых идей.
Среди прибывших в Константинополь были и архипастыри во главе с
владыкой Антонием, и русские офицеры, ученые и литераторы, интеллигенция,
представители всех классов России. Душа России, захлебнувшаяся кровавыми
большевистскими расправами, оказалась на маленьком пятачке, заменившем
многострадальную родину, где жизнь продолжалась, несмотря ни на что, и
мысль, что положение изгнанников - явление кратковременное, что нелепость
большевистского режима очевидна, не покидала их ни на минуту.
В этот же день на пароходе "Великий князь Александр Михайвич"состоялось
первое заграничное заседание Высшего церковного управления на Юге России, в
котором принимали участие митрополит Антоний, митрополит Херсонский и
Одесский Платон, архиепископ Полтавский и Переяславский Феофан, Управляющий
военным и морским духовенством епископ Вениамин, протоиерей города
Севастополя отец Георгий Спасский...
Совет обратился к генералу Врангелю с просьбой о помощи с его стороны в
организации Высшего органа церковного управления по делам церковной жизни
беженцев и Армии в Константинополе.
Позднее газеты сообщат, что апостольский делегат Римско-католической
церкви в Константинополе предложил митрополиту Антонию содержание, достойное
его высокого положения, впредь до его возвращения в Россию, но митрополит
отклонил это предложение, заявив, что он предпочитает разделить судьбу
рядовой русской эмиграции.
Все понимали, что Константинополь является временным прибежищем, и
почти сразу после прибытия с поручением выяснить возможность переезда
русских иерархов в Сербию был командирован секретарь Высшего церковного
управления. Сербский патриарх передал с посыльным, что с удовольствием
предоставит русскому митрополиту возможность жить в Карловицах в Патриаршем
дворце, остальных же распределит в Сербские монастыри.
Зимой 1921 года иерархи прибыли в Сербию.
Ужасное зрелище представлял собою Белград. Тысячи беженцев наводнили
его улицы: измученные, истощенные, в жалких лохмотьях, они слонялись по
городу, натыкаясь друга на друга, голодными глазами заглядывая в витрины
магазинов и горестно вздыхая об оставленном доме.
Югославские власти опасались, что русские могут стать разносчиками
тифа, который свирепствовал в Новороссийске, но, надо отдать им должное, они
достойно приняли русских беженцев, среди которых были беспомощные старики,
убогие, больные туберкулезом, приняли всех, как подобает поступить истинным
христианам.
Сербская интеллигенция, составляющая правящий класс нового государства
- Югославии, в большинстве своем была европейского воспитания и в
православной церкви видела только лишь одно из проявлений своей прошлой
исторической государственности, к России же и ее представителям относилась
хотя и с симпатией, но считала их отжившими навсегда. Поэтому и появление в
России большевизма сербы объясняли отсталостью русских братьев. Но в молодом
государстве чувствовался недостаток в культурных силах и "отсталые русские
братья" с профессорскими званиями получили кафедры в университетах и
различных министерствах. Русские же церковные деятели смогли найти опору в
личных симпатиях сербов-русофилов, к числу которых принадлежал король
Александр и глава Сербской православной церкви патриарх Димитрий, который
радушно встретил русских патриархов и распределил их на жительство в
сербские монастыри.
Сам патриарх Димитрий, в бытность его сербским митрополитом, в 1913
году посетил Россию во время празднования трехсотлетия Дома Романовых и
лично познакомился с владыкой Антонием, от которого получил в подарок в
Почаевской лавре для служений архиерейское облачение.
Теперь более 250 русских священников нашли себе приходские места в
Сербской патриархии.
Многое передумал Константин за время своего скитания. Он смутно
представлял уже свое предназначение на земле. А потом вдруг, в какой-то
момент, ясно почувствовал, осознал, что есть его жизнь, и для чего он явился
в этот мир.
Едва нога его переступила монастырский порог, Константин понял, что все
прошлые годы он лишь готовил себя для того, чтобы отдать свое сердце, свой
ум, свою душу в руки Всевышнего. Он вспомнил, как в детстве, приходя в
светлый храм и глядя на лик святого Кирилла, слышал его слова: "Живи в
молитве!" "Этот момент настал, я шел к нему всю жизнь", - решил Константин.
Он постригся в монахи и отныне стал носить имя инока Кирилла.
Началась его новая жизнь.
Монастырь, где поселился Константин, был похож на белый корабль,
спустившийся с небес в райский уголок. Окруженный со всех сторон могучими
деревьями он, тихий и уютный, располагал полностью уйти в молитвы и просить
о помиловании заблудших душ.
Келья Кирилла-Константина была скромна: белые ситцевые занавеси на
окнах, образа святых в углу, узкая железная кровать да стол, застланный
неяркой скатертью, на котором в простой рамке стояла фотография его детей, -
самая бесценная для Кирилла вещь. Перед сном он брал фото в руки и,
вглядываясь в родное лицо дочери, шептал молитву, прося у Господа милости
его девочке. Он был спокоен за сынов, которые вскоре приехали следом за ним,
и только воспоминания о Варваре не давали спокойно спать по ночам.
Минул год, как он покинул Россию, а весточки от дочери не было ни
одной. Он часто писал ей, но ответа ждал тщетно - письма не приходили.
Вести, доходившие с его родины, были более чем ужасны, и родительское сердце
не находило покоя.
"На Волге смерть грозит 50 миллионам людей, если туда не будут
поставлены съестные продукты", - писала "Трибюн дэ Лозанн". "Я исследовал
все голодающие области Татарской республики. Положение хуже, чем мы думали.
Нужно хлеба и еще раз хлеба. Дети умирают кучами. Тиф здесь свирепствует.
Госпитали пустуют вследствие недостатка пищи",- говорил глава делегации,
посланной в Россию немецким Красным Крестом.
И повсюду сплошное царство голода. В молчаливые кладбища превратились
вымершие деревни. Россия скатилась назад, в средневековье. Людоедство стало
бытовым явлением, как это было некогда во время осады Иерусалима, и "руки
мягкосердных женщин варят детей своих, чтобы они были для них пищею". "Не
покупайте в неизвестных местах мясной пищи, так как она может быть
приготовлена из человеческого мяса", - предупреждали тех, кто собирался
путешествовать по России. На глазах у всего мира вымирал великий народ.
Вести, доходившие с родины, были более чем ужасны... Варвара,
Варюшка-Варвара...
Варя лежала на койке и чувствовала, как малыш толкал ее в живот своими
слабенькими ножками. Он просил есть, а есть было нечего. Неделю назад Степан
отправился неведомо куда, чтобы добыть жене и нерожденному еще дитяти кусок
хлеба, - все запасы, которые имелись в доме, давно были съедены.
Варя смотрела на цветок, засыхающий на окне, и ей казалось, что вместо
листьев на стеблях висят кругляшки колбасы, источающие пряный запах. С
трудом поднявшись, она подошла к окну, жадно схватила стебель и поняла, что
сходит от голода с ума, - запах исчез, а в руках шуршал полузеленый лист.
"Боже милостивый, где же Степан?"- думала она. Сунув в рот цветочный листок
и поморщившись от горечи, все же прожевала его, проглотила и запила теплой
водой. Малыш сердито постучал в живот.
Год назад, сразу после того, как уехали из Харькова отец и братья,
Варвара со Степаном переселились в дом Вариного отца, а ровно через неделю к
ним пришли большевики и потребовали, чтобы они немедленно освободили его для
размещения временного лазарета. Противиться не было смысла, Варе сразу
намекнули, что ей не мешало бы поостеречься, что придет и ее час, и
вспомнится, чья она дочка.
Варя со Степаном собрали вещи и, от греха подальше, ушли из города. Они
долго скитались, пока не наткнулись на одинокую, брошенную кем-то
полуразвалившуюся мазанку.
Степан вернулся ночью, измученный, еле держась на ногах, и, вытряхнув
из котомки содержимое, выдохнул: "Вот!". Варя ахнула: "Где ты это взял,
Степа?". Она перебирала надкусанные засохшие пирожки, мятые куски хлеба,
вареные яйца и, с жадностью запихивая все подряд в рот, спрашивала не
переставая: "Где ты это взял?". Степан махнул рукой и, не снимая грязных
сапог, повалился на кровать, тут же захрапев. Сколько потом ни спрашивала
его Варвара где он достал хлеба, Степан только хмуро отмалчивался в ответ.
Муж Варвары рвался в город в надежде, что там давно забыли о
существовании поповской дочки, но Варино положение не позволяло оставить ее
одну.
Варя родила в самую распутицу. Мальчик был очень слаб, пискляв, он
беспомощно тыкался влажными губками в пустую материнскую грудь и, не найдя
там ни капли молока, заливался плачем.
- Надо к людям подаваться, - говорил Степан, - с людьми все легче, чем
здесь, одним.
- Боюсь я, Степа, - отмахивалась Варвара. - Нельзя нам пока.
Жилось им трудно. Постоянный голод ожесточал. Степан то и дело
отлучался в поисках заработков, чтобы хоть как-то кормить семью, а Варвара,
оставшись одна, все чаще вспоминала отца, Сергея, Бориса, жалея, что
осталась здесь, в голодной разлагающейся России. Не одно письмо отправила
Варя отцу в надежде, что они найдут адресата, но письма терялись где-то, а
она все ждала и ждала теплых родительских слов.
Со Степаном не клеилось. Временами горячее чувство захлестывало ее, она
глядела на мужа, крепко прижимаясь к нему, и ей казалось, что никого нет
роднее на белом свете, что она жизнь за него отдать может, вынести все
невзгоды, - лишь бы он был здесь, с ней, целовал ее, гладил, говорил о
любви... Порою же ей ненавистен был его взгляд, его теплые слова
обволакивали сердце не теплом, а ледяным, колючим холодом. В эти минуты она
винила Степана в том, что из-за него не уехала вместе с родными, что нет
писем от отца, что голодно и мерзко в чужом неуютном доме...
Степан чувствовал перемену к себе, тяжело переживал, но отмалчивался и
старался не досаждать Варе. Он понимал, что тоска снедает ее сердце, но
верил, что страсти улягутся и вновь в их отношениях будет все, как прежде.
Год еще они прожили вдали от людей, а когда их малыш, которого Варя
назвала в честь отца Костиком, встал на ножки и самостоятельно побежал,
решили вернуться домой.
Горячий сухой ветер обжигал лицо, шелестя в поникшей от засухи листве.
Земля потрескалась и просила пить.
Небеса словно обиделись на весь мир, - они синели огромными глазищами,
хлопали белесыми мохнатыми ресницами, улыбались жарко и берегли влагу для
какого-то, видно, особого случая. А может быть, вдоволь насмотревшись на
людские слезы, не хотели расточать свои...
Скрипучая телега с расхлябанными колесами подскакивала на ухабах,
поднимая клубы дорожной пыли, оседавшей на лицах унылых путников. Кой-где на
обочинах разбитой дороги попадались оставленные повозки с полусгнившим
тряпьем да смердящие, засиженные мухами, дохлые, с оголенными ребрами
лошади.
Уже час, как Степан с Варварой выехали с обжитого ими хуторка,
направляясь в сторону Харькова. Они решили повернуть на небольшую станцию,
чтобы набрать немного воды. Запасы, которые взяли с собой, кончились, и
Костик канючил, постоянно облизывая сухие губы.
- Куда прете? - услышали они, не успев еще подъехать к станции, окрик
солдата, стоявшего с винтовкой наперевес. - Видите, чегось деется, - махнул
он куда-то в сторону. - Не положено пущать!
- Водички бы нам, - жалобно попросила Варвара.
- Не положено, - снова рыкнул солдат.
- Малец пить просит, - и, словно в подтверждение, Костик заныл, сунув в
рот грязный палец и сердито уставившись на грозного дядьку.
