Весной и в ослепительно ясные дни  раннего  лета  девчата  из  местного
медучилища проводят  на  территории  крепости  занятия  по  противовоздушной
обороне. С носилками, иногда в противогазах, в тяжелой спецодежде, с сумками
Красного Креста через плечо, рассыпавшись по сивому полынному пустырю,  юные
медички со смехом преодолевают воображаемую радиоактивную зону, преодолевают
учебную смерть и все кого-то спасают, спасают, спасают...
     Территория между валами как будто создана для таких  занятий:  заросшие
бурьяном ямы, холмы. И археологи каждое лето находят тут себе работу: роют и
роют. Рядом на холмах - козы  космической  эры  пасутся.  Сооружение  времен
Римской империи, а то и более древних - крепость эта  давно  уже  никого  не
отпугивает. В бойницах  гнездятся  птицы.  На  башнях  туристы,  исполненные
сознания своей исторической  значимости,  оставляют  загогулины  автографов.
Лишь  с  моря  крепость  еще  сохраняет  свой  внушительный  вид:   издалека
открывается морякам ее силуэт на скалистой  круче  над  лиманом,  над  белым
виноградным городком. Есть что-то таинственное в ее  башнях  память  чья-то,
отзвук чьих-то давних страстей...
     Где некогда римлянин или турок скрежетал зубами, таща в  цитадель  свою
растерзанную жертву, ныне юные студенточки-выпускницы легко и весело порхают
между валами, через стекла противогазных масок смеющимися очами встречают  и
провожают прохожих.
     А в перерыве между занятиями,  расположившись  на  крепостных  валах  -
здесь поигрывает ветерок,- они далеко - будто стайка гусей - белеют в  своих
халатиках, лакомятся мороженым, которое продает у входа в  крепость  толстая
тетка, она тоже в белом халате. Девчата устали, но им весело,  они  довольны
только что пережитым, будто и  в  самом  деле  им  удалось  кого-то  спасти.
Пересмеиваются, острым словцом постреливают в археологов, работающих тут же,
в одной из ям. Рыцари науки, блестя голыми потными спинами, подобно  римским
рабам в каменоломнях, чтото там долбят, скребут целыми днями, ищут да ищут.
     - Ну, что там у них, у античных? - подают голоса медички.-  Была  ли  у
них любовь?
     - А кино было?
     - А почему же они своего поэта так далеко загнали?
     - Певца любви! Ух, варвары!
     Смех на стенах, ответа от археологов нет.
     Будто и нс слышат, поглощенные своим. Работать приходится в духоте, яма
налита зноем. Согнуты озабоченно, редко кто и оглянется в  ту  сторону,  где
собрались, сверкая улыбками, девушки, где загорелые стройные ножки  отдыхают
в ожидании вечерних танцев.
     Если случится  так,  что  во  время  занятий  с  девчатами  будет  Вера
Константиновна, любимая преподавательница, то  юные  медички  свое  внимание
больше будут уделять ей. С миссией Красного Креста в  далекой  южной  стране
была, недавно возвратилась оттуда.
     -  Это  ведь  так  интересно,  расскажите  нам  что-нибудь  еще,   Вера
Константиновна, о золотой Венгалии, где наши журавли зимуют...
     Это ведь страна поэтов, страна вечной любви, вечной весны, черных глаз,
ослепительных  улыбок,  лебединых   рук   женских,   умеющих   околдовывать,
зачаровывать даже  змей...  Вот  она  стоит  торчком,  гигантская  рептилия,
головой поводит, следит за танцовщицей, которая совсем близко перед ней тоже
извивается по-змеиному, поводит плечами, переливается телом,  трепещет  вся,
будто разгоряченная цыганка в своих широких юбках...
     А Вере Константиновне сегодня почему-то не очень хочется  рассказывать:
лицо задумчиво, глаза грустны.
     А если и заговорит, то уже не беззаботный танец вихрится перед  глазами
ее учениц - увидят они толпы голодных детей, изможденных  матерей,  отовсюду
протянутые костлявые,  в  язвах,  руки,  воспаленные  глаза,  чаявшие  твоей
помощи... Пункт Красного Креста работает всю ночь, он, как  в  осаде,  крики
страдальцев не затихают, раздаешь и  раздаешь  свои  лекарства  и  пайки,  а
жаждущих исцеления и пищи не уменьшается, и сама ты уже с  ног  валишься  от
этих  бессонных  бенгальских  ночей,  красу  которых  так  и  не   успеваешь
заметить... Вечнозеленый мифический эдем, место прописки прародителей наших!
Липкая, душная ночь, поваленные  холерой  люди  стонут  за  брезентом  твоей
палатки, и самое тебя, измученную смертельной усталостью, подкашивает сон, в
глазах какая-то фантасмагория: Баба Яга является в белом медицинском халате,
веки  разомкнешь  -  чудовище  какое-то,  не  знаешь  даже   его   названия,
настороженно  сидит  на  ящиках  с  продуктами  и  медикаментами.  Маленькая
бенгальская рептилия, похожая на  полевую  ящерицу  твоего  детства.  Может,
далекий потомок того змея, который искусил когда-то Еву? Замерло, смотрит на
тебя это загадочное существо, а ты не знаешь - прыгнет или нет?  Может,  оно
ядовито, может, смертельно?..
     А потом несет тебя вертолет в отдаленнейшие районы, и земля  под  тобой
сплошь  полонена  наводнением,  разливом  мутных  тропических  рек,  изредка
виднеются лишь незатоплениые верхушки деревьев, клочка суши нет, где бы тебе
приземлиться, а когда наконец найдется место,  то  снова  ждет  тебя  то  же
самое: влажный тропический воздух и множество рук, протянутых  навстречу,  и
бесконечная мольба, в страждущих незнакомых глазах.
     - Вера Константиновна, а что все-таки вы чувствовали там?
     - Чувствовала, девочки, что должна, что  обязана.  Ну,  как  говорится,
миссия такая спасать...
     Голос у нее спокойный, для них это уже голос  фронто  вички,  той,  чье
фото - улыбающейся, совсем юной девушки  в  шапке-ушанке  можно  увидеть  на
доске Славы в их училище. Такой она была  тогда,  эта  посеребренная  теперь
сединой женщина с приугасшим взглядом, с лицом Далеко не  первой  молодости.
Неужто и они, ее воспитанницы, когда-то тоже станут такими?
     Инна Ягнич, гордость училища, круглая отличница да еще и  поэтесса  (ее
песню Исполняет самодеятельный хор медичек), участливо, с болью  сострадания
всматривается в увядшее лицо наставницы и вдруг спрашивает серьезно:
     - Говорят,  Вера  Константиновна,  что  там,  где  побываешь,  остается
частица твоего сердца...
     - Пожалуй, верно.
