Цикл "Дом у Египетского моста"


     ---------------------------------------------------------------------
     Леонид Пантелеев
     Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 1.
     Л.: Дет. лит., 1983.
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 20 февраля 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------


     Когда мы с Васей были маленькие,  мы были,  как теперь говорят, трудные
дети.  Попросту говоря, мы были порядочными хулиганами. И у нас не уживалась
долго ни одна нянька. Теперь я не удивляюсь этому. Стыдно признаться, но был
случай,  когда одну неполюбившуюся нам няньку мы с  Васей пробовали поджечь.
Да,   самым  настоящим  образом.   Спрятались  за  папиным  книжным  шкафом,
дождались,  когда эта женщина пойдет мимо,  плеснули ей  на подол керосина и
бросили зажженную спичку.  Запылавшую юбку удалось потушить, но нянька в тот
же день попросила у нашей мамы расчет.
     Хулиганили мы,  как я  теперь понимаю,  от безделья.  И главным образом
тогда,  когда нашего папы не было дома, когда он уезжал куда-нибудь по своим
лесоторговым делам.  А  бездельничали мы потому,  что не знали,  куда девать
силы. Я еще не научился как следует читать, кое-как читал только вывески над
магазинами. А Васе - тому, вероятно, было всего два-три года.
     Няньки у нас менялись, как полотенца на кухне. А может быть, и чаще.
     И вдруг в один зимний,  кажется, день у нас появилась очень умная, я бы
даже  сказал гениальная нянька,  или  бонна,  как  называли себя  тогда  для
важности некоторые интеллигентные няни.
     В  первый же день,  а может быть,  в первый час пребывания в нашем доме
этой особе удалось нас укротить. Что же она сделала? Она сказала:
     - Известно ли вам,  дети, что мальчику или девочке, которые соберут сто
почтовых марок  и  пошлют их  в  Китай,  оттуда вместо марок  пришлют живого
китайчонка или фарфоровый чайный сервиз?
     Конечно,  у нас глаза у обоих загорелись. Еще бы! Живой китайчонок! Или
фарфоровый сервиз!
     - А где их столько взять, эти сто марок? - спросил я у бонны.
     - Я думаю,  в вашем доме,  как и во всяком другом,  имеются альбомы для
почтовых карточек...
     Да,  такие  альбомы у  нас,  конечно,  имелись.  Не  один,  не  два,  а
несколько.  Они лежали в так называемом художественном беспорядке на круглом
столике в  гостиной.  Были  они  большей частью плюшевые,  с  металлическими
уголками и с металлическими застежками.
     И вот мы с головой погрузились в это выгодное и увлекательное занятие -
стали собирать по сто марок.
     Никто нами не  руководил,  никто не  наблюдал за  нами.  Круглый столик
покрыли старыми газетами, поставили на стол блюдечко с водой и сказали:
     - Работайте.
     И мы с утра до вечера, день за днем сидели и трудились.
     Совсем не  помню я  эту мудрую бонну,  даже имени ее  не  запомнил,  но
круглый  столик  под  бархатной темно-лиловой скатертью,  альбом,  открытки,
марки - все это, как сейчас, перед моими глазами.
     Открытки в  альбомах мы  и  раньше разглядывали.  Но это было не так уж
интересно.  На открытках были изображены главным образом дома, улицы, церкви
или целые города, на других - цветы, больше всего почему-то желтые и красные
розы.  Чуть-чуть  интереснее  других  были  поздравительные -  пасхальные  и
рождественские -  открытки.  Например:  из  большого  раскоканного яйца,  на
котором  золотом  написано  X.В.  (то  есть  Христос  воскресе),  вылезают и
целуются господин в  цилиндре и  дама в широкополой шляпе с перьями.  Была и
другая пасхальная открытка,  еще интереснее. Она была очень толстая, пухлая.
На ней -  тоже в расколотом яйце -  сидел большой, ярко-желтый, мягенький на
ощупь  цыпленок.  Когда на  цыпленка нажимали,  он  по-настоящему пищал.  Но
вероятно,  мы с Васей так часто нажимали на этого несчастного цыпленка,  что
пищать он уже давно разучился.