- А-а, дело ваше, как хотите, мне-то что, - опустил постовой винтовку.
Необъятный ужас охватил Варвару и Степана, едва лишь они подъехали к
убогому зданию, называвшемуся вокзалом.
То был вовсе не вокзал, а кладбище гниющих трупов, до того он был
переполнен умершими и обреченными на смерть. Его маленький залик, грязный
куцый буфет - все было завалено неподвижно лежащими телами.
Тиф, который не удавалось усмирить, ежедневно приводил сюда сотни
страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую
паразитами солому. Живые и мертвые тела лежали вперемешку, живые и
мертвые... И жуткая смердящая тишина лишь изредка прерывалась бессмысленным
бредом боровшихся со смертью.
Иногда живой еще получеловек - полутруп, перепутав время, бытие и
небытие, под впечатлением сладких грез, которыми завлекала его
старуха-смерть, обнимал мертвого соседа и так, не разжимая объятий, уходил в
иной, лучший, быть может, мир. А ночью, в зловещей тишине, слышался только
хрип умирающих да писк крыс, устраивающих свои адские игры на тифозных
трупах.
- Пойдем отсюда, - увидев мертвенно-бледное лицо жены, прошептал
деревянным языком Степан.
Они долго ехали, не проронив ни слова, они потом никогда не напомнят
друг другу об увиденном, но всегда пред их глазами будет вновь и вновь
всплывать ужасная картина смерти.
- Домой, Степушка, едем, - невесело проговорила Варвара. - Домой едем,
а тяжесть какая-то на душе. Как-то там дом наш? Сердце болит у меня.
Степан крепко сжал Варину руку и вздохнул, ничего не ответив. Ходили
слухи, что недобро в Харькове. А где добро? Отовсюду слышны стенания, но,
как бы то ни было, дома все одно лучше.
Нет, ничего не случилось, дом стоял на прежнем месте, но вырванные с
петель ворота скрипели на всю улицу, как бы желая упредить хозяев о своей
неухоженности и запущенности: лазарет давно съехал, оставив после себя
обрывки окровавленных бинтов, пару выбитых окон, да расколотые иконы,
валявшиеся в куче мусора посередь двора.
Печален и несчастен был некогда ухоженный дворик. Развалившаяся,
изувеченная беседка молчаливым укором возвышалась над останками когда-то
добротного и гостеприимного подворья.
Варя не плакала. Она остановилась, как вкопанная, и лишь тяжелый вздох
и поджатые губы выдавали ее состояние.
Не успели они появиться в городе, как новости, одна страшнее другой,
наполнили их встревоженные сердца. С провизией было плохо. Чтобы купить хотя
бы немного хлеба, приходилось выстаивать длинные очереди. Говорили, что
многие, взяв с собою одеяла и подушки, устраивались на ночь прямо на улицах,
чтобы утром быть первыми за отвратительным на вкус, почти сырым куском
хлеба. Кроме нищих лавок с издевательски коряво написанными сообщениями
типа: "Хлеба нет, и неизвестно, когда будет", достать съестное было
невозможно практически нигде, потому как спекулянты, приторговывающие
понемногу, боялись самосуда и старались особо не попадаться на глаза.
Рассказывали, как недавно забили мужика-спекулянта, продававшего молоко
дороже, чем другие торгаши. Злая голодная толпа накинулась на несчастного,
пиная и колотя всем, что попадалось под руки, оставив от него лишь кровавую
массу, смешанную с грязью и клочками одежды.
Варя ступила на родной порог и не узнала дома: все было разграблено и
побито. Она прошла в бывшую гостиную и здесь, в мусорном углу, увидела
тряпичную, невесть как уцелевшую, любимую куклу Сеньку. Та лежала, подвернув
под себя руки, с растрепанными волосами и выковырянным глазом, несчастная в
своем кукольном горе. Только теперь слезы брызнули из Вариных глаз, она
плакала впервые после отъезда отца, и словно чья-то холодная рука сжимала ее
исстрадавшееся сердце.
- Сенюшка, - бросилась женщина к чумазой кукле. - Сенюшка, как же тебе
удалось уцелеть? - гладила она растрепу по спутанным волосенкам.
Вдруг Варю словно дернуло током, взгляд ее упал на затоптанный грязный
комок бумаги, валявшийся в углу среди разного хлама, и сердце почему-то
бешено заколотилось в груди. Нагнувшись, она дрожащими руками подняла
клочок, неуверенно развернула его и, задрожав всем телом, громко
вскрикнула... Она узнала каллиграфически старательный почерк своего отца.
Часть листка была обгоревшей, некоторые буквы вытерты и неразборчивы, но, о
чудо, внизу был четко виден адрес Константина.
Варя пыталась прочесть то, что предназначалось ей, она вертела листок,
пристально смотрела его на свет, ногтем скребла прилипшие к нему кусочки
грязи, но единственное, что удалось прочитать, - последние, дорогие для нее
строчки. "...теперь... уповаю на Господа... потерял надежду уже... ... ... .
... ... Степан... ... . Может быть, письмо придет к моей милой ..вочке. Еще
раз пиш... адрес, в надежде, что ты получишь мое послание".
А далее, после адреса, стояла дата. Письмо пролежало в этом, почти
чужом уже доме, ровно год.
- Отец, папочка, - целовала Варвара грязную бумагу и слезы, стекавшие с
лица, капали на лист, размывая остатки сохранившихся строк.
- Варя, - тронул за плечо подошедший Степан. - Что случилось, Варя?
- Уйди! - закричала плачущая женщина, не узнавая своего голоса. - Уйди,
Христа ради!
- Варя..., - Степан неотрывно смотрел на зажатый в кулачке жены клочок.
- Это от отца?
- Уйди, прошу тебя, Степа! Господи, Господи, - раскачивалась Варвара из
стороны в сторону. - Зачем я только повстречала тебя?! Господи! Зачем? Вот
была семья, дружная, - мама, отец, братья. Потом мамы не стало. Потом,
вроде, ничего, все пошло своим чередом, мама осталась в добрых
воспоминаниях, я была слишком мала, чтобы боль утраты навсегда въелась в
меня. Потом... - Варя громко всхлипнула, грубо, по-мужицки, вытерла рукавом
нос и продолжала. - Потом, потом это страшное время. Слезы, смерть, смерть
кругом и голод, этот ужасный голод... И нет рядом тех, кого я люблю всем
сердцем.
- А я, Варя? - мрачно спросил Степан.
- Молчи, Бога ради! - оборвала Варвара. - Ты - это ты, они - это они.
Они - кровь моя... Это-то хоть ты понимаешь? Если бы я не встретила тебя
тогда, я была бы уже там, в тепле и сытости. О, этот ужасный голод, этот
голод... - сдавленно прохрипела она. - Боже мой... Если бы я не встретила...
- Варя, - Степан проглотил соленый комок, застрявший в горле. - А как
же наш сын?
Варвара словно очнулась, слезы моментально высохли на ее лице. Тяжкий
груз сегодняшнего дня чуть было не раздавил то человеческое, мудрое, доброе,
что было в Варваре. Эта истерика, начавшаяся так внезапно, была венцом
тяжких дней и месяцев, которые ей пришлось пережить.
Варя всхлипнула в последний раз и, неуверенно прижавшись к Степану,
виновато прошептала:
- Степа... Не знаю, что нашло на меня.
Жизнь монастыря, который стал теперь домом инока Кирилла, текла по
примеру русских обителей. То был маленький русский уголок, приютившийся в
живописном месте, среди цветущих полей и дубрав, среди сливовых и яблоневых
деревьев, среди благоухающих кустов роз.
Братство обители состояло из настоятеля, схиеромонаха, который был
одновременно и духовником, и более десятка монахов и послушников. Дни
обители текли тихо и покойно, не нарушая своего привычного ритма. Едва лишь
занималась зорька, монахи были уже на ногах, потом утреня и литургия, а
после литургии завтрак. Обедали монахи ближе к полудню. Потом, часов в
шесть, вечерня и трогательное прощание братии на ночь.
Тихая размеренная жизнь олицетворялась у Кирилла с маленьким чистым
родником, спокойно журчащим среди трав.
Вот так и жизнь человеческая, течет себе, и то солнце горячее жжет, то
волнует легкий ветерок, то вдруг дожди взбаламутят размеренное спокойствие,
и жгучие морозы закуют в ледяной панцирь...
Четыре тысячи триста с лишним дней не видел Кирилл родной земли, не
слышал переливчатого смеха Варюхи. Он посчитал - четыре тысячи триста с
лишним дней...
Казалось бы, что еще нужно - вот оно, долгожданное блаженство, вот Бог,
который всегда рядом, всегда в мыслях и молитвах; взрослые сыновья, славные
внуки, но нет и нет покоя в душе Кирилла.
Бывало, проснется он среди ночи, откроет глаза, да так и не сомкнет их
более. Лежит, устремив взгляд на пожелтевшее фото, которое бледно освещается
пламенем лампады, и смотрит, смотрит на ту, что осталась в далекой России.
Стране Советов, как теперь ее называют.
Сначала писем от дочери не было очень долго, наверное, больше года.
Потом он получил полное тоски и горя длинное предлинное послание, в котором
дочь писала о своих мытарствах, о том, что посылала письма, не зная адреса,
в надежде, что они дойдут до отца, о разграбленном доме, о страшном голоде,
о рождении чудного, похожего на деда, сыночка... Потом письма приходили
исправно еще какое-то время, и вдруг, как обухом по голове, страшные строки:
"Папа, я плачу, я плачу и пишу тебе в последний раз! Все, что есть дорогого
на земле, так это ты да сынуля. Не было дня, чтобы я не помолилась о тебя,
не было дня, чтобы я не вспомнила о своих братьях Борисе и Сергее.
Я часто вижу во сне наш уютный дом, наши обеды. Помнишь, как еще до
революции, до того, как весь мир перевернулся вверх дном, ты, я, братья
любили собираться все вместе, я варила огромный чугун борща, настоящего
украинского, разливала его по тарелкам, и мы, стуча ложками и обжигаясь, ели
и говорили, говорили, говорили. Обо всем. Боже! Как давно это было... Как
давно это было: утренний свет в окне, запах сирени, твои добрые руки,
треплющие меня по щеке. Обиды и смех, радость и горе - все это было наше,
все было пополам. А теперь пополам мир...
Не знаю, стоит ли еще писать чего-то в этом письме, стоит ли бередить
тебе рану. Хочу сказать одно - я буду любить тебя, папа, до последнего
своего вздоха, я буду помнить тебя, пока не закроются навечно мои глаза.
Я хочу сказать тебе - прощай, прощай мой самый любимый, мой самый
дорогой человек! Не пиши нам больше. Не пиши, папа... Я боюсь не за себя, я
боюсь за сына. Это очень страшно - умереть ни за что... Это несправедливо -
умереть ни за что. Но страшна даже не сама смерть, я не хочу сделать сиротой
моего славного, милого мальчика.
Помнишь, ты тоже боялся не за себя, но ты верил: пройдет время, и все
образуется. Времени прошло достаточно много, а мы все ждем.
Не пиши... И прости... Если можешь - прости.
У нас все нормально. Вечно любящая тебя дочь Варвара".
Все нормально... Россия, Россия, милая и далекая, родная и чужая
теперь... Что же творишь ты?
Это письмо хранится у Кирилла в особом месте, там, за иконой
великомученицы Варвары.
Бывает, когда бессонница слишком одолевает его, он встает с узкой койки
и, достав затертый лист, вытирая слезу, снова и снова вчитывается в слова
дочери - последнюю ее весточку, последнюю весточку из родимого дома.
Нет, где-то в глубине души он лелеял надежду, что пройдет еще какое-то
время, улягутся страсти и он, Кирилл-Константин, Борис и Сергей обязательно
вернутся домой. Он представлял себе, как ступит на родную теплую землю, как
припадет к ней губами, как будет пить воздух, такой свежий, такой сладкий.