     - Ой, это  что-то  опасное,-  рассматривая  в  зеркальце  свои  длинные
ресницы, лукаво усмехнулась Светлана Усик.-  Там  частичка,  да  еще  где-то
частичка... Не возникнут ли на этой почве явления сердечной недостаточности?
     - Щедрому сердцу недостаточность не угрожает,- нервно,  даже  с  обидой
ответила преподавательница.
     - Ну я же пошутила,- оправдывается Светлана.- Извините.
     - Что тут извинять... Когда-нибудь поймешь.
     Вера  Константиновна  умолкает,  но  кажется,  что  девчата  и   дальше
угадывают ее мысли: "Для доброго  дела  сердца  не  жалей,  говорила  вам  и
говорю. Может, девоньки, случится так, что кому-нибудь из  вас  вскоре  тоже
доведется отведать этих тропиков, тогда  сами  убедитесь,  на  что  способно
человеческое сердце... Среди потопных мутных вод будет приземляться  самолет
Аэрофлота со спасительным грузом Красного Креста, а бетонной полосы окажется
так мало, что при  посадке  даже  резина  будет  гореть  на  колесах  твоего
самолета, придется сбивать пламя огнетушителями.,. И не отыщется воды  иной,
как с микробами; и  не  будет  ничего  страшнее,  чем  слово  "эпидемия";  и
наступит момент, когда ты испытаешь полное отчаяние перед  масштабами  горя,
перед хаосом грязи, антисанитарии, перед .скопищами возбудителей  ужаснейших
болезней... И все же, внутренне собравшись,  взяв  себя  в  руки,  ты  снова
ринешься р бой, на каждом шагу будешь рисковать собственной жизнью,  хотя  и
самой жить хочется, девоньки, не меньше, чем всем смертным, не  меньше,  чем
вам вот сейчас..."
     Где-то свирепствуют эпидемии, бушуют штормы, разламявая корабли, а тут,
на валу, такая тишь, такая ясность и благодать. Изредка промчится  "Метеор",
обслуживающий побережье, проплывет где-то на самом горизонте судно и растает
в  морской  дали.  Знакомая  баржа  бессмен.но  и   невозмутимо   стоит   на
почтительном расстоянии от берегаотсасывает для новостроек  черный  песок  с
морского дна.
     По соседству с ней уже много дней работают водолазы, пытаясь  вызволить
из морских пучин сухогрузное судно, которое затонуло в этих  водах  в  сорок
первом году после бомбежки. Шло оно тем летом с зерном, трюмы были до отказа
наполнены пшеницей. Говорят, она и под водой сохранилась, только  почернела.
Пробираясь к судну, водолазы  случайно  натолкнулись  на  останки  античного
города,  который  тоже  в  свое  время  очутился  под  водой,-   им   теперь
заинтересовались и эти сухари-археологи.
     Для медичек тут все буднично и обычно до скуки. Лишь изредка  -  весной
или в конце лета - появится из-за  горизонта  "Орион",  учебный  парусник  с
курсантами из мореходки на  борту.  Он,  либо  откуда-то  возвращаясь,  либо
отправляясь  куда-то,  проплывет  в  горделивой  недосягаемости  мимо   этих
берегов, пройдет словно в состоянии полнейшей невесомости,  совсем  какой-то
нереальной, вроде бы скалками навеянный, полпогрудьем своих  ветрил  похожий
скорее на видение из сладких девичьих снов. Прошел, проплыл далеким  облаком
и растаял - и нет его.
     И снова - будни. Вместо миражного "Ориона" снова  -  знакомая  баржа  с
черным песком.
     Девчата уже распределены, уже получили и назначения па работу.  Будущие
медсестры и фельдшерицы,  разъедутся  они  кто  куда:  одна  радуется  этому
событию, а другая не очень, эта вышла с распределительной комиссии с улыбкой
до ушей, а другая - в слезах, даже тушь с ресниц ручьями текла. Трудный  это
день - девичьи судьбы решаются...
     Инну Ягнич  счастье  не  обошло  стороной,  в  день  распределения  она
выскочила из кабинета с радостным блеском в глазах:
     - Кто куда, а я в Кураевку!
     Стало  быть,  повезло,  место  -  согласно  желанию.  Перед  этим,  для
надежности, поступил из Кураевки вызов на нее, председатель  колхоза  просил
направить Инну Ягнич в родное соло, и, несомненно, это тоже  было  каплей  -
может, даже решающей - на распределительные весы. Ведь голос принадлежал  не
кому-нибудь, а знаменитому Чередниченко, которого знает вся область:  бывший
комбайнер, а теперь  председатель  передового,  известного  всему  побережью
хозяйства, Герой Социалистического Труда, влиятельный  человек,  попробуй  к
такому голосу не прислушаться.
     Инна в самом деле рада: возвратится домой,  к  родным,  будет  изгонять
болезни из своих односельчан. На одном  из  "Метеоров"  вскоре  и  помчится,
взвихривая воду, оставив другим эту крепость с ее козами и седыми бурьянами.
Гдето там встретит ее другой мир: открытая  приморская  степь,  ровная,  как
футбольное поле, с низкой ломаной полосой берега; еще с моря заметишь  рыжий
слои глины, а поверх отчетливую, бесконечную ленту чернозема, который вместе
с травой, с корнями пырея из года в год охватывает море  во  время  бушующих
осенних штормов.
     - С твоими оценками,  Инка,  могли  бы  тебе  предложить  что-нибудь  и
получше,- сказала Клава Приходько, которая хоть и дружила с Ягнич, но всегда
ей чуточку завидовала.- В первоклассный бы санаторий, например, под магнолии
и кипарисы... А тут - Кураевка...
     - Сама попросила.
     - И не жалеешь?
     - Нет.
     Однако ж вот теперь червячок сомнения нет-нет да  и  шевельнется  в  ее
душе: в самом ли деле не пожалеет?
     Будет ли счастливым для нее этот кураевский вариант?
     Может,  девчонка,  взвоешь  еще,  да  будет   поздно?   Довольно   ясно
представляет она свою кураевскую перспективу: будут идти к тебе механизаторы
с кровавыми ссадинами на руках, со свежих ран будешь смывать  степную  пыль,
ведь производственные травмы там, увы,  покамест  не  редкость,  особенно  в
ночную пору. Будут идти женщины, солдатские  вдовы,  со  своими  застарелыми
болезнями, капризные пенсионеры будут вымогать долголетия, а  ты  принуждена
будешь чуть ли не с бою брать каждое место в  кустовой  больнице,  поскольку
строительство своей, колхозной, до сих нор еще только планируется, а в  той,
"укрупненной", мест нс хватает - иногда больные даже в коридорах лежат.
     Будет, будет тебе, милая, хлопот, не заскучаешь...
     - Золотая Бенгалия ваша, девоньки,- сказала Вера Константиновна,понятие
растяжимое... Золотой она, похоже, бывает только там, где  вас  более  всего
ждут.