     Впрочем,  теперь нас интересовала другая,  оборотная сторона открыток -
та,  где были наклеены марки,  где было что-то  написано и  где я  с  грехом
пополам  мог  прочесть  хотя  бы  адрес:   "С.-Петербургъ.  Набережная  ръки
Фонтанки,  д.  Э  140,  кв.  Э  1.  Его  Высокоблагородiю Ивану Афанасьевичу
Еремъеву". Или: "Александръ Васильевнъ M-lle Спъхиной".
     Марки были всякие.  Разноцветные. Пестрые. Тусклые. Большие. Маленькие.
Вертикальные.  Горизонтальные.  Были такие,  где я  ничего не  мог прочесть.
Буквы были знакомые,  похожие на  те,  что я  уже знал,  а  понять,  что там
написано,  было невозможно. На этих марках изображены были женские и мужские
профили. У некоторых на голове красовалась корона. Нетрудно было понять, что
это короли и  королевы.  Попадались и  другие женщины -  не с коронами,  а в
шапочках,  похожих на  пожарную каску,  с  гребнем вроде петушиного,  только
каски эти были не  золотые,  а  красные.  На двух или трех марках нарисованы
были горбоносые мужчины с бакенбардами,  на одной -  статуя женщины с высоко
поднятым факелом...
     Но  особенно пристально рассматривать открытки и  марки у  нас не  было
сейчас времени.  Нам  нужно  было  отклеивать эти  марки.  Некоторые из  них
отклеивались совсем легко.  Чуть-чуть смочишь ее или подышишь на нее - и она
как новенькая,  не смятая,  не покореженная, ложится тебе на ладошку. Другие
вода не брала. На такую марку нужно было без конца дышать:
     Хы! Хы! Хы!
     Вот  чуть-чуть  отстал,  отклеился самый  уголок  марки.  Ногтем слегка
отгибаешь этот зубчатый краешек и лихорадочно продолжаешь дышать дальше:
     Хы! Хы! Хы! Хы!
     Еще немножко отклеилось. Тут уж не жалеешь легких, не жалеешь дыхания:
     Хы! Хы! Хы! Хы! Хы!..
     А рядом - Вася: уткнулся носом в свою открытку и тоже:
     Фы! Фы! Фы!
     Особенно трудно отклеивались наши русские марки. А их в альбоме было, к
нашему несчастью,  больше всего. Эти маленькие, напечатанные на очень тонкой
бумаге марки с  изображением двуглавого орла и  короны над  ним были смазаны
еще,  как  назло,  каким-то  особенно крепким клеем.  Дышишь на  эту  марку,
смачиваешь ее,  даже окунешь краешек открытки в  блюдечко с водой -  хоть бы
что!  Опять начинаешь дышать.  Опять мочишь.  И вот наконец уголок чуть-чуть
отстает,  отклеивается.  Но тут же он,  этот уголок, начинает свертываться в
трубочку.   Осторожно  берешь  его  кончиками  пальцев,  пытаешься  немножко
потянуть,   разгладить  -   и  чувствуешь,   как  мокрая,  раскисшая  бумага
расползается,  рвется. А такую размокшую марку надо уже выбрасывать. Как нам
объяснили, рваных или запачканных чем-нибудь марок в Китае не принимают.
     Когда работа у  нас идет,  марки отклеиваются,  не рвутся,  мы с  Васей
разговариваем. О чем? Конечно, только об этом:
     - Ты что попросишь прислать - китайчонка или сервиз?
     - А  ты?  -  спрашивает Вася.  У него,  как я понимаю,  вообще никакого
своего мнения по этому вопросу еще нет и быть не может. Но и мне решить этот
вопрос не так-то легко. Сервиз или китайчонок? И то и другое соблазнительно,
заманчиво, так заманчиво, что голова кружится.
     - Я - сервиз, - говорит Вася.