Он представлял, как поедет по пыльным дорогам, как будет говорить с людьми о
том, какое это счастье - жить на родной земле. Он представлял, что вернется
туда, где родился, поклонится белой березе, прильнет щекой к могилке жены и
оросит ее последнее пристанище слезами.
Он все еще верил. Год, два, десять...
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради славного труда,
Ради вольности веселой
Собралися мы сюда.
Вспомним горы, вспомним долы.
Наши нивы, наши селы.
И в стране, стране чужой
Мы пируем пир веселый
И за Родину мы пьем.
Пьем с надеждою чудесной
Из стаканов полновесных,
Первый тост за наш народ,
За святой девиз "Вперед!".
Так поют в этих, далеких от дома, краях. Поют отверженные. И голос их
под чужим небом печален и полон скорби. "И в стране, стране чужой мы пируем
пир веселый и за Родину мы пьем". За Родину...
А где она, Родина? Там, за морем, продавшая царя, Бога, совесть. "Все
религии, все Боги - одинаковый яд, опьяняющий, усыпляющий ум, волю,
сознание...", - попались как-то на глаза Кириллу строчки члена ЦКК и
Верхсуда Сольца. Не политика ли большевиков усыпила ум, волю и сознание
народа?
Помнится, в первые еще годы, Кирилл твердо надеялся, что большевизм
ненадолго, что русский народ опомнится, поймет, что творит неладное. Но
прошли годы, да что там, более десятилетия прошло, а те, кто мечтал
вернуться домой, пьют за Родину и народ, детей и отцов, мужей и жен здесь,
на чужбине.
Это так горько - пить за Родину на чужбине.
"Русские люди! Да не будет для нас бесплодным великое посещение Божие,
та великая наука, которой научиться возможно было только тяжкими
страданиями.
Да послужит нам наше невольное переселение с родины тем же, чем
послужил древнему Израилю Вавилонский плен. Наше переселение длится не
семьдесят лет, но и этого срока довольно, чтобы осознать свои прежние
заблуждения и возвратить свое сердце Богу, Церкви, Царю и своему народу.
Пока этого не совершится, не возвратить нам и самой России, не
возвратиться нам в Россию. От вас, русские люди, от вашего внутреннего
возрождения зависит то, чтобы Господь сократил годы и месяцы Своего
прещения, чтобы возвратил нам радость спасения Своего", - так говорил
некогда владыка Антоний.
Последнее время мысль о России не покидала Кирилла ни на минуту. Он
прокручивал в памяти все свои годы, он вспоминал мать, Шурочку, братьев, он
читал и перечитывал написанные им строки из книги об Успенском Трифоновом
монастыре, изданной еще в далеком 1912 году в типографии Сельвинского в
Вятке.
Сохранилась ли на земле та обитель? Доходили слухи, что святые храмы
безжалостно уничтожаются большевиками.
Порою, Кирилл чувствовал какое-то раздвоение: то он всем сердцем
стремился туда, где дорого каждое деревце, то ему становилось страшно при
мысли, что может вернуться в чужую по духу страну - страну безбожников и
вандалов.
Но... Как там, у пророка Иеремии? "Возвратитесь, мятежные дети; Я
исцелю вашу непокорность".
"Дорогие мои, Боря, твоя жена и милые внуки, здравствуйте!
Вчера получил письмо от Сергея - он рукоположен в сан иерея. Слава
Господу Богу, изъявившему волю избрать сына на служение своему Величеству. И
ты, и Сергей пошли по стопам дедов, а это для нас величайшая честь и милость
Божия.
Зовет Сережа к себе, но ехать я пока не могу, хотя все же предчувствую,
что уеду отсюда, - нельзя жить в приходе, где есть явные безбожники, которые
избегают священника и на народ действуют развращающе. В таком
морально-гнилом месте я служить не могу и не хочу, а потому непременно уеду.
Жаль, что покинул прежнюю епархию, пожалуй, я с удовольствием вернулся
бы туда, хотя и там имеются некоторые неудобства - церковь далековато, зато
народ значительно лучше.
Если, Борис, пойдешь к Антонию, передай ему от меня глубокий поклон и
спроси, как относится заграничный Синод к предписанию митрополита Сергия
быть всем нам лояльными к Советской власти? Видно, еретичество в нем
говорит, вот он и советует быть лояльными.
Одобряет ли Антоний его действия? Не дай Бог, ведь это бы значило
признание Советский власти!
Интересно обо всем этом поговорить с митрополитом Антонием. Увидишь
его, Борис, обязательно передай поклон!
Ваш - архиепископ Кирилл".
Случилось так, что Кириллу, в силу обстоятельств, пришлось поменять
приход, и связь его с Антонием прервалась. Слухи о послании Сергия,
обращенном к заграничной церкви, встревожили Кирилла. Друг и ученик Антония
увлекся игрой в еретичество...
Советская власть нашла в митрополите Сергии то, чего никак не могла
получить от патриарха Тихона. Митрополит Сергий полностью признал Советскую
власть и взял на себя обязательство осудить заграничную русскую иерархию.
В августе 1927 года Заместитель Местоблюстителя Патриаршего Престола
Митрополит Сергий обратился к зарубежному русскому духовенству "не допускать
в своей и общественной и особенно церковной деятельности ничего такого, что
может быть принято за выражение нелояльности в отношении Советской власти".
В марте 1933 года Сергий решил повторить свое требование, обращенное им
к той части Русского православного Зарубежья, которая объединялась вокруг
Архиерейского Синода, находящегося в Сременских Карловцах. И хотя Сергию не
просто было выступать против владыки Антония, с которым его связывали
дружеские отношениями, он все же вторично отправил Послание Сербскому
Патриарху Варнаве, с которым также был связан как со своим учеником по
Петроградской Духовной Академии, где служил ректором.
Митрополит Сергий через Патриарха Варнаву обратился к заграничной
иерархии с угрозами, которые могли бы удовлетворить Советскую власть.
Прочитав в журнале "Православие" послание к Зарубежной церкви, Антоний
сразу поспешил ответить на призыв Сергия, до того же момента он только
слышал, что Митрополит выступил с обращением, но, к сожалению, официально
Патриарх Варнава не удосужился ознакомить Антония с сим документом.
"Вы укоряете заграничную иерархию за то, - писал Антоний Сергию, - что
она покинула пределы России. Не от Вас и не нам выслушивать увещание к
мученичеству, которого не миновать бы нам, останься мы на Юге России. Мы
готовы выслушивать многие подобные укоризны, если заслуживаем их, от тех,
кто и ныне являет пример исповедничества, а не продал, как Вы, чистоту веры
за чечевичную похлебку мнимой свободы, на самом же деле тягчайшего и
позорнейшего рабства. Впрочем, нам, беженцам, более подходит ублажение
Христом Спасителем: " блаженни изгнани правды ради. Яко тех есть Царство
Небесное".
От Всероссийской церковной власти мы были оторваны и, применительно к
постановлению от ноября двадцатого года, продолжали временно существовать
самостоятельно. В 1922 году, под несомненным давлением большевиков, Патриарх
Тихон прислал нам указ об упразднении Высшего Церковного Управления за наши
прокоммунистические выступления.
Пусть коммунисты выпустят всех архиереев, пусть дадут полную и
действительную свободу Церкви, пусть создадут условия, чтобы поездка в
Россию каждого из нас не была связана с угрозой верной мученической смерти в
застенках Г.П.У. и мы могли бы принять участие в Соборе, тогда, может быть,
минует надобность во временном самостоятельном существовании Заграничной
Церкви, и мы отдали бы все свои деяния за истекшие годы на суд свободного
Всероссийского Собора.
Мы не имеем никакого общения с заключенными в России православными
архипастырями, пастырями и мирянами, кроме того, что молимся о них, но
знаем, что они страдают именно за веру, хотя гонители и обвиняют их в чуждых
им государственных преступлениях.
Умоляю Вас, как бывшего ученика и друга своего: отрекитесь во
всеуслышание от всей той лжи, которую вложили в уста Ваши враги Церкви.
Не отвергайте же и дружеского призыва cердечно любящего Вас и
продолжающего любить. Митрополит Антоний".
Ответа на это письмо Антоний, увы, не дождался.
Кирилл никак не мог уразуметь, для чего нужно было новой российской
власти склонить на свою сторону тех, кто давно покинул ее пределы. Или это
делалось для того, чтобы показать всю свою мощь и силу? Одно было ясно, как
день, уж коли избранники Божии, над кем надругались в семнадцатом, пали ниц
пред теми, чьи руки обагрены кровью - к старому возврата нет.
А Москва тридцать третьего года рукоплескала Сталину, на счету которого
числились не один миллион загубленных душ, не один миллион высланных на
съедение комариному гнусу и расстрелянных в темных сырых подвалах, сотни
умерщвленных, заключенных и сосланных епископов и священников, ограбленные и
разрушенные храмы...
И тихая Вятка старалась не отставать от изуверств, чинимых по всей
России: дьякон Селивановский Николай раскулачен на основании постановления
Санчурского РИКа; псаломщик Кулаков Иван лишился всего имущества за неуплату
индивидуального налога; дьякон Тронин Александр лишен избирательных прав;
Березина Мария, бывшая монашка, осуждена на десять лет; Боброва Ефросинья,
проводившая антисоветскую агитацию религиозно-монархического направления,
судебной коллегией по уголовным делам Кировского облсуда приговорена к
расстрелу...
Великая страна превратилась в голую пустыню с кровавыми реками и
черными берегами - вождь всех народов, отец среди отцов наслаждался
неистовой свистопляской.
Закат был необычайно багровый, яркие блики его не грели - они холодили
и тревожили. Казалось, где-то, быть может там, в преисподней, разожгли
адское пламя, всполохи которого разметались по небу. Адское зарево...
Кирилл долго ворочался в эту ночь. Он смыкал глаза, читая молитвы, но
сон его витал где-то меж звезд, не желая опускаться на уставшие веки.
Временами Кирилла сковывала липкая тревожная дрема. Он проваливался в
холодную пустоту, летел в черную пропасть, и полы его атласной ризы, точно
огромные крылья, поддерживали на лету, не давая провалиться в зияющие
бездонное отверстие.
Потом Кириллу привиделся сон: малыш, кричащий на руках, и он, молодой
еще, окропляет святою водою пухлое тельце и произносит "верую во Единого
Бога"... "Верую", - разносится по безмолвному храму. Младенец, перестав
плакать, улыбается милой беззубой улыбкой.
Кириллу подумалось, что видение это уже было когда-то, - и он вспомнил.
Вспомнил начало своего пути, неспокойную ночь, сон с плачущим младенцем и
первую свою службу. Как много воды утекло, какая длинная позади жизнь.
Снега не было. Снег в Югославии почти диво, но бесноватый ветер колотил
в окно, словно требовал, чтобы его немедленно впустили в тепло уютной кельи.
На зимнем небе тревожно мерцали далекие звезды.
Острая боль пронзила сердце Кирилла, ему показалось, что он слышит
забытый голос: "Я так стосковалась по тебе, Костюшка". Кирилл поежился.
Костюшка... отвык он от этого мирского имени. Давно он стал для всех отцом
Кириллом, братом Кириллом, игуменом Кириллом. Господи, да что же это нашло
на него?! Кирилл откинул одеяло и резко опустил на холодный пол босые ноги.
"Проветрюсь пойду", - решил он.