     И сказано это так было кстати! Инна молча и  благодарно  посмотрела  на
преподавательницу: Кураевка действительно ждет ее. Отец, мать,  родня...  Да
еще тот, чьи влюбленные глаза даже издалека светят тебе, тот, кому слагались
по ночам твои жаркие письма, твои - чаще так  и  не  отправленные  -  тайные
песни.
     Песня называлась "Берег любви", и рождалась она в одну  из  тех  ночей,
когда томилась душа в разлуке с Кураевкой и тревожное какое-то  предчувствие
мучило Инну, когда  казалось  ей,  что  только  этот  эмоциональный  всплеск
(сгусток  боли,  горячей  исповеди  и  заклинания),  только  волшебная  сила
чувства, раскаленного до пения, помогут ей удержать в себе то, что она более
всего боялась утратить.
     Речь шла не о желании прославиться, не о забавах тщеславной  молодости:
из глубочайшей душевной потребности родилось то, что родилось. Инна  видела,
что песня принадлежит не только ей, мелодию помогали подбирать  подруги,  на
нотную  бумагу  она  переносилась   при   участии   молодых   преподавателей
музыкальной школы - коллективным этим усилием и волнением песня  выметнулась
па сцену, в  жизнь.  Авторская  скромность  девушки  понималась  всеми.  Имя
поэтессы утвердилось за нею. за Инной Ягнич, хотя нс  обошлось,  конечно,  и
без едкого острословия по поводу выхода,  дескать,  на  арену  "новоявленной
Сафо",    кураевской    Маруси    Чурай.    [Маруся     Чурайполулегендарная
девушка-поэтесса XVIII  в.,  за  которой  утвердилось  авторство  нескольких
популярных в народе украинских песен.]
     Неожиданный успех не вскружил Инно голову, не  помешал  ей  по-прежнему
быть прилежной в учебе, старательной на практических  занятиях,  потому  что
все-таки не перо, а шприц медсестры  казался  ей  важнее  и  надежнее  всего
остального. Песня песней, а ждет тебя постоянная, долгая и будничная работа,
и девушка готовилась к ней со всем  кураевским  упорством  и  терпеливостью;
жизнь  любит  терпеливых,  она  помнила  эту  отцовскую  науку  и  внутренне
принимала ее. Но все же факт неожиданного творческого порыва не  прошел  для
Инны бесследно, не раз ловила себя на  желании,  чтобы  песню  подхватило  и
понесло, чтобы дошла она какими-то неведомыми путями до сердца и слуха того,
желанного,  кому  от  песни  этой,  быть  может,  тоже  стало   бы   теплее.
Представляла, как ему теперь нелегко; тошнехонько там, где он очутился,  где
искупает вину свою.
     Носился как леший на своей "Яве" по всему побережью, пока  не  врезался
в. толпу детей из пионерского лагеря....
     Случилось нечаянно, просто разогнал мотоцикл и но удержал, но разве это
оправдание? К тому же под хмелем был.
     Нс любит она его пьяным, терпеть не может, и мать и соседки осуждают: с
кем ты  связалась?  Хулиган,  вертопрах,  а  ты  первая  в  училище,  врачом
будешь... Слушала и вроде бы мысленно  соглашалась.  Но  все  доводы  разума
разлетаются вдребезги, стоит вспомнить ласки, которые впервые узнала  в  тот
день, когда вместе с ним купалась на косе в заповедной запретной  зоне  (для
него-то запретных зон небывало!), где  волны  морские  в  человеческий  рост
сияющим валом катятся на тебя, где пески белые, по которым до них не хаживал
никто из людей,- только следы птичьих лапок' лежат причудливыми узорами. Как
блаженствовали там они вдвоем, купались и резвились,  окачивая  друг  дружку
пригоршнями морской воды! Тут-то он и взял ее впервые на руки, бережно вынес
из сверкающих валов прибоя. Нес нежно-нежно, обцоловывая на  ходу...  И  тех
рук, вовсе не хулиганских, а бережно-ласковых, она забыть но  может,  потому
что это были руки любви... Перед их силой и пьяня  щей  нежностью  отступают
все иные соображения, умолка ют в неожиданном смущении трезвые голоса.
     Редко писал ей оттуда. Редко,  да  все  больше  с  какими-то  намеками,
недомолвками. Однако скоро уже отбудет срок, и  Кураевка  станет  мостом  их
встречи. Каким он  возвра  тится?  Что  в  душе  принесет?  Горькую  радость
искупления, голод по чистым человеческим чувствам или грубые и при  липчивые
привычки, отвратительное сквернословие?
     Это беспокоило ее сейчас более всего.  Невеселыми  думами  о  нем  чаще
всего и поглощена, когда подымается с девчатами  на  крепостные  стены,  еще
теплые после знойного дня. Наверное, в Кураевке не раз вспомнятся ей эти, со
светлой печалью, вечера на древних камнях, до блеска отполированных  локтями
влюбленных парочек. Легкий ветерок повевает с моря, царствует здесь  девичий
смех, и не безумствует кошачьими руладами транзисторная музыка, и ждешь  как
несказанного дара природы того мгновения, когда из тьмы горизонта, откуда-то
из  полуночных  загадочных  глубин  выплывет  луна  и  кинет  на  море  свою
волнующе-светлую дорожку.
     Двадцать или даже больше веков крепости, тысячелетия пронеслись  с  тех
пор, как впервые у этих берегов появились вооруженные корабли  под  парусами
римлян. Прахом  стало  то,  что  было  Августом  и  его  легионами;  добычею
археологов и местом для танцев стали развалины крепости - все переиначило па
свой лад неумолимое время, неизменной осталась  разве  что  эта  поэтическая
Мерцающая дорожка над морем, сказочный  ковер  влюбленных  и  поэтов.  Когда
всходит луна и смотрится в перламутровое зеркало ночной воды в ее призрачном
мерцании и наступает миг некой тайны, рождающейся из тьмы, самые отъявленные
и неугомонные крикуны умолкают и девчата еще  плотнее  прижимаются  к  своим
водолазам. Взгляды в тихой задумчивости  вбирает  лунпое  марево,  ведь  это
вступает  в  свои  права  поистине  миг  особенный,  непередаваемый,  когда,
кажется, сама природа вершит свое извечное таинство творения.
     Воцаряется свет. Каким огромным становится море в  такие  ясные  лунные
ночи, каким захватывающим дух простором наполняется оно!..
     Возникло, родилось в тишине, отделилось от горизонта светило ночное,  и
снова поднимается гомон, кто-то высыпал на стену горсть  мидий,  звякнули  в
авоське бутылки с пивом,- водолазы  теперь  еще  охотнее  будут  похваляться
перед девчатами своими дневными подвигами.
     - Кому-то нравится топить, а паше дело - подни мать!..
     - Сколько дней поднимаете, а оно все на дне сидит...