     - А я...  я,  пожалуй, тоже сервиз. Нет, я китайчонка... Нет, все-таки,
пожалуй, сервиз.
     Эти  мучительные колебания,  это пылание страстей не  кончается тут,  в
гостиной,  за круглым столиком.  Самые страшные муки и главная прелесть этих
мучений,  этих раздумий,  сомнений,  колебаний - в детской, когда нас уложат
спать,  когда задуют лампу, и только свет лампадки и свет уличного фонаря за
окном чуть-чуть озаряют нашу комнату.  Лежишь, укрывшись по самый нос теплым
стеганым одеялом, и думаешь:
     "Нет,  китайчонка...  китайчонка...  Конечно,  китайчонка. Или все-таки
сервиз?"
     На кой он мне,  простите,  ляд был этот фарфоровый сервиз или тем более
китайчонок? Что бы я с ним стал делать, с живым китайчонком! И все-таки ведь
мечтал -  горячо,  упоенно, страстно мечтал. Мечтаем же мы в детстве о живом
медвежонке,  тигренке или хотя бы котенке.  А разве думаем при этом,  что мы
будем с ними делать - с тигрятами и медвежатами? Не думаем. Вся прелесть уже
в этом - в словах: живой. Медвежонок. Китайчонок. Слоненок.
     Каким я представлял себе его,  моего китайчонка? Не помню. Знаю только,
что  он,   этот  обещанный  мне  китайчонок,  никак  не  связывался  в  моем
представлении с  теми  китайцами,  о  которых  рассказывал отец,  будто  они
работают на  строительстве железной дороги в  Маньчжурии с  утра до  ночи за
тридцать копеек в день и за чашечку риса.
     Видел ли я вообще когда-нибудь живых китайцев? Видел, и довольно часто.
В Петербурге их в те годы было много. Занимались эти китайцы главным образом
торговлей вразнос.  А торговали чаще всего мануфактурой, китайскими тканями.
Зимой в  синих до пят халатах,  летом в  синих кофтах и  синих шароварах,  в
круглых  шапочках-мисочках,   из-под   которых  падали  на   спину   черные,
угольно-блестящие косы,  они ходили вслед за другими бродячими торговцами по
петербургским дворам и кричали:
     - Селика, селика, саляпинка!..
     Это значило:
     - Шелк, шелк, сарпинка!
     Сарпинку,  шелк,  чесучу  и  другие  ткани  китайцы носили  в  каких-то
угловатых,  квадратных, очень плотно и аккуратно спеленатых тючках, висевших
у  них за левым плечом.  В  правой же руке они держали всегда наготове,  как
ружье, деревянный аршин.
     В  летнее время эти бродячие китайцы торговали не только в  Петербурге,
но и в его дачных окрестностях. Один такой китаец запомнился мне навсегда.
     Солнечный июньский день.  Дача  нашей бабушки в  Старом Петергофе.  Мы,
ребятишки,  сидим на  ступеньках веранды,  окружив нашу молоденькую тетушку,
тетю Лелю.  Все вокруг белое.  И тетя Леля в чем-то белом, теннисном. И дача
белая.  И  башня на ней.  И  каретный сарай.  И конюшня.  И высокий забор на
другом конце двора, и ворота, и калитка...
     Тетя Леля что-то рассказывает нам.  Но вот брякнула щеколда,  скрипнула
калитка,  и во дворе,  согнувшись немного направо, с тючком за левым плечом,
появляется молодой китаец в синем.
     - Селика,  чесуча, саляпинка не надо? - спрашивает он, останавливаясь у
калитки.
     - Нет, нет, голубчик, не надо, - говорит ему тетя Леля.
     Китаец,   чуть-чуть  помедлив,  поглядев,  подумав,  уходит,  деликатно
прикрывает за собой калитку.  Проходит полминуты, может быть, минута. Мы уже
успеваем забыть об этом китайце.  Вдруг опять бренчит щеколда, опять скрипит
калитка, и во двор заглядывает тот же согнутый в правую сторону китаец.
     - Совсем не надо? - спрашивает он.
