---------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 3. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 апреля 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Завидуя всем и каждому, Глазунов тоскливо шатался по бульвару,
присаживался, нехотя выкуривал папиросу и делал надменное лицо каждый раз,
когда гуляющие окидывали глазами его сильно изношенную тужурку.
Воскресная музыка играла румынский марш. Хороводы губернских барышень
плыли мимо ярко освещенных киосков, где, кроме лимонада и теплой
сельтерской, можно было купить пряников, засиженных мухами, и деревянную
улыбку торговки. Отцы, обремененные многочисленными семействами, выставили
напоказ запятнанные чесунчевые жилеты; гордо постукивая тросточками,
изгибались телеграфисты, пара-другая взъерошенных студентов волочила за
собой низеньких черноволосых девиц.
Вечер еще не охватил землю, но его мягкое, дремотное прикосновение
трогало лицо Глазунова умирающей теплотой дня и сыростью глубоких аллей.
Небо тускнело. Безличная грусть музыки покрывала шарканье ног, смех и говор.
Иногда стройные, полногрудые девушки с косами до пояса и деревенским загаром
щек бередили унылую душу Глазунова веянием беззаветной жизни; он долго
смотрел им вслед, чему-то и кому-то завидуя; доставал новую папиросу и
ожесточенно тянул скверный дым, тупо улавливая сознанием отрывки фраз,
шелест юбок и свои собственные, похожие на зубную боль, мысли о будущем.
Так просидел он до наступления темноты, с чувством все возрастающего
голода, жалости к своему большому исхудавшему телу и зависти. Жизнь как бы
олицетворилась для него в этом гулянье. Глупо-торжественное, румяное лицо
воскресенья торчало перед ним, довольное незатейливым весельем и сытым днем,
а он, человек без определенных занятий, старательно прикидывался гуляющим,
как и все, довольным и сытым. Никто не обращал на него внимания, но так было
всю жизнь, и теперь, когда хотелось понуриться, вздыхая на весь сад,
привычное лицемерие заставляло его держаться прямо, снисходительно опустив
углы губ. Публика прибывала, сплошная масса ее тяжело двигалась мимо
скамеек, задевая колени Глазунова ногами и зонтиками.
Он встал, бережно ощупал последний пятиалтынный и в то же мгновение
увидел стойку буфета, блюда с закусками, влажные рюмки и вереницу жующих
ртов. Глазунов сморщился: тратить пятиалтынный ему не хотелось, но, полный
озлобленного протеста против всех и себя самого, дрожащего над бесполезной
изменить будущее монетой, бессознательно ускорил шаги, соображая, что "все
равно".
"Я съем пирожок, - думал он, - пирожок стоит пять копеек, еще останется
десять. И... и... съем еще пирожок... а может быть, выпить одну рюмку?
Какая, в сущности, польза от того, что завтра я буду в состоянии купить
булку, когда нет ни чая, ни сахара? Все равно уж".
Оставшись без копейки, Глазунов почувствовал облегчение. Пятиалтынный
целые сутки жег его карман, это была какая-то стыдливая надежда, тягостная
мечта о деньгах, грустный упрек желудка, твердившего Глазунову: "Я пуст, а
ведь есть еще пятнадцать копеек!" Теперь маленький жалкий Рубикон был
позади, в выручке ресторана. Нежная теплота водки оживляла мускулы, вялые от
усталости и тоски. Вкус пирожков щекотал челюсти. Глазунов пил мало, рюмка
воодушевляла его. Он шел свободнее, смотрел добрее. Ночлега у него не было.
Прошлая ночь, проведенная у знакомых, - с кислыми извинениями за грязную
простыню, с натянутою вежливостью хозяйки и угрюмым лицом хозяина - вызывала
в нем темную боль обиды. Он бесился, вспоминая себя - болезненно
напрягавшего слух, чтобы уловить хоть слово из сердитого гула голосов за
перегородкой, отделявшей хозяйскую спальню; ему казалось, что бранят
непременно его, назойливого неудачника, стесняющего других. Это было
единственное пристанище, куда его пустили бы и сегодня, но идти было тяжело.
Оставались углы бульвара, собачий холод рассвета, сырость мха.
Но прежде, чем решиться променять унижение на покров неба, он подумал о
репетиции и медленно повернул с аллеи в хвойную тьму. Шум стих, в отдалении
кружился чуть слышный темп вальса; ритмичное "там-там" турецкого барабана
неотступно преследовало Глазунова. Он брел, погружая стоптанные ботинки в
скользкую от росы траву, ветви низкорослой рябины стегали его, тонко скулили
невидимые комары, обжигая мгновенным зудом руки и шею, жуткая чернота манила
идти дальше, в самую глубь, и этот, днем так хорошо знакомый пригородный
парк теперь казался бесконечным и неизвестным.
"Вот тут лечь, - подумал Глазунов, удалившись от аллеи шагов на
тридцать, - тут разве под утро будет холодно, а то ничего". Ему сделалось
беспокойно весело: одиночество лесного ночлега отталкивало его комнатную
душу, но таило в себе, несмотря на все, особую, острую привлекательность
новизны. К тому же другого выхода не было. Он бросился в траву,
перевернулся, вытянулся во весь рост. Было просторно, сыро и мягко. Нечто
похожее на шушуканье раздалось сзади, но Глазунов не обратил на это никакого
внимания. Он встал, встряхнулся и легонько свистнул, как бы говоря этим:
"Вот я какой, ну-те!" Кто-то прыснул от сдержанного смеха и так близко, что
Глазунов вздрогнул. В то же мгновение сотни, тысячи рук схватили его со всех
сторон, теребя платье, бока, плечи; цепкие пальцы впились в локти, и странно
испуганный Глазунов не успел открыть рот, как тьма наполнилась голосами,
кричавшими на все лады:
- Петенька! Петя, сюда! К нам, к нам! Петунчик, не робей! Петушок!