     - Потому что это, девчата, не фунт изюма!
     - Аппендицит, девоньки, резать - и то дело непростое, а под воду  лезть
- это, по-вашему, легко? Когда тебе  поверх  собственной,  с  ушами,  головы
навинтят еще одну, металлическую, да в пучину - это вам прогулка, да?
     Сидит перед тобой на самом дно  чудище,  покрытое  илом  да  ракушками,
мохнатое, как мамонт, угадай, с какой стороны к нему подойти. Сначала  нужно
гидромонитором пробить подсудном тоннель,  подвести  ионтоны,  а  потом  у/к
давай - нагнетай в эти самые понтоны воздух! Только для этого сначала должен
сам под судном через тоннель пролезть...
     А пролезать под ним, когда знаешь, что нависает над тобой не менее двух
тысяч тонн железа,- это, по-вашему, просто?
     И парень уже готов с размаху  швырнуть  пивную  бутылку  вниз,  в  свое
любимое море, где днем водолазит.
     - Куда бросаешь, там ведь дети купаются!
     - Извиняюсь! Дикие мы...
     Дикостью нечего кичиться.
     Снизу доносятся всплески и смех  -  там,  под  стенами  крепости,  дети
рыбаков  завладели  водами  лимана:  купаясь  при  луне,  резвятся,  ныряют,
кувыркаются, как молодые дельфины.
     Подходят участники экспедиции - археологи, и оказывается, что не  такие
уж они и сухари.  Принаряженные,  бритые  (кто  не  носит  бороды),  вежливо
приглашают девчат на танец под чей-то старенький, дребезжащий магнитофон,  а
потом, удовлетворяя девичью любознательность, пойдут рассуждать о  своем,  о
том, что они там за день наскребли.
     - Надеялись найти меч центуриона, а добыли ржавую, с копейку величиной,
бляшку,- сами же и посмеиваются.- Или, может, это  меч  истлел  до  размеров
монетки?
     - Зато имеем нынче улов,- напоминает дебелый археолог-водолаз,- подняли
со дна моря целый ворох черепков от разбитых  амфор...  С  какой-то  смолой,
канифолью...
     - А самое главное,- добавляет  длинноногий  студентпрактикант,-  добыли
еще одну стелу белого мрамора с надписью.
     - Что же там? Что написано? - допытываются девчата.
     -  Это  вот  Росавспий,  он  у  нас  полиглот,  расшифрует,-  указывают
археологи на худощавого бородатого юношу,  который  и  сам,  видно,  чуточку
стыдится своей чудной курчавой бороды.
     - Уже расшифровано,- отвечает он скромно.
     - Поделитесь, если не секрет,- не унимается Светлана Усик.
     - "Я родилась  от  афинской  матери  и  от  отца  из  Гермиона,-  четко
произносит юный бородач, не сводя глаз с Инны Ягннч,- а имя мое  Теодора.  Я
видела много стран и плавала по всему Понту, потому что мой отец и  мой  муж
мореплаватели. Воистину счастливы были мои дни среди любвн и муз!.. И совсем
молодой, родив дочь, похожую  на  меня,  я  среди  светлых  надежд  и  жизни
покинула этот солнечный мир, переселившись п бесконечный край - хадес..."
     - А дальше? - ночему-то волнуясь, спросила Инна.
     - Дальше мрамор выщерблен...
     Инна  знает  этого  парня,  однажды  познакомили  их  в  районном  Доме
культуры. Для нее есть в нем что-то  привлекательное  (только  не  борода!),
глаза  такие  доверчивые,  наивные  чуточку,   а   порой   вспыхивают   даже
вдохновением, ото когда парень начнет рассказывать о своих  погребенных  под
вековыми пластами городищах, о поэме античных степей - золотой  пекторали  -
или о других новейших находках в здешних краях. То, что  для  других  просто
черепок или бляшка, для него вещь уникальная, можно  заслушаться,  когда  он
доискивается в выкопанных предметах магического,  священного  содержания,  в
какой-то бытовой вещи рассмотрит, скажем, античный  амулет,  который  должен
был охранять стспняка-скифа от злых духов, от вреднющих глаз, от поражения в
бою и других напастей.
     Росавский почему-то был уверен, что интерес  Инны  к  археологии  -  не
простое девичье любопытство, а нечто большое, потому и снабжал ее книгами по
античности, альбомами, где так  ярко  и  красиво  воссозданы  художественные
изделия мастеров тех времен, когда человек еще ощущал свою близость с птицей
п зверем, с растением, зерном,  лесным  или  водным  божеством...'Девушку  в
самом деле волновал мир бурных античных фантазий, поэтичной  любви  и  диких
вакханалий, мир, в котором юноша-археолог  чувствует  себя  так  уверенно  и
свободно. Память у него с электронной машиной могла бы соревноваться: нориу?
     в голове  целые  поэмы  Овидия  и  трактаты  древних  авторов,  в  день
знакомства декламировал Инне большой отрывок из произведения врача предавних
времен Гиппократа "О воздухе, воде и  местности",  теперь  вот  с  такой  же
страстью  прочел  послание  этой  Теодоры,  отчеканил  твердо,   нигде;   не
запнувшись,- сразу и не поймешь:  сегодня  расшифровал  или  где-то  вычитал
раньше? И почему прежде всего  ен,  Инне,  адресовал  он  этот  текст,  этот
странный голос античности? Когда это было! А вот поди ж,  тронула  душу  эта
горячая исповедь молодой женщины из древнего мира, женщины, которая,  видно,
обладала поэтичной и. тонкой натурой,- повстречайся  Инна  с  нею  в  жизни,
наверное, подружились бы... И взаправду ведь встретились - через тысячи лет!
Когда он читал, то, странное дело, текст обретал в его устах какое-то словно
дополнительное, для других скрытое значение. Да еще его  неотрывный  взгляд.
Явно он выделил ее, Инну, среди других, прежде всего ей адресовал  волнующую
исповедь Теодоры - девушка  это  сразу  почувствовала...  Только  почему  же
именно ей, Инне?
     Когда через некоторое время археолог стоял рядом с  нею  у  крепостного
вала и, склонившись, снова повел речь  о  раскопках,  Инна  и  па  этот  раз
уловила в его словах  трт  более  глубокий,  дополнительный  смысл,  который
предназначался лишь для нее. Было ей  интересно  слушать  о  скифах,  об  их
отваге и рыцарстве, отмеченных еще Овидием. А скифянки, судя по  украшениям,
обладали незаурядным вкусом. Просто модницы степные!
     - А все-таки, почему вон та башня Овидиевой называется? - кивнула  Инна
на самую высокую из башен.. - Ведь Овидий не мог быть здесь?
     -  Отчего  же  не  мог?  -  оживился  парень.-.Исследователи,  конечно,
считают, что не бывал он тут. Я же придерживаюсь совершенно иного  мнения...