     Конечно,  это вызывает хохот.  Наверно, и я смеялся вместе со всеми. Но
внутри у  меня что-то и  защемило.  И  когда я  вспоминаю этого вернувшегося
китайца теперь -  тоже щемит.  А может быть, только теперь и щемит, когда за
спиной у  меня большая жизнь и  когда мне нетрудно представить себя в  шкуре
этого человека.
     - Не надо? - спрашивает он.
     Ему говорят:
     - Не надо.
     И он уходит.
     Но  тут  же  начинает бранить,  казнить себя.  "Недотепа!  Торговать не
умеешь.  Все утро ходишь и  ни  одного куска чесучи не продал!  Сказали тебе
"нет"  -   и   сразу  уходишь.   Тебя  же  учили:   надо  уметь  уговаривать
покупателя..."  И  вот  он  заставляет себя вернуться,  берется за  железную
ручку, открывает калитку и спрашивает:
     - Совсем не надо?
     Приходилось мне  видеть  китайцев и  на  Покровском рынке.  В  рыночной
бесцветной толпе  они  выделялись не  только  синими  одеждами  и  смоляными
косами,  но и своим товаром:  нежно-голубыми, нежно-розовыми и нежно-желтыми
бумажными,  чем-то  похожими на старинные жабо складными веерами,  такими же
бумажными складными фонариками, птицами, рыбами, драконами...
     Были в городе китайские прачечные.  Считалось,  что самые лучшие прачки
на свете - китайцы.
     Но  конечно,  не  этих китайцев,  не  прачек и  не продавцов сарпинки и
чесучи,  я  вспоминал,  когда,  засыпая,  предавался мечтам  о  своем  живом
китайчонке.
     Мой китайчонок (как и  мой сервиз) был откуда-то  из сказки о  соловье,
которую мне  рассказал однажды во  время  моей  болезни приказчик Балдин,  а
может быть -  с огромных белых ваз, украшавших витрины чайного магазина "Сиу
и  компания"  на  Невском.  На  этих  фарфоровых  вазах-исполинах  маленькие
черно-красные  фигурки  китайцев  стояли  под  зонтиками,  низко  кланялись,
сидели,  сложив  по-турецки ноги...  А  скорее  всего  этот  уютный,  милый,
забавный и уже нежно любимый мною китайчонок пришел ниоткуда, родился в душе
и в голове моей.
     И  вот опять ночь.  Все в доме спят.  Темно.  Помигивает лампадка перед
старинным черным киотом. По серому ночному потолку бегут белые бледные блики
- то  ли  карета проехала на  той стороне Фонтанки,  то  ли луна пробирается
сквозь волнистые туманы,  то  ли ветер раскачивает где-то у  Египетских бань
газовый фонарь.
     А ты свернулся калачиком и все об одном: "Сервиз или китайчонок?"
     И так, пока сон не смежит очи.
     А утром,  наспех умывшись, помолившись богу, проглотив положенную чашку
ячменного кофе и  теплый рогалик с соленым чухонским маслом,  мы уже сидим в
гостиной, на своих местах и трудимся:
     Хы! Хы! Хы!
     Отклеенные марки  у  нас  отбирают,  складывают в  какие-то  коробочки.
Всякий раз мы спрашиваем:
     - Много еще надо?
     - Да, да, - отвечают нам. - Еще много.
     Может быть, нас и обманывали. Не знаю. Мечтать я умел, а считать еще не
научился. Вздохнув, мы продолжаем прерванный накануне разговор.
     - Ну, что же ты решил? - спрашиваю я у Васи. - Сервиз или китайчонка?
     - А ты?
     - Я... я, пожалуй, китайчонка...
     Но  как  же  я  представлял себе  появление  этого  китайчонка?  Смутно
представлял.  Сервиз - понятно: приносят или привозят довольно большой ящик.
Открываем его, а там, как яблоки или зимние мандарины, в тонюсенькой рисовой
бумаге - чашечки, блюдечки, молочники, полоскательницы...