Было зябко. Могучая сосна стонала под порывами пронизывающего ветра,
дующего с севера. Поземка из опавших листьев и серого песка кружила подле
ног, обутых в стоптанные потертые боты. Там, на восточной стороне неба,
особенно ярко мерцали две голубые звезды. "Не Шурочкин ли взгляд пытается
согреть меня?", - подумал Кирилл. Он теперь нечасто вспоминал жену, с годами
боль притупилась, но сегодня воспоминания вдруг нахлынули на него, и
невыносимо защемило сердце. Пылающей щекой Кирилл прислонился к шершавому
холодному пахнущему смолою стволу могучей сосны. Перед глазами ясно всплыла
заснеженная Вятская деревенька, покосившийся неказистый домик, пшеничное
поле, семинаристские будни, заливистый смех детей... Вот она, его мука.
Кирилл понял, что мечте, которую он лелеял долгие годы, не суждено
сбыться, что никогда уж не увидеть ему того, что так дорого сердцу, никогда
не услышать заливистого смеха его милой Варюхи.
Кирилл застонал. Бежать бы туда, к родному дому, птицею лететь, дочь
прижать к груди, в глаза ей заглянуть, сказать: "Прости блудного отца
своего!".
Ветер крепчал. Кирилл вернулся в келью, достал из-за иконы зачитанное
до дыр Варино письмо, повторил его наизусть, как молитву, и прошептал: "Я
помолюсь за тебя, дочь. Все у тебя будет хорошо".
Он упал на колени пред ликом великомученицы Варвары, закрестился часто
и мелко, зашептал торопливо:
- Господи, дай здоровья и счастья дочери моей, во всех делах и словах
руководи ее мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай
забыть, что все ниспослано Тобой. Господи, дай ей силу перенести утомления
наступающего дня, руководи ее волею и научи молиться, надеяться, верить,
любить, терпеть и прощать...
Воздух в келье сделался раскаленным. Не в преисподнюю ли превратилось
его отшельническое место? Кирилл расстегнул тугой ворот рубахи, отер рукавом
выступившие на лбу капельки пота и, облизав сухие губы, вновь прошептал:
- Терпеть и прощать...
Порыв ветра распахнул оконную раму, надув белым парусом занавеси на
окнах. Острая, невыносимая боль пронзила все его тело. У Кирилла не хватило
сил встать, чтобы прикрыть окно. Он воздел слабеющие руки к святым, глядящим
на него, как ему показалось, с укором, и из последних сил выдавил:
- Терпеть и прощать... Простят ли меня те, - почти прохрипел Кирилл, -
кому я доставил боль и страдания? - слова Кириллу давались с трудом, но он
чувствовал, что это последнее, что у него осталось, а потому решил говорить
и говорить, пока не окоченеют его члены и язык не перестанет повиноваться
ему. - Простит ли Господь, которому я отдал всю свою жизнь, за великие и
малые грехи мои? Во имя светлой памяти дедов я покинул любимую Русь. Я
всегда поступал так, как велела мне совесть и лишь в одном корю себя - что
дочь моя не со мной, что не смог я все эти годы помочь ей родительским
словом и доброй улыбкой, что не качал своего внука, не трепал его озорные
вихры. Этот грех мне не смыть и не искупить никогда!
Сердце работало как-то странно: оно то громко стучало в груди, то вдруг
часто-часто трепетало, как трепещет лист на холодном ветру, то вдруг
замолкало, и Кириллу казалось, что это конец, то вдруг вновь равномерно
отбивало свое еле слышное "тук-тук".
Новый порыв ветра уронил с подоконника цветочный горшок, вдребезги
разбив его и разбросав по полу землю. Кирилл прислушался к биению в груди и
не услышал его. Он обвел взглядом келью, задержал взор на Варином фото,
посмотрел через распахнутое окно на черные силуэты деревьев, на мерцающие
звезды и вдруг явственно различил трепетный, до боли знакомый голос:
- Костюшка, поди ко мне. Люблю... Помнишь, дождь и мы, и зеленая
ветка... Ты держал меня за руку, а потом... Поцелуй меня, Костюшка, как
тогда...
Кирилл плотно сжал губы, потом открыл рот, чтобы ответить кому-то,
видимому только ему, набрал полную грудь воздуха и... медленно-медленно осел
на пол. Он в последний раз взглянул на лик великомученицы Варвары, улыбнулся
виновато и закрыл глаза. Навсегда.
Святые скорбно глядели из своего угла на неподвижного человека в черном
одеянии. Раскачивались белые занавеси, стонали на ветру деревья - все было,
как мгновения назад, лишь шепот Кирилла больше не нарушал тишину.
Звезды постепенно угасли одна за другой, и ночь воедино слилась с
зарождающимся утром, которое распластало в полнеба багряно-огненный восход.
Его нашли несколько часов спустя. Монах, проходивший мимо игуменской
кельи и заглянувший в нее, увидел на полу скрюченное тело игумена Кирилла.
- Брат, - тихонько окликнул он, - брат.
Не услышав ответа, монах подошел к Кириллу, нагнулся над ним и взял в
свои ладони остывшие уже руки, сжимавшие старый пожелтевший листок: "Я плачу
и пишу тебе в последний раз", - прыгали на листке неровные буквы.
- Спи, брат, - перекрестился монах. - Единственное место, где мы
обретаем душевный покой, там, - поднял он кверху печальные глаза. - Спи,
брат
"Со времени образования советских республик государства мира разбились
на два лагеря: на лагерь социализма и на лагерь капитализма. В лагере
капитализма мы имеем империалистические войны, национальную рознь,
угнетение, колониальное рабство и шовинизм. В лагере Советов, в лагере
социализма, мы имеем, наоборот, взаимное доверие, национальное равенство,
мирное сожительство и братское сотрудничество народов..."
И.В.Сталин.
"Десятый Всероссийский съезд советов"
Новый год начался непутево. Едва лишь стрелка дернулась в сторону
тридцать восьмого, тотчас погасла "лампочка Ильича".
Шумное застолье сначала затихло, потом раздался женский веселый визг и
звон разбитого стекла.
- Вот вам и с новым годом, - засмеялась Варвара. - Ну-ка, сын, запали
свечку, - сказала в темноту женщина.
- С новым годом, бабоньки! С новым годом, мужики! - громко закричала
сидевшая рядом с Варварой соседка Галка Крикун, сполна старавшаяся оправдать
свою фамилию.
- Вот, мать твою, - хлопнул по столу кулаком изрядно подвыпивший
Степан. - И сегодня настроение испортить надо!
- Да, брось, отец, - веселилась Варя, - так даже новогоднее будет. -
А-а,
вот Костик уже и свечку несет.
Не по годам широкоплечий сын, еле протиснувшись в дверной проем, ступил
в комнату, где гуляло застолье, сжимая в крепкой ладони длинную белую свечу.
Веселое рыжее пламя слабо осветило полную гостей комнату, роняя на стену
уродливые тени.
- С новым годом, с новым годом! - понеслось со всех сторон, забренчали
сдвигаемые стаканы и застучали в полутьме ложки.
С шумом отодвинув стул и одернув ладно сидящую на нем гимнастерку, над
столом поднялся Галкин муж, Артемий Крикун, бывший красногвардейский
командир, а ныне занимающий какую-то солидную должность, мужик-здоровяк,
вечный балагур и бабник. Он давненько похаживал вокруг Варвары, сладостно
щуря глаза при виде ладной плотной фигуры женщины, делая ей сальные намеки.
Вот и сейчас, вставая во весь свой богатырский рост, он умышленно сначала
оперся о круглое Варино колено, а потом крепко прижался к ее плечу. Варя
неодобрительно глянула на Артемия и придвинулась ближе к хмельному Степану.
- От ты, черт возьми, славненько как, - хохотнул Артемий, - в темноте,
как говорится, не в обиде. - Ха-ха-ха, - загоготал он над своей остротой. -
Так что, за новый год, за батьку Сталина пить будем! За Сталина только стоя!
Да здравствует новый тридцать восьмой год, первый год третьей сталинской
пятилетки! Ура! - и гости, двигая стульями, начали охотно подниматься,
приговаривая "за Сталина надо, как же, святое дело".
- Степка, а ты чего не встаешь? Я говорю, за Сталина только стоя пить
надо, - грозно повторил Артемий.
Степана словно резануло. Он снова хлопнул по столу и выкрикнул:
- Чего ты, Артемий, бачишь? За Сталина говоришь? А вот кукиш с маслом,
а не за Сталина, - Степан сделал из пальцев фигуру и потряс ею в воздухе. -
Я что-то не понимаю, с какой такой стати пить за него? Я что-то не вижу
светлых деньков. Да каких там светлых деньков... Просвета я не вижу! Ау-у,
где он?
- Перестань, Степан. Ты что, плохо живешь? - дернула мужа за штанину
Варвара. - Одумайся, что говоришь.
За столом зашикали и укоризненно закачали головами:
- Ты бы поостерегся, Степа.
-Не-ет, погодите, интересная пельмень получается, - Артемий перегнулся
через Варвару к раскрасневшемуся то ли от жары, стоявшей в комнате, то ли от
выпитого, Варвариному мужу. - Погодь, голубь сизый, я не понял тебя. Ты что,
кровь в семнадцатом не проливал? У тебя что, в свое время белая сволочь
родственничков не порешила? Али ты при Николашке мед ложками хлебал?А-а?
Голубь сизый, объясни мне, дураку плешивому, - взъерошил Артемий свою
черную, слегка с проседью шевелюру и снова загоготал, но теперь уже каким-то
угрожающим смехом.
Степан налил себе до краев, выпил с придыханием, закашлялся и закричал,
брызгая слюной:
-А ты что, сейчас медом объедаешься? Да я, если хочешь знать, да я...,
- и замолчал, вяло махнув рукой.
Лампочка неуверенно замигала, вспыхнув неярким мерцающим светом.
- О-о, да будет свет! - весело оживились гости, радуясь возможности
прервать неприятный спор. - Бросьте вы собачиться, Новый год, Степан,
праздник!
Степан сделался совсем пьяным. Он что-то бормотал под нос, бил себя по
колену, мотал головой и время от времени грозил кому-то пальцем.
- Пойдем-ка спать, отец, - поднял за подмышки Степана Костя, - совсем
ты скис, батя.
Сын увел отца в соседнюю комнату и, сдернув с него штаны и расстегнув
ворот рубахи, уложил на кровать.
- А про Сталина ты зря, батя. Сталин - мужик стоящий, - склонился
парнишка над спящим уже отцом.
Варвара вышла на веранду и прислонилась лбом к подернутому от
морозца вычурным рисунком окну. Тотчас, от прикосновения теплого,
рисунок потемнел, и корявые разводы обезобразили его замысловатые узоры.
Степан беспокоил и раздражал Варвару. Злило даже не то вечное его
недовольство жизнью, ее пугало, что последнее время он стал частенько
приходить с работы под изрядным хмельком. На следующий день Степан, правда,
клялся и божился, что больше в рот не возьмет хмельного, но наступал новый
вечер, и все повторялось сначала. Нет, скандалить он не скандалил, но что-то
угнетало его, и вечерами напролет он сидел у стола, уронив на заскорузлые,
черные от работы руки голову и молчал тягостным своим молчанием.
Иногда Варваре казалось, что она сама повинна в том, что Степан так
сильно изменился. Первые их годы совместной жизни, голодные и страшные, как,
впрочем, и у всех, хотя и сопровождались периодическими стычками, по большей
части со стороны Варвары, можно все же было назвать счастливыми и полными
любви. Долгое время Варвару угнетало чувство незатухающей вины перед теми,
кого она предала, как ей казалось, в самое трудное время, но постепенно она
свыклась с этим чувством и перестала срывать на Степане свое недовольство.
Новый срыв произошел, когда соседка по секрету шепнула ей, что приходил
человек в штатском, в широкополой шляпе, выспрашивал и выпытывал все о
Варваре, Степане, интересовался, часто ли они получают письма из-за границы,
о чем им пишут, и сам аккуратно записывал все в толстенный блокнот. Потом,
на прощание, сунув в карман соседке липкую карамельку, попросил рассказывать
ему все о Варе и ее семье. "Надо быть покладистыми, уважать Советскую
власть, и тогда неприятностей ждать будет неоткуда. И семья будет цела", -
сказал он уже на пороге и подмигнул двусмысленно.