Уверен, и, тут топтали пыль и оставляли следы на снегу  его  легкие  римские
сандалии. И так ли уж основательно все исследовано;?
     Разве исключены открытия не менее поразительные?
     Местом ссылки для него была Истрия, теперешняя Задунайщина, это  верно,
но кто мог помешать ему обследовать и весь этот для  него  по  тем  временам
Север, посетить эти нынешние наши края? В конце концов, он мог и  самовольно
отлучиться, как Шевченко, когда вопреки царским запретам пошел с экспедицией
обследовать Аральское море,..
     Легче всего сказать: не  был.  Трои  тоже  не  было,  пока  не  нашелся
смельчак, который пришел и откопал  ее  из-под  наслоений  веков.  И  только
потому, что поверил Гомсровым поэмам.
     Почему же не может нечто подобное случиться и здесь?
     Чем, например, объяснить тот факт,  что  поэт  располагал  обширнейшими
сведениями  о  степных  племенах,  об  аборигенах  этого   побережья?   Ведь
неопровержимо доказано, что среди гетов были у Овидия настоящие  друзья,  он
пробовал даже песни свои слагать на здешнем языке... Нот, наука  еще  скажет
свое веское слово, и товарищ Овидий, я верю будет прописан и тут.
     Горячность парня нравилась Инне, чувствовалось, что не раз он обо  всем
этом думал, имеет на историю  свой  взгляд,  не  заемным,  собственным  умом
живет, сам доискивается истины. И те древние, исчезнувшие  в  туманах  веков
племена, похоже, были для него далеко не безразличны,  он  словно  бы  искал
среди них свой генеалогический корень и яростно защищал их перед кем-то,
     - Жаль, что люди, сооружавшие курганы,  не  знали  письменности,  хотя,
впрочем, и это еще бо-о-льшои вопрос! - горячо продолжал он.- Знали или нет,
со временем выяснится. Но что уж совершенно ясно - духом они были высоки.  И
Овидий, изучая их, именно это я уловил К Овидию вы явно неравнодушны...
     Он заслуживает этого! Вот вы зубрите латынь для рецептов,- почему бы не
взяться проштудировать в ориги нало его поэмы? Но и в них далеко еще не  все
расшифрова но. Что, скажем, означает  эта  его  таинственная  птица  Ибикус,
упрятанный символ, которому мировая наука до сих  пор  еще  не  может  найти
объяснения? Таинственны и сами  причины  ссылки,  дикий  и  непонятный  гнев
всемогущего  Августа...  Как  видите,  тут  еще   множество   белых   пятен,
нераскрытых скобок, загадок неразгаданных.
     Когда говорил о гневе римского властелина,  чувствовалось,  что  и  сам
наполняется гневом против его произвола.
     Кому-кому, а цезарям от этого парня доставалось поделом, от него им  не
было пощады. Не скрывал, что все его симпатии на стороне тех,  кто  и  в  те
далекие времена пестовал здесь виноградную лозу, жил честным трудом, древнее
поле пахал оленьим рогом... А те римские хищники  протянули  разбойные  свои
руки и сюда: на одном из барельефов  отчетливо  видно,  как  они  закалывают
местных людей своими короткими мечами, одного великана бородатого  повалили,
заковывают в црпи - будет для них еще один гладиатор...
     Не стыдились, разбойники, такими неприглядными  делами  похваляться  на
барельефах!.. В честь учиненной резни даже монумент  соорудили  в  степи  за
Дунаем. Известно, какая участь ждет грабителей и их сомнительную славу:
     прошли века, и потомки гладиаторов, степные пастухи, растащили  во  все
стороны их белый мрамор, сделали из  него  корыта  -  поить  скот!  Глыбу  с
императором Тройном постигла именно такая участь - стала поилкой для овец.
     Ну, позднее наш брат-археолог все это, конечно, собрал, стащил в музей,
для нас такие вещи всегда ценность, но можно понять и тех, которые  будто  в
отместку поили овец нч белых императорских мраморов!..
     Заинтересовал археолог  Инну  и  рассказом  о  недавней  находке  своих
задунайских коллег: нашли отлитое в бронзе изображение фантастического змея,
страшной какой-то химеры, которая, безусловно, таит  в  себе  пока  еще  нам
неясную, скрытую  символику.  Змей  огромный,  тело  покрыто  чешуей,  хвост
львиный, а голова овцы или собаки...
     Разве не загадка?
     - Главное, что чуб и уши  людские!  А  морда  таит  что-то  похожее  па
улыбку, странную, едва заметную... Как это понимать? Кто ответит? О, сколько
тут еще загадок! Да разве мы и сами для себя нс загадка?
     - Почему вы так считаете?
     - А вам все до конца уже ясно? Коли так, объясните мне, почему  человек
из пещеры сумел так круто и стремительно подняться, по каким ступенькам  шел
он из тех дальних темных времен к своим вершинам? И всегда ли шел строго  по
восходящей? В чем он стал сильнее, богаче, а в чем  остался  и  ныне  таким,
каким был в древности?
     Страсть к познанию, поиск - может, только это и постоянно.  Олений  рог
сменили на трактор, галеру - на  космический  корабль,  а  непокой  остается
прежним: жажду к раскрытию вечных тайн, разве ее человек утолил?
     Время было позднее. Лунная дорожка  заметно  сместилась,  тихо  исчезая
вдали. Та самая, по которой, возможно, Овидий пришел когда-то к этим берегам
и по ней, невесомой, снова уходил,  оставив  после  себя  легенду.  Юноши  и
девушки уже разбрелись, ища уголки поукромнее: под башнями и  вдоль  вала  в
отдалении виднелись уединившиеся парочки. В  такое  время,  в  такие  теплые
лунные ночи - Инна их так любит - будто сам  воздух  здесь  напоен  любовью.
Пройдись потихоньку вдоль крепости и услышишь  жаркий  шепот,  увидишь,  как
целуются, тебя не стыдясь. Сплетаются руки в объятиях,  замирают,  не  пряча
страсти. Глаза даруют свет ласки другим глазам. Блеск юной слезы,  и  тающий
смех счастья, и самозабвенье чьей-то нежности - все тебе открыто  здесь,  на
валу, под этими всевидящими звездами.
     Вот в одну из таких-то ночей и родилась здесь песня, тот "Берег любви".
Возможно, и этой ночкой что-нибудь сложила бы  Инна,  коли  б  не  археолог.
Кажется, пора бы ему уходить оттачивать к завтрашнему дню свою  лопатку  для
очередных раскопок, а он все еще медлит, глядит и глядит на лунную  дорожку,
будто пытается что-то в  ней  расшифровать,  сделать  и  в  ней,  мерцающей,
археологический срез.
     - Слышал,  вы  уже  получили  назначение?  -  обратился  к  Инне  после
молчания.
     - Да, скоро распрощаюсь с училищем.
     - Берете курс на Курасвку? Берег любви зовет?..