     Может быть,  об  этих полоскательницах я  и  не думал.  Скорее всего не
думал.  Мерещилось что-то  праздничное -  как  елка,  как  пасхальный стол с
гиацинтами и крашеными яйцами.
     Сколько это продолжалось,  сколько марок мы успели собрать,  сколько их
испортили и  выбросили -  не знаю.  Может быть,  сто марок мы и в самом деле
собрали.  Хорошо знаю только одно,  что,  пока мы с Васей собирали марки,  я
выучился читать.
     Ясно помню яркий зимний день. Я почему-то не в детской и не в гостиной,
а в спальне. Кажется, Вася болен, у него свинка, почему меня и переселили на
время в мамину комнату.  Мама сидит у окна,  что-то шьет,  а я примостился у
ног ее  на низеньком розовом пуфике и  читаю.  Читаю не вслух,  а  про себя.
Помню  даже,  что  я  тогда  читал:  тоненькую сытинского издания  книжку  с
аляповатым,  очень ярким и очень страшным рисунком на обложке. Даже название
книги осталось в памяти: "Али-баба и сорок разбойников".
     Где-то  далеко,  на  кухне,  брякает звонок.  Я  слышу этот звонок,  но
никакого внимания на  него не обращаю.  Кто может прийти сейчас,  утром,  на
кухню,  с  черного  хода?  Дворник.  Или  мальчик  из  мелочной  лавки.  Или
чухонка-молочница со своими бидонами.
     Но  вот раздается какой-то свистящий шум,  грохот.  Хлопает одна дверь.
Потом -  другая.  Стучат деревенские башмаки на железных подковках. И на всю
квартиру -  ликующий (как мне кажется),  а  может быть,  и  испуганный голос
кухарки Даши:
     - Александра Васильевна! Барыня! Китайчонок пришел!
     Сердце у меня застучало,  остановилось,  опять застучало.  Помню,  что,
вскочив,  я  уронил пуфик.  И  помню мысль,  озарившую меня:  "Уже?  Пришел?
Китайчонок!!!"
     И вот я застрял в дверях кухни. А на другом ее конце, у входных дверей,
у черного хода,  стоит мальчик гораздо старше меня,  лет десяти-одиннадцати.
Мальчик этот - китаец. Он в синей помятой кофте, в синих штанах.
     Но что он делает?  Он подкидывает и ловит ножи.  Большие кухонные ножи,
какими обычно режут лук или разделывают мясо.  Сколько их, этих ножей? Может
быть, три, а может быть, и четыре. Сразу не сосчитаешь - так быстро мелькают
они  в  воздухе и  в  руках китайчонка.  Он  устремил свои  раскосые глаза в
потолок и кидает,  и ловит,  и опять кидает,  и снова ловит,  ловит, ловит -
острые, синевато сверкающие ножи.
     Вместе с мамой я подхожу ближе.  Какой он худой,  желтовато-серый, этот
мальчик!  Какой грязный,  рваный.  Жонглируя своими четырьмя ножами,  он все
время косит свои и без того раскосые глаза в сторону подоконника. Что он там
увидел,  на  подоконнике?  А  там на  фаянсовом блюде или на большой тарелке
лежат холодные вчерашние котлеты.
     Продолжая  жонглировать,   китайчонок  делает  шаг  вперед,  полшага  в
сторону, потом, быстро поймав один за другим все свои ножи, засовывает их за
пояс,  протягивает к  окну  свою грязную-прегрязную руку,  хватает чумазыми,
почти  черными  пальцами  противную на  вид  серую  котлету  и  всю  целиком
запихивает ее себе в рот.
     - Ты что? - кидается к нему Даша. - Пакостник ты! Фулиган! Ходя!
     Он вытаращил глаза,  съежился, даже присел немножко, с трудом проглотил
котлету и  сказал так жалобно и  таким тоненьким голосом,  что у меня сердце
защемило:
     - Кусяти хосете осеня.
     - Кусяти, кусяти, - передразнила его кухарка.
     - Не надо, не сердитесь на него, Даша, - мягко сказала мама.