- Постойте, - пресекшимся голосом вскрикнул раздираемый на части
Глазунов, - я ведь!..
Взрыв женского хохота был ему ответом. Его щипали, толкали, тянули во
все стороны; невидимые теплые пальцы щекотали ладонь. Слева уверяли, что
прятаться грешно и преступно; справа твердили, что Петеньку надо выдрать за
уши, а сзади - просили достать спички, чтобы посмотреть на его, Петенькину,
физиономию. Остальные кричали наперебой:
- Петька дрянь! Петрушка-ватрушка! Петя блондин! Тащите Петю в аллею!
Петя?
- Постойте же, - заголосил Глазунов, покрывая своим криком девичий
гвалт, - вы ошиблись, честное слово. Я - Глазунов! Простите, пожалуйста, но
я не Петя, честное слово!
Дерганье прекратилось. Наступила такая глубокая тишина, что одно
мгновение Глазунову все это показалось небывшим. Сердце отчаянно билось, он
глупо улыбался, силясь рассмотреть тьму. Сконфуженный шепот и глухой смех
раздались где-то сбоку.
- Он Глазунов! - прыснул дискант. - Люба! Он не Петя! - насмешливо
подхватила другая. - Он, может быть, Ваня! Это Глазунов! - хихикнула третья.
- Извините, господин Глазунов! - Пожалуйста, извините! - Будьте добры! - До
свидания, господин Глазунов! - А ведь сзади точь-в-точь Петя! - А спереди -
ни дать ни взять - Глазунов!
Звонкий хохот сопровождал последнее замечание. В темноте затрещало,
последние шаги девушек стихли, Глазунов стоял, как окаменелый, взволнованный
смешной передрягой и безжалостными щипками. Потом машинально, как будто
возле него еще оставался кто-то, зажег спичку и осмотрелся.
Мрак отступил за ближайшие стволы, нижняя часть ветвей и смятая трава
зеленели в тусклой дрожи случайного освещения - неподвижно, сонно, как лицо
спящего. Белое пятно привлекло внимание Глазунова. Он нагнулся и поднял
маленький измятый платок. Спичка погасла.
- А ведь я маху дал, - сказал Глазунов, прислушиваясь. - Вообще вел
себя нелепо. Надо было полегче. Познакомиться, что ли... Петя - Петей, а я
мог бы пошататься с этим выводком...
Он чувствовал себя усталым и грустным. Уверенность, что барышни были
хорошенькие и молодые, наполнила его глухой неприязнью к "Пете". Глазунов
довольно отчетливо представил его себе: плотный, ясноглазый парень в
чистеньком пиджачке и фуражке с кокардой. У него прямые, светлые волосы,
румяный загар, слегка вздернутый веснушчатый нос и непоколебимая
самоуверенность. Начальник любит его за аккуратность и деловитость, товарищи
за покладистость и веселый характер. Барышни от него в восторге.
- А и черт с ним! - пробормотал Глазунов, - я неудачник, голодный рот,
может быть, сдохну под забором или сопьюсь, но все же я - не идиот Петя, не
это машинное мясо, не этот будущий брюхан - Петя!
В глубокой задумчивости, сжимая чужой платок, Глазунов стоял в темноте,
и ему до слез было жаль себя, унылого человека, без куска хлеба, без
завтрашнего дня и приюта. Образ Пети преследовал его. Петя - начальник
станции, Петя - инженер, Петя - капитан, Петя - купец. Неисчислимое
количество Петей сидело на всех крошечных престолах земли, а Глазуновы
скрывались в темноте и злобствовали. И хотя Глазуновы были умнее, тоньше и
возвышеннее, чем Пети, последние успевали везде. У них были деньги, почет и
женщины. Жизнь бросалась на Глазуновых, тормошила их, кричала им в уши, а
они стояли беспомощные, растерянные, без капли уверенности и силы. Неуклюже
отмахиваясь, они твердили: "Я не Петя, честное слово! Я Глазунов!" И тусклая
вереница дней взвилась перед Глазуновым, бесчисленное количество раз отражая
его нужду, болезненность и тоску. Он слабо усмехнулся, вспомнив репетицию
лесного ночлега: здесь, как и всегда, он шел по линии наименьшего
сопротивления. Кислое отвращение поднялось в нем: с ненавистью к музыке, к
"Пете", к носовому платку, с болезненно-сладкой жаждой чужого, хотя бы
позднего сожаления, Глазунов, еще не веря себе, нащупал ближайший сук, снял
пояс и привязал его, путаясь в темноте пальцами, вплотную к коре.
Посторонний человек, секретарь казенной палаты, пробираясь ближайшим путем в
другую сторону, слышал на этом месте только шум собственных шагов. Тишина
была полная.
Ночлег. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1909, Э 21.
Ю.Киркин
Популярность: 5, Last-modified: Sat, 19 Apr 2003 18:49:53 GmT