     - Откуда вы знаете?
     - Многое о  вас  знаю.  Интересуюсь.  Жаль  только,  что  вы  этого  не
замечаете...
     - Странно даже слышать...
     - Ничего странного. Люди ищут сокровища. Но но всегда ищут их там,  где
они находятся. А они, возможно, вот здесь, под этими наслоениями слов...
     - Опять как-то загадочно.
     - Сокровище всегда загадочно. Где-то лежит он, клад, терпеливо  мерцает
в курганной темноте своей золотой  чеканкой...  ждет  открывателя...  Только
посмотришь на курган, а у тебя уже дух перехватывает: есть или нет?  Еще  не
открытый, лишь предполагаемый, а тебя он уже волнует, этот  клад.  Но  есть,
Инна, клад другой, драгоценнее всякого золота. И называется он  искренностью
людской, дружбой и преданностью,  называется  еще  внезапной  и  безоглядной
любовью, которая... которая вот рядом с вами... так  неумело...  заикаясь  в
признаниях, ищет вас!
     - Решительно не понимаю, о чем это вы...
     - Вам нужна ясность, определенность? Не знаю, право, как нужно говорить
в таких случаях... Когда-то для этого была исчерпывающая  формула:  вот  вам
моя рука и сердце! Понимаете, Инна? Все этим сказано. Так примите  ж,  прошу
вас,- и он протянул девушке руку.
     - Негоже такими вещами шутить,-сказала Инна, хотя  видела,  что  он  не
шутит.
     - Для вас, видимо, все это странно, неожиданно, дико...  Вы  меня  мало
знаете, вам трудно решиться... А вы решитесь, но бойтесь брачных  уз...голос
его изменился, зазвенел почти резко,- Уверяю вас - не пожалеете. Все сделаю,
сам разобьюсь, лишь бы вы были счастливы, лишь бы расцвел ваш талант!
     Нельзя было не верить в искренность этого неожиданного признания. И она
поверила, радуясь в душе, испытывая тайную гордость, что скромная  со  особа
вызвала у археолога такую вспышку чувств. Руку тебе, дорогая,  предлагают  -
вот что! Вот как происходит то, о  чем  другие  мечтают  на  своей  девичьей
заре!.. Как знать, может, это и есть тот миг, когда, не ведая истинной  цены
счастью, пройдешь мимо своей  судьбы?  Со  спокойно-снисходительной  улыбкой
выслушиваешь слова, которые могли бы осчастливить любую из твоих подруг.  Не
торопись, Инна, подумай, гордячка, прежде чем отказать... Не делаешь  ли  ты
сейчас тот роковой шаг, который вскоре обернется горючими слезами?
     Впрочем, что ж тут гадать: не сейчас и не тобою  сказано  -  сердцу  не
прикажешь...
     Он между тем продолжал:
     - Мне, Инна, трудно вам это объяснить... Сам удивляюсь этому чуду.  Оно
от вас! Вы оказались способны весь мир для меня озарить!.. Наверное, вы сами
еще не знаете себя. А я, когда впервые услышал  ваш  "Берег",  сразу  сказал
себе: она поэтесса! Настоящая!  Да,  да,  может,  даже  действительно  Сафо,
может, вторая наша Маруся Чурай, может,  та  самая,  которой  суждено  перед
лицом вечности воспеть этот край... Не эпигонна, нс  слепая  потребительница
чужих образцов, а творец истинный, по призванию...
     И тот легендарный Овидий - он бы вас тоже оценил!
     - Столько щедрости... даже, пожалуй, слишком.
     -  Ничего  не  слишком.  Узы,  соединяющие  века,  гораздо   крепче   и
нерасторжимой, чем мы себе представляем.
     Бессмертная ветвь творчества - надежнейшая реальность,- которую ничто и
никто но уничтожит, над ней не властно и время!
     Щеки девушки горели ярким пламенем от этих  волнующих  ее  неосознанное
тщеславие слов. Надо бы ответить, но не знала что. Сказала смущенно:
     - Вы, верно, добрый, сердечный человек. И спасибо вам за ваши... за это
все... Вам я тоже хотела бы счастья.
     - Счастье мое - это вы.
     - Зачем же так... Разве я одна... У нас ведь столько девчат.
     - Другие меня не интересуют. Вы, Инна, только вы...
     Не понимаю, какая тут магия, но она есть! И я прошу вас, дрошу, умоляю!
Что мне еще сделать? На колени встать?
     И видно было, сейчас встанет. Сделал движение - совсем как в  старинной
пьесе. Девушка удержала его резко, сердито:
     - Оставим... Ни к чему атот разговор.
     - Отчего же?
     - Оттого... Нетрудно бы и догадаться...
     И он догадался. Умолк в тягостном оцепенении, поник у  стены,  невольно
стискивая обеими руками камень старинной кладки. Потом спросил:
     - Мне идти?
     - Идите.
     - Не боитесь остаться одной?
     Инна только теперь улыбнулась облегченно:
     - Хочу побыть наедине с Овидием.





     Видела совсем реально, как, приближаясь к этим берегам, по  морю  шагал
он, тот самый Назон. Невесомый, в своей длинной римской одежде, в  сандалиях
с повязками, неторопливо  идет  по  лунной  дорожке,  ступает  прямо  по  ее
мерцающему полотну. Путник. Из вечного города - в веч-.
     ное изгнание.
     Серой, унылой пустынностью, ледяными ветрами встретил его этот античный
край света. Все было здесь непривычным: и бесконечность степных просторов, и
волчьи завывания ночной метели, и одичавший вид стражи, которая возвращалась
со стен крепости, засыпанная снегом, кутаясь в бараньи и звериные  шкуры  до
пят.  Длинноволосые,  бородатые,   набравшиеся   местных   привычек,   воины
крепостного гарнизона вроде бы и не из римлян набраны - каждый нес  на  себе
уже  варварскую  печать.  Сам  центурион,  начальник  гарнизона,  суровый  и
мужественный  воитель,  в  своих  смердящих  звериных  шкурах  напоминал  не
человека из прославленного Рима, скорее варвара-волопаса. Со временем Овидий
и сам облачился в эту дикую одежду - по  крайней  мере,  таким  видели  его,
великого певца римлян, когда  он  изредка  выходил  на  стену  и  стоял  там
одинокий, всматриваясь в белые загадочные степи.
     Вот ты где очутился, изгнанный на край света, недостижимый для  могучих
своих богов, для твоих веселых, с берегов Тибра,  любовниц!  Владычествующий
над миром, Рим знает, как наказывать поэта, впадающего в немилость:
     не чашей с отравленным вином, не. растерзанием африканскими  львами  на
арене Колизея.  Карает  самой  страшной  карой  -  безвестью.  одиночеством,
забвением таким вот навечным изгнанием в край льдов  и  снегов,  где  нет  и
никогда не будет духовной потребности в поэтах.