Варя проплакала тогда ночь напролет. Ей рисовалось, как человек в
штатском врывается в дом и, заломив Степану и сыну руки за спину, уводит их
в черный дверной проем.
Наутро Варвара торопливо, обливаясь слезами, нацарапала отцу письмо, в
котором просила больше ей не писать. С этого момента она окончательно
потеряла покой.
Ночами, не сомкнув глаз, Варя без конца думала о своем несмываемом
грехе - отказе от самого дорогого человека, человека, который дал ей жизнь и
взрастил ее. Ворочаясь с боку на бок, Варвара прокручивала мысленно всю свою
жизнь, вспоминала, как тогда, июльским заплаканным днем двадцать первого
года, она, совсем еще юная девчонка, встретив смешного белобрысого и
лопоухого солдата, по уши влюбилась в него. Вспоминала их жаркую и в то же
время полную горечи ночь, после которой Варя решила не уезжать с родными из
России. Она очень сильно любила Степана. Почему же теперь холод снедает
изнутри ее душу? Неужели никогда не сможет замолить она своего греха, и он,
этот грех, будет терзать ее всю жизнь? А ведь, в сущности-то, Степан
страдает несправедливо от ее постоянных упреков и недомолвок. Тогда,
четырнадцать с лишним лет назад, не он увел ее от отца, она сама пришла к
нему... Умом Варвара все понимала, но сердце, не переставая, жгла обида.
Плача по ночам в горячую от мыслей подушку, Варя чувствовала рядом
ровное дыхание мужа и ее злило, что Степан может спать спокойно, в то время,
как ее мучают бесконечные думы. Бывало, Степан просыпался от всхлипываний
жены, крепче прижимался к ней своим молодым еще телом, обнимал за мягкую
талию, искал ее губы, пытаясь приласкать и утешить, но тем самым еще более
злил Варвару, и она ворчала недовольно, что мысли у мужиков только об одном.
"Пожалуй, я не права, - потерла Варвара озябший лоб и отпрянула от
окна. - Незаслуженно я извожу Степана. Он и пить-то, наверное, поэтому
начал".
Позади скрипнула дверь. Тяжелые шаги приблизились к женщине, и теплые
руки опустились на Варины плечи. "Пожалуй, я не права", - подумала Варвара и
прижалась к крепкому мужскому телу.
- Милая моя, наконец-то дождался я этого часа.
Варя отпрянула, - позади стоял взволнованный Артемий.
- Ты что, сдурел, - вспыхнула женщина. - Я думала, Степан проснулся. А
ну, как Галке сейчас скажу, что ты руки распускаешь, - оглаживая волосы,
нервно проговорила Варвара.
- Ты что, Варюшка. Зачем же Галке? Мы с тобой сами полюбовно обо всем
договоримся. Вон как прильнула-то ко мне. Я ведь чувствую, истосковалась ты
по мужику. А я мужик ладный. Давно к тебе приглядываюсь, уж больно ты люба
мне. Ну, иди ко мне, милая ты моя, - снова протянул Артемий к Варваре руки,
сверкая своими черными глазами.
- Кобель ты, а не мужик, - с силой оттолкнула Артемия Варя. - А Галке я
точно скажу, - бросила она ему в лицо и быстро шмыгнула в комнату.
- Ну, погоди, краля, попрыгаете вы у меня, - прошипел Артемий и шагнул
следом за Варварой. - Вот я вам и хозяйку привел, - как ни в чем не бывало,
широко улыбаясь, пробасил бывший красный командир, весело глядя на
раскрасневшихся гостей.
Степан с трудом оторвал от подушки голову:
- Сынок, - слабо позвал он, - сынок, водички бы мне.
Сын принес огромную кружку квасу и протянул отцу:
- С добрым утром, батя. Хорош же ты был вчера.
- Да-а, встретил новый год... Не подрасчитал я что-то. Черт, голова как
гудит. Хорошо, что смена у меня вторая, - плох я совсем. Мать где?
- На работе. Сегодня у них в столовой высокое начальство какое-то
будет. Директриса сказала - пораньше придти надо, - присел на краешек
кровати Костя.
- Мать-то ругалась, небось, на меня? - спросил Степан, растирая виски.
- Да нет... Батя, - сын опустил голову, - я спросить тебя хочу. Ты
зачем вчера Иосифа Виссарионыча ругал? Разве это хорошо?
Степан поднял на сына выцветшие голубые глаза и удивленно уставился на
него.
- Разве это хорошо? - упрямо повторил Костя.
- Мал ты еще, сынок, - вздохнул Степан. - Не время нам с тобой о
политике толковать, подрасти сперва.
- Я и так подрос. Я знать хочу, батя. Я ведь вижу все. Почему многие
Сталина готовы на руках носить, а ты... Он же наш вождь, батя, мы жизнью ему
теперешней обязаны, - Костя с вызовом посмотрел на отца и упрямо тряхнул
русыми кудрями. - Я ведь знаю, ты в революцию красноармейцем был, мне мать
рассказывала, значит, ты за Ленина воевал, за Сталина, значит.
Степан улыбнулся и потрепал сына по щеке:
- Придет время, и ты все поймешь, сын, - устало сказал он. - Погоди,
может, мы с тобой еще и потолкуем. А пока ступай, уж больно плохо мне.
Вздремну, пока время до смены есть.
Степан отвернулся к стене и сомкнул тяжелые веки. "Ишь, сын-то вырос,
оказывается, - удивился он. - Давай, мол, говори мне о Сталине и все тут.
"Он же вождь наш, - передразнил мысленно Степан сына. - Вождь, как вошь -
ерепенится, да кусается, а толку от этого, что от козла молока. Во-ождь! А
что хорошего я могу сказать об этом вожде? Вот, к примеру, Артемия взять.
Стоящий мужик. Уж он-то точно знает, как жить по-правильному и что такое
Иосиф Сталин. Как он вчера взбеленился на меня, когда я кукиш показал".
Степан запутался окончательно. В себе, в Варваре, в жизни вообще. Он
помнил себя солдатиком в драной шинельке, наивным, глупым, но горячо верящим
в какие-то светлые идеалы, ради которых шел с винтовкой наперевес и стрелял
в тех, кто, как ему тогда казалось, был куском отжившего, жестокого
прошлого. Он понимал, что первые годы должны быть трудными, - без этого
никак. Но сколько уже лет прошло, а светлого будущего, о котором мечтали, не
наступило до сих пор. Так Степану казалось. Странные вещи творились в
государстве. Люди были похожи на мышей. С одной стороны все, вроде, шло
прекрасно: люди-мыши жили одной большой дружной стаей, копошились во благо
других, заботились о ближнем, но, с наступлением сумерек, разбегались по
своим норам и затихали там, боясь шелохнуться и дрожа за свою шкуру, на
которую шла охота извне. Охота страшная, не на жизнь, а на смерть. И
попробуй пискнуть погромче, и не дай бог, если писк твой будет на полутон
выше, или, хуже того, не понравится стае, тогда - конец: тот, кто во главе
стаи, разорвет, выпьет всю кровь и места сырого не оставит.
Смешно сказать, говорят, что промышленность Советского Союза заняла
первое место в Европе и второе в мире. Что сельское хозяйство - самое
крупное и самое механизированное во всем мире; говорят, что в нынешнем году
под предводительством вождя, учителя и друга Иосифа Сталина народы СССР
добьются новых, невиданных еще побед во славу могущества своей родины. А
почему нигде не говорится о том, что кругом беспросветное пьянство, обман и,
что самое страшное, поголовное истребление народа, который трудится именно
"во славу могущества своей родины".
Шушукаться по углам было не в натуре Степана. Он привык, еще с тех
самых горячих молодых своих лет, резать напрямик правду-матку. Теперь же
получается так, что вся борьба за честность и справедливость - коту под
хвост. Получается, что теперь он, Степан, должен сидеть в уголке и ворчать в
кулачок. За что же тогда убивали в кровавом семнадцатом? "Мы наш, мы новый
мир построим, кто был ничем, тот станет всем...". И кем стали мы? Трусливым
стадом, преданно глядящим в глаза кривде?", - мучался вопросом Степан.
Но больше всего терзался он натянутыми отношениями с Варюхой. Его
чувство к ней с годами не утихло, напротив, стало более крепким, но что-то
сломалось в их жизни, чего-то не понимал Степан в своей жене. Временами она
была как тогда, много-много лет назад, ласковая, нежная, заботливая, с
веселыми ямочками на щеках, а временами замыкалась, уходила в какой-то
только ей ведомый мир, неделями молчала, отворачивалась ночами... Но он же
мужик, нормальный крепкий мужик, которому любо доброе слово и сладкое
прикосновение. Он и пить-то последнее время начал от безысходности, от того,
что стал крепко сомневаться в себе - для чего он живет, и кому он нужен в
этой жизни.
Степан отвернулся к стене, пытаясь уснуть. В голове стучало...
"Бабу, что ли, какую найти?" - неожиданно выплыла мысль. "Дурак, дурак,
- тут же ополчился сам на себя Степан, - разве найду я лучше моей Варюхи?!
Жена Богом дадена. Это только Артемий может за юбками волочиться".
Снег валил липкими хлопьями и, касаясь земли, тут же смешивался с талой
водой. Орудуя деревянной лопатой, Артемий пытался чистить двор, но снег был
настолько густ, что, казалось, он льется, как молоко из кринки. Ветер
раскачивал прикрепленный к заборному столбу керосиновый фонарь, в тусклом
свете которого плясали в неистовой пляске снежные мохнатые комья.
Этот звук шагов он узнал бы из тысячи. Артемий представил как стройные
ножки семенят по дощатому тротуару и сердце его бешено заколотилось.
Отбросив в сторону лопату и наскоро застегнув полы старенького сюртука,
Артемий кинулся к калитке и торопливо пихнул ее ногой.
Покачивая тугими ладными бедрами, Варвара спешила домой. "До-мой,
ско-рей", - стучали по скользкому тротуару ее каблуки, и звук их терялся в
густой зимней тьме. Какое-то неясное тревожное чувство подгоняло женщину,
скорее хотелось в домашнее тепло, пахнущее мятным чаем, хотелось юркнуть под
одеяло и трепетно дожидаться с ночной смены Степана. Она решила - этот год
будет новым годом их совместной жизни. "Мы не стары еще, - думала Варвара, -
еще не поздно начать все сначала. У нас обязательно все будет хорошо,
хорошо, как в далекой юности".
Ветер бесновался, бросая в лицо комья мокрого снега, и Варе вновь
припомнилась длинная их первая со Степаном ночь, почти такая же ветреная,
как сейчас, тревожная, горькая и сладостная одновременно.
Топот чьих-то тяжелых ног испугал Варвару и заставил прибавить шаг.
- Варвара Константиновна! Варвара..., - услышала она за спиной дрожащий
голос Артемия.
- Ну, напугал, окаянный, - замахнулась женщина на Артемия авоськой, из
которой выглядывала подгорелая буханка черного хлеба.
- Погодь, Варвара, - схватил он ее за руку, - погодь, не уходи,
поговорить надо.
- А чего нам с тобой разговаривать, поговорили уже, хватит, -
попыталась вырваться она из цепких мужских рук, с отвращением припоминая
недавний их разговор.
- Не дергайся, все равно ведь не пущу, - притянул Артемий к себе
испуганную женщину, дохнув в лицо едким перегаром. - Давно я ждал этого
момента, когда вот так, один на один, - горячо заговорил он. - Я все
выжидал, вот пройдет она мимо моего дома, вот постучит тихонько в калитку и
шепнет: " Я знаю, как ты страдаешь, возьми меня, я твоя...".