     Она велела кухарке завернуть в  пергаментную бумагу оставшиеся котлеты,
положить туда  побольше хлеба и  еще  какой-то  провизии,  а  сама сходила в
спальню  и  принесла  китайчонку  серебряный  рубль.   Он  почему-то  ужасно
испугался,  схватил монету, сунул ее себе в рот, за щеку (да, да, в рот и за
щеку), потом быстро вытер рукавом сальные губы и, не сказав ни "спасибо", ни
"до свиданья", повернулся и ринулся на лестницу.
     Все дни,  пока был болен Вася,  я  ночевал в родительской спальне.  И в
этот вечер,  устроившись поуютнее на  большой папиной кровати,  под  большим
одеялом, натянув это одеяло себе на нос, я собирался, как обычно, перед сном
помечтать -  о посылке из Китая,  о фарфоровых чашечках, о живом китайчонке.
Закрыл глаза и вдруг увидел перед собой серые скрюченные пальцы, тянущиеся к
белому  с  голубой каемкой блюду.  Увидел в  этих  грязных пальцах такую  же
серую, длинную котлету и вдруг на всю квартиру заплакал.
     Прибежала мама.
     - Лешенька, милый, детка, что с тобой? О чем ты?
     Уткнувшись лицом в папину подушку, я плакал и не мог остановить слез. Я
так плакал, что начал икать.
     Присев  рядом,  мама  обнимала меня,  целовала,  гладила мою  стриженую
голову.
     - О чем ты? О чем? - без конца спрашивала она.
     Что мог я  ответить ей,  когда и сейчас,  очень много лет спустя,  я не
знаю, о чем я тогда плакал.


     ...На этом все и кончилось.
     Не  было больше ни альбомов,  ни марок,  ни фарфоровых чашек,  ни живых
китайчат. А заодно куда-то исчезла вскоре и наша премудрая воспитательница.







     Рассказы цикла "Дом у  Египетского моста" знакомят нас  с  более ранним
этапом биографии героя,  с которым читатель уже встречался в повести "Ленька
Пантелеев".
     Рассказы эти автобиографичны. Здесь подлинные эпизоды детства писателя,
реальные люди,  окружавшие его в  те  далекие годы.  В  предисловии к  книге
"Приоткрытая дверь" (Л., "Советский писатель", 1980) Л.Пантелеев писал: "Уже
не первый год я  работаю над книгой рассказов о  своем самом раннем детстве.
Там нет ни на копейку вымысла, и вместе с тем это - не мемуары, все рассказы
цикла подчинены законам жанра...".
     Рассказ  "Лопатка"  был  напечатан  в  журнале  "Нева",   1973,  Э  12,
"Маленький офицер" -  в  "Новом  мире",  1978,  Э  4.  Весь  цикл  включен в
однотомник Л.Пантелеева "Избранное", 1978.
     Писатель  не  случайно  обращается  к   ранним  детским  годам,   когда
закладываются основы характера, личности ребенка. Возвращаясь к светлой поре
детства,  Л.Пантелеев  с  предельной  откровенностью раскрывает своеобразный
характер Леньки -  взрывной,  азартный и вместе с тем в чем-то восторженный,
показывает его впечатления от окружающего мира.
     Мальчик живет в мире наивной мечты,  сменяющих друг друга иллюзий, пока
сама жизнь с  ее неприкрашенной и  суровой правдой не разбивает этих иллюзий
(вспомните   жонглера-китайчонка   или   маленького   офицера,   собирающего
милостыню).
     Сохраняя  удивительную  память  о  прошлом,  Л.Пантелеев  воспроизводит
каждый  штрих,  каждую  деталь,  которые подобно огненно-красному камешку на
мундштуке отца освещают поэтический мир детства.
     Рассказы  "Дом  у   Египетского  моста",   созданные  в   1970-е  годы,
принадлежат к лучшим страницам творчества писателя.

Популярность: 8, Last-modified: Mon, 24 Feb 2003 10:00:29 GmT