     Ты вроде есть, но тебя уже нет. Отданный на безжалостную расправу  этим
лютым зимам, сгинешь, погибнешь в безвестности, и свирепые ветры развеют  по
этому пустынному взморью сладкие строки твоих золототканых поэм.
     Никогда не вырастет на этих берегах вечнозеленый лавр для твоего венка!
Не венок лавровый - саркофаг высекут для  тебя  скифские  морозы  из  своего
непроломного, похожего на белый мрамор феррарскии льда.
     Вместо воспетых тобою богов, которыми так легко  ты  покинут  в  тяжкую
годину, встречают тебя на этих берегах другие боги - жестокие  боги  Севера.
Разъяренные, беспощадные, поднимают они метели  невиданной,  дикой  силы,  и
степи надолго утопают в окаянном бешенстве стихии. Не  по-римскому  свистят,
завывают здешние ветры,  слепнут  от  снега  часовые  на  крепостных  валах,
слепнут просторы равнодушные,  глухие  к  твоим  мольбам,  к  твоим  звучным
любовью напоенным  поэмам.  Будучи  живым,  станешь  свидетелем  собственной
смерти. Знала твоя патрицианская молодость  все  наслаждения  жизни,  услады
дружбы и хвалы. любви и порока. Где все это? Где  слава  и  венки  их  тугих
ароматных листьев? Неблагодарный, проклятый Рим, все он забыл,  над  песнями
твоими надругался, теперь ты лишь смертник, живьем выброшенный из жизни,  из
времени, ыз.
     человечества.  Потому  что  человечество  -  это  Гим,  иначе   ты   не
представляешь  мира.  Он  где-то  там,  в  своей   манящей   недостижимости,
отступился от тебя со всей его роскошью, с его  богами  и  жертвенниками,  с
ночами вакханалии, без тебя безумствующих муз. Все без тебя -тебе сталось.
     лишь воспоминание, его жгучая, не проходящая горечи
     Но, может быть, не столько тоскует сейчас твоя душа щ Риму. сколько  по
безвозвратности лет. Надвигается старостъ. Не принесет  она  тебе  почета  и
славы, только - боль одиночества. А ведь был  ты  баловнем  судьбы,  вдоволь
купался, сладкоголосый и нежный,  в  объятиях  Р^ских  гетер,  в  дурманящих
ароматах лавра! Вино рекой лилось в честь тебя, имел ты друзей  на  выбор  -
искренних и мни мых,  верных  и  двоедушных,  теперь  у  тебя  остался  лишь
грозный, никаким мольбам не внемлющий гнев Октавиана.
     Август Октавиан, princeps'senatus, тот, который любит в камешки  играть
с детьми рабов, с маленькими рабами...
     Тот, который чужих жен, родовитых патрицианок, прямо с  пиршеств  ведет
на свое развратное ложе... Известно,  что,  собираясь  объясниться  с  женой
Ливией, он заблаговре тленно  готовит  конспект  своего  льстивого  слова  к
ней...
     Бывший друг, золотой Август, шлю из этого изгнания проклятье тебе, хотя
когда-нибудь еще,  быть  может,  снова  биду  молить  о  ниспослании  твоего
милосердия, может, еще пропою хвалу тебе, золотому, чья сила сейчас стоит на
этом валу, чей  меч  достиг  этих  диких  берегов,  утвердив  и  тут  вечное
могущество Рима.
     Тут - полулюди. Примитивные, коварные, появляются иной раз  из  глубины
степей в своих пугающих шкурах, не привычных для римского глаза шапках.  Да,
полулюди они, неуловимые степные кентавры, потому что конь и слившийся с ним
всадник - это у них нераздельно, это не люди, а именно кентавры. Никогда  не
видели они Вечного города.
     Немногим из них суждено увидеть его, и то лишь рабами в цепях. Если  бы
позволено было возвратиться на берега Тибра, описал бы всю их фантастическую
дикость, собственноручно на стелах, на белых мраморах высек  бы  изображение
этих загадочных, с луками и певучими стрелами, существ. В своем доме,  среди
маслиновых рощ, на публичный обзор поставил  бы,  чтобы  позабавить  и  твои
августейшие очи!
     С какой жестокостью обрушил ты на меня свой гнев,  тяжко  так  покарав.
Обрек на жизнь среди зверей и полузверей. И я  живу  здесь.  Водятся  тут  и
гепарды - дикие кошки, и степные, быстрые, как молнии, антилопы,  и  тяжелые
туры, пасясь, грозно посматривают на тебя, незнакомца в  римских  сандалиях.
Сами кочевники натурой тоже упрямы и свирепы, турам под стать... Сюда вот  я
брошен, на растерзание клыками одиночества. Правду,  наверно,  говорит  твой
центурион:
     - Квелый, изнеженный, погибнешь ты, Овидий, тут.
     И погаснет память о тебе - лишь цезари вечно живут.
     Погибну, сгину. Не останется следа моего! Холодная  эта,  безграничная,
не ведающая поэтических струн пустыня все  поглотит.  Никто  не  привезет  в
возлюбленный Рим даже. останки поэта Овидия; лишь тяжелый  ледяной  саркофаг
поставит над ним гарнизон крепости...
     Центурион все же оказывает ссыльному поэту зпаКш внимания,  потому  что
поэтическая слава Овидия Назон"
     когда-то опахнула крылом и его. Есть у него тайная на дежда,  что  рано
или поздно, а тебе, певцу Рима, все-таки будет даровано Октавианово прощение
и ты еще сложишь} свою поэму изгнания, вспомнишь и их. суровых,  одичав  ших
воинов, которые зде.сь, на отдаленнейшей окраине, лицом к лицу с  варварами,
охраняют державную мощь Римской империи. Вспомни,  вспомни  о  нас  хотя  бы
единым звучным своим словом, поэт. потому как меч - это  всего  лишь  грубая
сила. а песня это бессмертие.
     Иногда из степей приближаются по снегам те. полулю - ди, скот  гонят  -
будут с крепостью торг вести. На льдах лимана,  таких  несокрушимых,  что  и
всадник, с конем не проломит, разворачивается буйное торжище.  Хоть  и  полу
люди. хоть и бородатые, а динары считать умеют, научи лись даже браниться на
подлинной латыни. Бывает, что расходятся мирно, а  бывает  за  овечий  хвост
начинаетсядрака, пускаются в дело мечи и кнуты, горячая кровь  брыз  жет  на
мрамор льдов и кто-нибудь из бородатых уже летит торчком в  прорубь,  отныне
будет кочевать где-то там, под  водой.  Нет  у  Овидия  к  ним  сострадания.
Спокойно созерца ет, как вяжут  цепями  юношу  из  степного  дикого  племени
который во время торга добивался справедливости, отча=  янно  дрался  и  для
ругани использовал высокую латынь.