- Чего ты мелешь?- оборвала Варвара. - Чего мелешь? Ты не заболел
случаем? О каких страданиях говоришь?- с силой выдернула она руку. -
Стра-адаешь! Как бабу увидишь, так страдания покою тебе не дают. Весь город
знает о твоих страданиях!
- Погодь, говорю! - гаркнул на нее Артемий.
- А ты на меня не кричи, я тебе не жена, у меня свой мужик есть, - зло
сверкнула Варвара глазами.
- Ладно, - переменил тон Артемий, - ладно, Варюшка, как скажешь, так и
будет. Только выслушай, прошу тебя.
Он вдруг, не замечая слякоти, бросился на колени, обхватил Варины ноги
крепкими своими ручищами и жадно стал целовать полы ее плюшевого пальтеца.
- Я ведь давно сохну по тебе, давно выискиваю встречи, чтобы сказать,
что ночей не могу спать, что думы мои только о тебе одной. Другие бабы что,
так это, баловство одно. А вот ты... Да они все тебе в подметки не годятся.
Погодь, помолчи, - вскочил он с колен и закрыл пытавшейся что-то сказать
Варваре ладонью рот. - Ну что тебе Степан? Вижу ведь, не клеится у вас... А
я Галку свою брошу, все брошу ради тебя, только будь моей. Мы с тобой ладно
заживем, мы еще и детей нарожать успеем.
- Да перестань ты ерунду городить и пусти меня, а то кричать буду, -
взмолилась Варвара. - Пусти, я ведь правда закричу...
- Не закричишь ты, не закричишь. Ты и сама не прочь от Степана сбежать,
да только гордость твоя тебе об этом сказать не позволяет, - Артемий прижал
Варвару к забору и начал яростно расстегивать пуговицы на ее пальто, начал
страстно целовать ее мокрое то ли от снега, то ли от слез лицо.
- Варюха, Варюха, - в безумстве забормотал он и закрыл Варин рот своими
сырыми жадными губами.
- Ах, ты, чертовка, - вдруг отпрянул Артемий, почувствовав на лице
нестерпимую боль от женских ногтей, впившихся в щетинистую щеку.
- Кобель окаянный, чтоб ты сдох, - задохнулась от слез женщина.
Она сумела увернуться из его рук и обрушила со всей силой на голову
обидчика авоську с тяжелой буханкой хлеба. Она колотила ею изо всех сил до
тех пор, пока буханка не рассыпалась, не превратилась в крошки, которые
прилипли к смоляным волосам опешившего Артемия.
- Да что же это такое? - рыдала она. - Погоди, я найду на тебя управу!
Варвара вновь с силой вцепилась ногтями в лицо не ожидавшего такого
натиска, Артемия.
- Ах ты..., - опомнился он вдруг. - Ах ты... стерва. Чтоб ты сдох,
говоришь? Что же ты сделала, а? - приложил он руку к окровавленной
исцарапанной щеке. - Я перед ней на колени... Ни перед кем никогда на колени
не становился, а она... Ах ты..., - Артемий задыхался от гнева.
Лицо его побагровело, он замахнулся, собираясь ударить Варвару, но
вдруг, передумав, процедил сквозь зубы:
- Вы еще поплачете у меня! Слово даю, на коленях ползать будете, ноги
целовать... Скажи-ка, Варюшка, хлебушек-то откуда у тебя, а? Магазины,
кажись, закрыты, время позднее. А-а? - елейным голосом пропел Артемий.
- Не переживай, не краденый хлебушек. А на коленях я тоже никогда ни
перед кем не стояла и стоять не собираюсь. Гад ты, Артемий, сколько лет живу
с тобой на одной улице, а никогда не подозревала, что ты такой гад, -
мгновение Варвара глядела в наглые глаза, которые свербили ее высокомерным
взглядом, и, набрав в грудь воздуха, плюнула Артемию прямо в лицо. - Гад, -
снова с ненавистью выдавила она и быстро-быстро, не оглядываясь, побежала в
сторону дома.
"До конца выкорчуем врагов... Сталин учит нас распознавать ходы и
выходы врагов народа, разоблачать и громить врагов. В 1937 году наша партия
нанесла сокрушительный удар врагам всех мастей".
А. А. Жданов
Ночь выдалась вьюжная, тревожная. Даже собаки, которые злобно грызутся
впотьмах, попрятались в подворотни, лишь изредка подвывая в тон заунывной
ветреной песне.
В доме Артемия не спали. Вернее, Галка давно досматривала десятый сон,
сам же хозяин с дружками сидел в маленькой тесной жаркой кухоньке за
бутылкой ядреного магарыча. Нейдет сон в алчущие души, и ночь не дает
покоя...
- Я говорю ей: "Ты меня попомнишь еще, ты у меня еще в ногах ползать
будешь!". А она: "Я ни перед кем на колени не становилась!", - пьяно
передразнил Артемий Варвару и с силой рванул на груди рубаху. - Мне, мужики,
помощь ваша нужна. Вы своего командира одного оставлять не должны, как
когда-то и я вас в обиду не давал. - Пощупать бы мне ее, местечко слабенькое
найти.
Артемий грязно выругался, плеснул себе в стакан и сурово поглядел из-
под лохматых бровей на своих подельников.
- Ты, Артемий, за нас не переживай, ты гутарь, чегось сделать треба, -
лебезяще заглянул в глаза хозяину щуплый на вид мужичишка. - Мужик-то ейный
хто? Могет быть сначал его, того самого, пощупать?
- Погодь, Митяй, - оборвал мужичишку здоровяк, под вид Артемия. - Могет
и щупать не стоит, могет сразу - того... А-а?...- провел он ладонью по
горлу.
- Не-ет, Киря, - протянул, ухмыляясь, Артемий, - пощупать надо. Я все
ее нутро наизнанку вывернуть хочу. Она что думает, со мной шутки шутить
можно? Она думает, я забыл, как отбивные из толстосумов в семнадцатом делал?
Не таких ломал, - криво усмехнулся он. - Они у меня все вот тут будут, -
сжал он волосатый кулак и поднес к своим пьяным мутным глазам.
- Тогда вот как сделаем, - отхлебнул из стакана Митяй, - я беру на себя
их щенка, ты, Киря, мужиком ейным займись, а... -
- Верно мыслишь, Митька, - не дал договорить мужичишке Артемий, - а я
ее, стерву, по перышкам разберу.
Вдрызь пьяные мужики долго сидели еще на кухне, их разговоры переросли
в дикие вопли, которые разбудили Галку. Она поднялась с кровати, и, как была
в коротенькой полинялой рубашке, сердито распахнула дверь в кухню:
- Вы что, мужики, очумели совсем... - сонно заборматала она. - Скоро
светать будет, а вы умолку не знаете.
Галка взяла со стола бутылку, перевернула ее и вылила остатки прямо на
пол.
- О-о, горр-ряча-ая баба, - еле выговорил Киря, - и ухватил Галку за
мягкое место.
- Ты меня не лапай, - замахнулась на него та, - у меня свой лапальшик
имеется.
Артемий разодрал глаза ближе к полудню. Натянув кожанку, надраенные
скрипучие сапоги, пошарив в буфете и не найдя там остатков вчерашнего
пиршества, он, закурив цигарку, стремглав вышел из дому.
План его созрел мгновенно. Еще тогда, когда Варвара крошила о голову
Артемия буханку, внутри зародился страшный эмбрион мести, и пока он не
обговорил со своими собутыльниками все подетально, эмбрион, переросший в
нечто ужасное, не давал ему спокойно жить.
Единственное "но" тормозило действия.
В Харьков Артемий приехал в тридцать третьем. Поселился он по соседству
с Варварой и Степаном в крепком основательном доме местного дьячка, который,
незадолго до приезда Артемия, внезапно исчез куда-то вместе с семьей и
больше его никто никогда не видел. Дела да делишки не позволяли Артемию по
началу заняться соседским семейством и полюбопытствовать, кто такие, что да
зачем, как он и делал обычно, по долгу своей службы. А потом вдруг это,
невесть откуда взявшееся чувство, черт бы его побрал. Будто баб в округе не
было! Да любая, какую б он ни поманил, бросится ему на шею и рада будет, что
ее осчастливил такой мужик. А вот Варвара оказалась гордой. И гордость та не
давала Артемию покоя. Он удивлялся себе - на кой черт сдалась ему эта
бабенка? Но, видно, правду люди говорят - сердцу не прикажешь. И чем больше
Артемий сох по Варваре, тем больше срывал злость на своей Галке изводя ее
побоями и проклятиями, тем чаще менял баб и одаривал потаскушек дешевой
помадой и липкими конфетками, устраивая с ними отвратительные, грязные
оргии.
Сегодня час пробил. Артемий устал изводить себя воображаемыми сценами,
и эта встреча в темном переулке, и раскрошенная буханка хлеба отрезвили его,
заставив действовать. Любовь быстро угасла, оставив место одной лишь
яростной слепой ненависти.
Артемий решил раз и навсегда ликвидировать все мешавшие "но". Он дал
дружкам неделю для выяснения, есть ли темные пятна у его разлюбезных
соседей. Насчет Варвары беспокоиться особо не пришлось, навести справки не
составило большого труда, а то, что она дочка священника, эмигрировавшего в
двадцать первом за пределы России, и удивило и обрадовало его - компромат
был почти готов, то есть в случае чего, никаких претензий ни к кому
предъявлять не будут: врагам народа дорога уготована прямиком в ад.
Со Степаном оказалось сложнее. В семнадцатом этот белобрысый долговязый
мужик отлично проявил себя, рубя беляков, как грибы на лужайке. Но, опять
же, как посмотреть: в семнадцатом щелкал белую сволочь, а в двадцать первом
обрюхатил поповскую дочку. Так что, была бы голова, а пуля всегда найдется.
Кто сказал, что ночью рождаются светлые мысли? Ночь порождает тьму.
Непроницаемую, липкую, холодную...
С мужиками Артемий собрался опять в непроглядную темень, опять глушили
самогон и на чем свет костерили врагов народа. Решили действовать слаженно,
скоро и без шума.
-А хорошо было, помнишь? Нет, не хорошо. Я переживала тогда. Господи,
думаю, дура я, дура несчастная, что же это я делаю. Грех-то какой. А ты мне
после: "Все, Варюха, моя ты на веки вечные". Помнишь? - шептала Варвара,
прижавшись к мужнину теплому плечу.
- Глупая, - крепче стиснул жену Степан. - У меня эта ночь всю жизнь вот
тут, - положил он ладонь на сердце. - И даже когда ты... это... ну
сердилась, что ли, я верил, не со зла, что любишь ты меня. Ведь любишь? -
спросил, заглядывая в глаза.
- Степка-Степка, - Варя всхлипнула, - проходит жизнь, бежит - не
остановишь. Вернуть бы все, все сначала бы... Не-ет... Сначала никак. Теперь
уж как есть. Пусть будет как есть. А ты и не спрашивай, люблю ли. Всегда
любила. Вот только справиться с думами своими не могла. Думы, они, не
спрашивая, приходят и за сердце хватают. А отпустить никак не хотят. Нет,
нет, нет. Все. Покончено. А ведь и правда, дура я несчастная, - Варвара
притянула голову мужа к себе, прижала губы к его глазам, щекам, нашла своими
губами его губы и затихла, счастливая.
Рассвет еще не зачался. Тишина окутала маленькую спальню, в которой
слышалось лишь шуршание тараканов, да шорох мышей за прорвавшимися обоями.
Где-то там, в комнате сына, кукушка робко кукукнула пару раз, и хлопнула
дверца в крохотном домишке, надежно упрятав свою жилицу.
Стук раздался откуда-то издалека. Сначала слабый, потом все сильнее и
сильнее.
- Отец, стучат, вроде, - спросонья крикнул из своей комнаты Костя.
- Ну да, стучат, - испуганно открыв глаза, толкнула Варвара мужа в бок.
- Слышь, Степ?
- А? Чего? - не понял Степан. - Чего говоришь?
- Стучали, говорю. К нам, что ли?
- Хозяева-а!- раздался прямо под окном чей-то знакомый голос. - Черт бы
вас побрал! Открывайте, мать вашу, свои пришли.
- Господи, Артемий никак, - перекрестилась Варвара. - Чего это принесло
его в экую полночь? Аль беда стряслась? Погоди ты, нехристь, не тарабань,
сейчас откроем, - прокричала она
Артемий еще раз нетерпеливо стукнул в окно, потом слышно было, как он,
матерясь и переговариваясь с кем-то, зачавкал раскисшим снегом по
направлению к крыльцу.
- Степушка, неспокойно мне. Зачем Артемий пожаловал, непонятно.
Небывало, чтобы он по ночам к нам шастал.
Сердце Варвары заныло. Уж не тот ли случай в переулке, возле дома
Артемия, подтолкнул его на какое-то недоброе дело? Степану она тогда ничего
не сказала, неловко говорить было. Теперь жалела.
- Я открою, лежи - погладил Степан жену. - Ну, чего ты так
всполошилась. Мало ли чего могло случиться. Лежи. Я сейчас.
Степан подтянул кальсоны, путаясь в рукавах, накинул рубаху, сутулясь и
покашливая, пошлепал в сени. Беспокойство жены передалось и ему. В самом
деле, чего это не спится Артемию. Ладно, к чему зря волноваться, разберемся.
Он чиркнул спичкой в темных пахнущих мышами сенях, слабо осветив массивные
двери и чертыхаясь, загремел засовом.
- Ты что, Степка, как баба, возишься, - нервничал по ту сторону
Артемий. - Ты бы поживей, на ветру-то зябко стоять.
- Обождешь, - буркнул Степан, продолжая возиться с засовом.
Артемий с Кирей и Митяем были изрядно навеселе. От них разило водкой,
луком и еще черте чем. Взгляд Артемия был тяжел, на скулах бегали желваки,
весь вид его был какой-то взъерошенно-пугающий.
- Здорово, Степка, не заморозил, чуть, - протянул он руку. - Чего не
здоровкаешься, - глянул исподлобья на Степана, - или гостям не рад?
- А чему радоваться, ты бы на часы посмотрел - ночь глухая.
- Ну что ночь, ночь - скука прочь. Мы гулять хотим! Да-а, неприветлив
ты.... Ладно, короче, оборвал сам себя Артемий. - Накрывай на стол, разговор
есть.
Варваре становилось все тревожней. Она поднялась, быстро набросила на
плечи потертую старую шаль и выглянула в сени:
- Степа, случилось чего?
- Иди ложись, Варя, нормально все. Артемию погутарить приспичило, -
сердито косясь в сторону нежданных гостей, успокоил Степан.
Артемий вел себя по-хозяйски: вынул из котомки, подвешенной на гвоздь
подальше от мышей, краюху ржаного хлеба, открыл шкаф, прихватив оттуда пяток
яиц, огляделся по сторонам, отыскивая взглядом, чем бы еще поживиться, и
только после тщательно осмотра кивнул мужикам, чтобы располагались. Достав
из кармана бутылку первачка, Артемий тяжело опустился на табурет.
- Давай, выпьем, что ли, сначала, - то ли спросил, то ли приказал он.
Разговор не клеился. Мужики занюхивали хлебом выпитое, шныряли глазами
по сторонам и угрюмо молчали. Одного из них, Кирю, Степан знал - скверный
мужик. Сталкиваться близко с ним ему, правда, не приходилось, но от людей
слыхал, что много кому тот пакости сделал, и то, что Киря появился у них в
доме, сулило, скорее, недоброе.
Молчание в кухне беспокоило Варвару больше, нежели бы там кричали и
балагурили. Она сидела на кровати, опустив руки, прислушиваясь к своему
сердцу. Говорят, сердце вещим бывает. То, что Артемий пришел неспроста, было
ясно, как день. Вот зачем только? Если зло имеет на нее самое, днем пришел
бы, разобрался, или так же, в переулке опять когда подкараулил.
Потом на кухне заговорили. Тихо, неразборчиво. Варвара старалась
напрячь слух, чтобы уловить хотя бы словечко, но слабый гул сливался в
единое бурчание, то поднимаясь на тон выше, то совсем сходя на нет.
Через полчаса прислушиваться было уже ни к чему. Слабое бормотанье
переросло в пугающие крики.
- А я говорю, сволочь ты. У меня память цепкая. Ты думаешь, я не помню,
как ты кукиш показывал и Сталина клял. Ты, видно, не знаешь, с кем дело
имеешь, ты не знаешь, видно, кто я такой и где служу? - нервно орал Артемий.
- Да, знаю я, знаю. Я просто всегда уверен был, что ты человек стоящий,
- слышался голос Степана.
- Вот, спасибо, - заржал Артемий. - А ты знаешь, что этот стоящий
человек дружбу с тобой водил из-за бабы твоей? Чего вылупился? Из-за твоей
бабы, говорю! Я ее охмурить хотел, от тебя увести, да, черт бы побрал твою
бабу, гордая она больно оказалась. А теперь мне плевать! Слышишь ты, остолоп
белобрысый! - все громче и громче гремел голос Артемия.
- Замолчи, - тоже перешел на крик Степан. - Ты что, Артемий, с перепою
чушь-то мелешь?
- Э-э, брат, ошибаешься. У меня перепою не бывает. Я всегда в трезвой
памяти.
Варвара сидела, не шелохнувшись. Она понимала, что должна встать,
вмешаться в эти грязные крики, но все члены ее сковало каким-то
непередаваемым страхом, она сидела, уставившись во тьму комнаты, и шептала:
"Я сейчас, Степа, я сейчас".
- Мать, что там происходит? - сонно щурясь, спросил Костя, войдя в
родительскую спальню. - Дядько Артемий что-то разбушевался. Может, мне
сходить к ним?
- Нет, нет, сына, - встрепенулась Варвара. - Не ходи туда. Не надо. Я
сама.
Артемий разошелся не на шутку. Пьяные мужики подначивали его,
разогревая сальными словечками в адрес Варвары, и гоготали, нарушая ночную
тишину не только дома, но, казалось, и всей округи.
- Ты, Степка, на меня голос не подымай. Я этого не люблю. А говорю я
тебе истинную правду. Ради бабы дружбу с тобой водил. Еще немного, и она б
смягчилась, да мне ждать неохота стало, надоело ждать. Новый-то год помнишь?
Мы с ней на веранде тогда объяснялись-любовались, когда тебя щенок твой
пьяного спать уволок. Я сзади к ней подошел, обнял, она аж встрепенулась,
засветилась вся.
- Замолчи, - снова заорал Степан.
- А тут, намедни, в переулке ее встретил, - не обращая внимания на крик
Степана, продолжал Артемий. - Ноги ее целовал, вижу, тает она, тает, а
гордость не дает признаться, что согласная ко мне перейти...
- Замо-олчи-и... - захлебнулся Степан обрушившимся на него гневом.
"Боже, Боже праведный, - Варвара зажимала уши руками и, раскачиваясь из
стороны в сторону, шептала, - это неправда, это неправда, Степа. Боже, Боже
праведный".
Костя прижался к матери и ласково, по-сыновьи, обняв за плечи, просил
ее успокоиться. Он все рвался туда, в этот кухонный закуток, но Варвара
качала головой и с мольбой глядела ему в глаза - "не надо".
- Артемий, прошу тебя, замолчи, Христа ради, иначе я не ручаюсь ни за
что, - стараясь взять себя в руки, попросил Степан.
- А мне чего молчать, я правду люблю. Правда, она завсегда душу лечит и
облегчение дает. Может, ты не веришь мне? У меня вон и свидетели есть, -
ехидно пропел Артемий.
- А че, мы сами видели, - громко икнул Киря и, вытаращив глаза,
уставился на образа и перекрестил обтянутый рубахой живот, - вот те крест.
Ночью это было. Мы с Митяйкой со смены шагали, а слышим, говорит в переулке,
вроде, кто. Прислушались. Ба-а... Да это ж Артемка с кралей. А краля ему -
не надо, Тема, не надо, Темочка. А потом - не могу я уйтить от Степки, не
люб он мне, но не могу. Дай срок - осмелюсь потом. А Артемка ей - надоело,
грит, ждать, я, грит, довольно уже жду, мне сейчас твое решение треба. А она
в слезы. Умолять его стала, еще недельку сроку просила, мол, через недельку
объяснюсь со Степкой. Еще просила не рассказывать никому, что она с
буханочкой хлеба из своей столовки возвращается. Есть, говорит, нечего, так
я, говорит, тихонько буханочку-то и стибрила. Зря это она, конечно,
призналась. За такие-то вещи и под трибунал загреметь можно! Но Артемка
мужик стоящий, он в обиду не даст, если захочет, конечно.
- Замолчи, гад, - Степан схватил за грудки развязного, распьянущего
Кирюху. - Замолчите, иначе я сейчас из вас всех кишку выпущу. Отродье
Сталинское! Прихвостни! "Буханочку стибрила", - да ты думай, что
говоришь!...
- Ка-ак? Ка-ак ты сказал? А ну, повтори! - Артемий расстегнул кобуру,
висевшую на боку, дрожащими от злости руками достал револьвер и, размахивая
им, прорычал. - Еще, стервец, слово о Сталине скажешь, з-застрелю.
- Да плевал я на тебя и на твоего Сталина - вы мне душу всю очернили.
Так значит вот, Артемий, чем ты...-не договорив, Степан бросился в сени.
- Степа, Степа, - Варвара вышла, наконец, из оцепенения и рванулась
вдогонку за мужем, чуя беду. Она знала, что там, в сенях, за грудой разного
хлама Степан прятал старую, хранящуюся еще с лихих лет винтовку. Много раз
Варя говаривала мужу, чтобы сдал ее, от греха подальше, но Степан
отмалчивался, лишь пуще зарывая винтовку.
Она не успела. Расбросав барахло, которым была укрыта винтовка, Степан
крепко сжимал ее в руках: "Все: теперь мы будем квиты".
- Степа, опомнись. Не за себя, за сына прошу. Ведь под суд пойдешь! -
Варя ухватила мужа за руку, но Степан отпрянул от жены, как ужаленный, и с
болью взглянул на нее:
- Не лезь, Варюха! Ты все слышала - это правда? Только честно скажи,
правда?
- Степа, Господи, кому ты веришь - мне или им? - заплакала Варвара. -
Неужели ты думаешь, что я могу променять тебя вот на это ничтожество? -
горько всхлипывала она. - Не дури, Степа, умоляю, отдай ружье. Мы ведь
жить-то с тобой только начали...
- Ладно-о, - протянул Степан, - за все расквитаемся. - Он оттолкнул
Варвару и уверенно распахнул дверь в избу.
На соседней улице взбеленился пес. Он захлебывался каким-то бешеным
лаем, а потом вдруг завыл протяжно, словно чуя беду.
Когда Степан вернулся в избу, Митяй уже храпел, подельник из него
оказался никакой. Артемий вертел в руках пустую бутылку, зло ухмыляясь, -
пить было нечего
-Что, герой, - сплюнул он прямо на пол густую слюну и уставился на
Степанову винтовку, - воевать собрался?
- Да какой из него теперь вояка, он, поди, и стрелять-то уж разучился,
- икнул Киря. - Из него, могет быть, уж такой же стрелок, как из нас с тобой
балерины.
- А вот и посмотрим, кто стрелок, а кто танцевать сейчас будет, -
вскинул Степан винтовку. - Все, быстро, вон из моего дома. Слышите, вы!
Пошли вон, к чертовой матери, иначе я за себя не ручаюсь!
- Степа, Степушка, прошу тебя, не надо, - завыла Варвара, повиснув на
руке у мужа. - Прошу тебя, Степан. Господи, беда-то какая...
Костя, до сих пор не решавшийся войти в кухню, взъерошенный и
испуганный показался на пороге и осипшим от страха голосом выдохнул тихо и
удивленно:
- Ба-тя?!...
- Так. Все. Хорош. Концерт окончен, - Артемий встал, привычным
движением одернул гимнастерку, подкинув в руках поблескивающий черным
холодом револьвер, и повторил хмуро и властно, - концерт окончен.
Он был совершенно трезв. Минуту назад пьяная муть в глазах исчезла
бесследно, а вместо нее появился безжалостный презрительный блеск.
- Оружие на стол, - скомандовал он, - быстро. Как ты уже, наверное,
понял, соседушка, пришли мы сюда не канитель разводить. Можешь монатки
собирать ...
Степан колебался, липкий противненький страх заползал под рубаху, но
тут же, за какие-то доли секунды, вдруг пронеслись перед глазами старые,
почти забытые картинки: запоротые шомполами родители, холодные грязные
траншеи, и словно над ухом прошелестел голос раненного в живот умирающего
друга: "Не боись, Степка, стреляй в белых гадов, мы с тобой еще такую жизнь
построим"...
- Сволочи, - просипел Степан, - так значит вот за каких сволочей мы в
семнадцатом кровь лили? - и он, не думая уже, быстро и нервно нажал на
курок.
- Сте-е-па-а..., - задохнулась Варвара, закрыв лицо руками, уткнувшись
в грудь замершему от страха сыну.
Ей казалось, что она стоит так целую вечность, казалось, что это просто
страшный сон, что вот сейчас отнимет она руки от лица и вокруг будет уютная
домашняя тишина.
И тишина настала. Едкий дым расстилался по облупившимся половицам,
поднимаясь кверху, ядовито забираясь в нос и разъедая глаза - пуля пролетела
в сантиметре от Артемия, расщепив столешницу.
Варвара подняла тяжелый взгляд на Артемия, облизала враз высохшие губы
и, не сознавая, что делает, подошла к нему почти вплотную, опустилась на
колени, прошептала: "Прости Степана, Артемий, умоляю, прости! Вот видишь, на
коленях к тебе приползла. Не хотела, а приползла! Будь человеком, умоляю..."
Варвара говорила, не слыша своего голоса. По щекам ее текли крупые
слезы. Она, пожалуй, не понимала, что делает, она была как в бреду, ее
лихорадило, а губы шептали: "Прости, прости...".
- Что, прощения просишь, - процедил сквозь зубы Артемий, - на колени
встала? А не я ли тебе говорил, что в ногах у меня ползать будешь, стерва,
отродье поповское? - Артемий с силой пнул сапогом с засохшей на подошве
глиной Варвару в лицо. - Не я ли, не я ли говорил тебе? - он нагнулся,
схватил Варино лицо в свои руки, сжал его и, что было мочи, швырнул женщину
к дверям.
Тишина наступила, какая-то звенящая тишина. Звон этот исходил из
глубины кухни, было такое чувство, что бьются тарелки, глухо падают стены, а
еще смутно слышался то ли вой, то ли стон - Варвара не понимала.
Очнулась она от резкого толчка в бок. С трудом разомкнув глаза, Варя
увидела пред собой почему-то босые ноги мужа. Он стоял, прислонившись к
стене, с кровавым подтеком под глазом, с окровавленными волосами, с Вариным
синеньким в цветочек платком во рту и связанными сзади руками.
Она удивилась откуда взялись в ней силы... Вскочив на ноги, резко
оттолкнув склонившегося над ней сына, Варя со всей злостью, какая была в
ней, вцепилась в густую Артемову шевелюру.
- Гад, гад, - неистово повторяла она. - За что, скажи только - за что?
- Пш-ла прочь, поповское отродье, - подскочил сзади, очнувшийся от
пьяного сна Митяй.
- За что? А так, ни за что. За отца твоего, который - тю-тю.
Не-на-вижу, - прошипел Артемий. - За оскорбление святого имени Сталина. За
гордыню... Так - ни за что... А с мужиком своим можешь попрощаться, -
потрепал Артемий Варю по щеке.
Степан рванулся вперед, но сильный удар прикладом Степановой винтовки
откинул его назад к стене.
- С мужиком, говорю, можешь попрощаться. И щенку скажи, чтобы ошибок
батиных не повторял, а то не дай бог! Ладно. Говорим много. А ну, ребятки,
выводите соседа на свежий воздух, - скомандовал Артемий подельникам.
- Не-ет, - закричала Варвара, - не-ет. Степушка... Милый ты мой,
господи-и...
Она бросилась вслед мужу, но Киря преградил ей дорогу своим могучим
телом.
- Батя..., дядя Артемий, мама... - Костя метался, от одного к другому,
чувствуя свою беспомощность и проклиная себя за это.
- Не орите, соседей разбудите, - рявкнул Артемий. - Соседей разбудите
-проблем больше будет. А так мы мирно, по-соседски разойдемся.
- Степа-а, - вновь бросилась Варвара к мужу.
- Я сказал - ты не поняла, - что-то тяжелое обрушилось на голову
женщины, и вновь наступила тишина.
Очнулась Варвара только под вечер следующего дня. Рядом сидел сын и
прикладывал холодную влажную тряпицу к ее лбу.
- Мама, - увидев, что мать открыла глаза, схватил ее руку. - Они увели
его, мама, - сказал сын, еле сдерживая слезы. - Я бросился вдогонку, кричал,
но дядько Артемий достал револьвер и сказал, чтобы я заткнулся, если не хочу
потерять еще и тебя. Мама, что же это такое? Надо идти и искать отца, надо
жаловаться! Я завтра же пойду в милицию и расскажу все, что случилось, я
самому Сталину письмо напишу.
Варя слабо улыбнулась и погладила сына по взъерошенным вихрам. Она
теперь вдруг поняла, куда делся священник, в доме которого поселился
Артемий, поняла, куда исчез год назад сосед, который постоянно материл то
Жданова, то Сталина, вспомнила Варвара и то, как рассказывала однажды
соседка про мужика в шляпе, вынюхивавшего, откуда приходят Варваре письма и
что пишут ей. Она все вспомнила ...
Одинокая слеза скатилась за ворот выцветшей рубашки, потом еще и еще
одна.
- Я найду справедливость, мама, - горячо шептал сын. - Ты только не
плачь, пожалуйста.
Варвара с трудом села на кровати, вытерла слезы тыльной сторой ладони и
покачала головой:
- Нет, сын. Отец был прав.
- Что? - не понял Костя.
- Я говорю, отец был прав. Дед твой. Он был прав, когда в те,
двадцатые, говорил: "Не за себя, мне за детей своих страшно". Ведь сколько
времени уже прошло, а вот они, слова-то, когда вспомнились. А ведь звал,
уговаривал... Степана, отца твоего, я тогда встретила, полюбила сильно, его
потерять боялась, и еще родину боялась потерять, дом вот этот и акацию, что
под окном. Я плакала тогда, сильно плакала. И отца жалко и Степана. Плохо
мне было. Деда твоего вспоминала часто, а Степана почему-то корила все.
Дура. Корила все. Мы ведь только со Степаном жить-то начали... А теперь я не
знаю как, Костя...
- Ты только не плачь, мать, мы вызволим отца, обязательно вызволим.
Обещаю тебе, - горячо поклялся он.
- Давай спать, сын.
Костя постелил рядом, в этой же комнате. Он долго не мог заснуть,
ворочался, потом, когда уснул, стонал и бормотал чего-то во сне. Мать
смотрела на сына - он очень стал похожим на деда. Русые кудри, круглый овал
лица... Видел бы его дед. Да увидит ли?
Варвара бессонно уставилась в потолок. Ей все думалось, вот протянет в
темноту руку, а там, на теплой подушке посапывает ее дорогой Степа. Варя на
всякий случай шарила впотьмах по пустой кровати и вздыхала тяжело: "Что
делать, что делать?"...
Внезапно женщина услышала скрип сырого песка за окном. Испугалась
сначала, хотела вскочить, выглянуть в темноту, но отогнала от себя пугающую
мысль - чудится все, спать надо. Надо спать скорей, чтобы день новый быстрее
начался. А боятся некого. Отбоялась. Хуже ничего и быть-то уже не может.
Да и кому ходить там? Зачем? Степы нет. Она да сын. Если Артемий -
зачем она теперь Артемию-то, избитая и немощная. Он потом придет. Она
чувствовала, что придет. И жизни ей не даст.
Откуда-то с улицы потянуло гарью. Костя заметался, застонал, забормотал
еще громче. Какой-то удушливый запах проник сквозь щели окна, и наполнил
комнату сладковато-приторным привкусом, осевшим на губах. Запах витал по
комнате, забирался в щели, легким невидимым облачком оседал на горячей
подушке.
Варя не уснула - провалилась в сон быстро и тяжело. Сразу приснилась
мама. Она пела ей странную грустную песню и гладила по голове, приговаривая:
"Бедная ты моя". Потом приснился отец. Веселый такой, родной. Будто,
приехала к нему Варя в гости - на корабле плыла. Корабль большой, белый. А
море ласковое. Плещется о борт, барашки по воде бегут, и ветер по щеке
треплет. Корабль к берегу причалил, а Варя растерялась: как отца своего
найдет? Людей спрашивать стала отца, мол, ищу, бородатый такой у нее отец,
как, мол, найти. И нашла. Быстро отыскала, где живет. Она даже, пожалуй,
знала, где его дом - среди сосен, уютный и надежный. Ей казалось, что она
когда-то уже бывала здесь. А отец увидел ее, обрадовался. "Вот и
Варюшка-Варюха приехала!", - говорит. "Я ждал тебя, давно ждал. Молился за
тебя. Ты чувствовала, что я за тебя молился? Варюха ты моя". Варя заплакала,
на шею отцу бросилась и давай его обнимать. И отец ее обнимает. Все сильнее
и сильнее. Больно даже как-то сделалось, дышать трудно стало. Варя говорит
ему: "Пусти, никуда я от тебя не уйду". А он плачет, смеется и обнимает все.
"Вот и встретились, - говорит, - вот и встретились. Теперь уж навсегда
вместе будем!"...
Варя закричала, вырываться начала. "Не уйду я, - говорит, - папа, пусти
только!" А он плачет все и смеется: "Теперь вместе, Варюха!"
Утро было туманное и влажное. Серое низкое небо нависло над сырыми
крышами домов. Рваные, словно искусанные кем-то тяжелые тучи медленно ползли
по краю горизонта, свинцовая тяжесть прижимала их к самой земле, нанизывая
на макушки темного лес - серые поначалу, они налились вдруг пугающей
чернотой. Жаркие всполохи, рвущиеся от земли, окрасили небо в розовый, потом
в красный, потом в темно-бордовый цвет. Откуда-то тянуло удушающей гарью, и
внезапно огромное, в полнеба, зарево разлилось кроваво и пугающе, выливая
свой багровый отблеск на раскинувшийся внизу лес, на темные, не вспаханные
еще поля, и растворилось в молчаливом течении рек и речушек.
Одинокая большая птица, вынырнувшая из черноты, кружила над остатками
человеческого жилья. Она видела, как копошатся внизу люди, как беспомощно
машут руками, словно крыльями, кричат и ухают по совиному. Птица недоуменно
сделала пару кругов над пепелищем и исчезла в густом тумане. А где-то,
далеко-далеко, протяжно и жалобно несколько раз всплакнул колокол, и звон
его долго еще плыл над сонной округой.
Вятка, 1999 год
Корректор - Т.И. Лебедева
Популярность: 4, Last-modified: Thu, 17 Feb 2000 20:18:39 GmT