     А потом наступила  весна,  исчезли  облака  и  открылось,  небо,  такое
бездонное, такой сияющей голубизны  совсем  как  над  Италией!  В  эту  пору
водворилось временное затишье, племена не проявляли воинственности, и  Назон
мог безбоязненно углубляться в степи, пораженный  красотой  этой  невиданной
весны, морем красных цветов, тех, что и  через  тысячи  лет  ботаники  будут
называть лскифскими  тюльпанами".  Оживала  душа.  Из  римских  невзгод,  из
кромешной тьмы отчаяния добывал он тяжкие  зерна  мудро  сти.  из  жизненных
катастроф он вынес наконец покои.
     Стройные, неполоманные мачты души вынес из ужасаю щих бурь. Степные эти
просторы, эта ликующая веси возвращали его духу ясность и  мощь.  Чувствовал
себя у всесильным. Безоружный, бродил по степям, заводил беседы с всадником,
с волопасом. И не страшны, они были ему:
     оказывается, люди эти способны на приязнь, на шутку и посвоему мудры...
И вот тогда-то он и открыл для себя, что перед ним - именно люди. По вечерам
они раскладывали.
     посреди степей свои костры,  угощали  римлянина  жареныммясом,  овечьим
сыром и модами, а потом пели. Да да, пели!
     Пели. как Орфей, как древние твои боги нет, лучше богов...
     На берегах Тибра беззаботную юность твою одаривали таким пением  только
твои в одни лишь туманы одетые любовницы-арфистки.
     В давнем ваше, наше все в ':рядущрм В древне." мире нам инил дчль...
     Сказал после этого центуриону:
     - Не проливай больше их крови. Спрячь меч, смирись могучий.  Они  умеют
петь, они тоже люди.
     И даже он, суровый, привыкший рубить головы  воин  понял  на  этот  раз
Овидия, послушался его - неизвестно лишь, надолго ли.
     В один из вечеров поэт уже вместе с ним направился к степному костру, и
снова - под ясными звездами, в синих  сумерках,  где  среди  трав  в  медных
казанах на треногах  варилась  простая  еда  кочевников,-  пользовались  они
степным гостеприимством. Степь эта умела оборонять себя. Но  хотя  мастерски
вычеканенное оружие все время посверкивало на людях, кровавых споров в  этот
вечер не было, дружеский смех племени не умолкал у огня, и  материкочевницы,
вовсе не похожие  на  волчиц,  спокойно  кормили  грудью  своих  пузатеньких
степных Ромулов и Ремов.
     Еще не было ни сарматок, ни половчанок, не было и веселых славянок,  им
надлежало еще только родиться, прийти из будущего, а костер степной для  них
уже полыхал и их праотец - танец огнистый - уже кружился, звенел бубенцами и
песня-праматерь уже творилась, ткалась из людских дум, из  тишины  и  звезд.
Сухим, терпким воздухом в полную грудь дышал Публий  Овидий  Назон.  Мудрыми
.глазами, которые  столько  всего  перевидали,  наблюдал  как  юная  дева  в
монистах из золотых дукатов танцевала перед  ним,  затмевая  красотою  своей
все, чем он когда-то упивался в хмельных римских ночах.
     - Даная назову тебя,- сказал ей после танцев.-  Даю  тебе  имя  богини,
потому что ты - богоравная,
     - Негоже дочери первого чеканщика по серебру носить чье-то имя. У  меня
есть собственное.
     - Какое?
     - Кигиткой зовут меня, по имени птицы, которую ты никогда не видел и не
слыхал.
     Если бы к нему в тот  вечер  вернулась  молодость)  Если  бы  эта  юная
танцовщица и певица могла  полюбить  его,  забытого  изгоя,  состарившегося,
осунувшегося, всеми покинутого человека!
     И  они  полюбили.  Ничего  не  боясь,  проходя  спокойно  среди  мечей,
появлялись ни крепостном валу возле башни, которая с той поры и поныне будет
называться - Овидиева.  Приносила  ему  целебное  степное  зелье,  способное
спасать от самых тяжких недугов и даже. от бремени лет.
     Первая медичка  тех  времен,  степная  сестра  милосердия,  подвигнутая
чистым своим чувством, они горячо взялась возродить поэта для  творчества  и
любви.
     - Она полюбила тебя,-  говорил  центурион,-  потому  что  ты  римлянин,
потому что имеешь цитадели и тяжелый меч в руке.
     - Не за это,- возразила девушка.
     - За что же?
     - Гы певец,-обратились она к изгнаннику.-Душа твоя полни света. Л" чему
ни. прикоснешься словом  -  всюду  появляется  красота,  моя  степь  от  нее
расцветает... Не мудре но за это полюбить.
     - Но я ведь оставил свою молодость в Вечном  городе,  любовницы  мои  в
Риме состарились... А ты такая юная.
     И никаким богам, не дано уравнять наши лета. Вот, смотри, седина,  зима
моей жизни, она, как пропасть, между нами,
     - Не хочу слышать об этом. Потому что ты - Овидий, поэмы твои не  знают
старости. Душа твоя всегда юная, и я тебя люблю!
     Слова эти звучали дивной песней в ее устах:
     ...В древнем vupf нам иная даль.
     Поэт чувствовал, как кровь по-молодому начинает играть в его жилах.
     Юная исцелительница, чем отблагодарю тебя. Введу вот такой, какая есть.
в мою гетскую поэму, может, в последнюю поэму моей. жизни. И будешь ты в ней
вечно.
     молодая,  вечно  прекрасная,  как  это  небо.  как  эта   наша   весною
разбуженная, цветами полыхающая  степь.  Станешь  песней,  всегда  весенней,
красотой будешь сверкать в сювр моего, для тебя далекого, языка и переживешь
нас обоих, телом тленных и беззащитных перед Хаосом.  Будешь'  и  будешь,  и
века не состарят тебя!
     Назон менялся, на глазах, все в крепости это заметили:
     то ли чар-зелъе девушки, то ли  песни  любви  возвратили  изгнанника  к
жизни. Окрепло тело его, и -душа познала силу мужества, которого  и  в  юные
годы не знала. Вот тогдато может, впервые и родилось в нем бесстрашие поэта,
вот тогда-то он и воскликнул на валу:
     - Рим! И ты, Октавиан Август! В прах разлетятся твои легионы... А песня
ее все переживет!
     За полночь все разошлись, умолкли  магнитофоны  и  транзисторы,  только
неустанные степные молотобойцыкузнечики продолжали стучать о свои  невидимые
наковальни.
     Прислонившись к каменной стене, Инна в задумчивости слушает тишину этой
цикадной ночи, которая так бережно и нежно держит на себе усеянный  звездами
небосвод.
     Простор морской потемнел, лунная дорожка поблекла, и сама луна, свернув
на запад, дотлевает красной купон за местечком, за пригорками, где днем были
бы видны раздольные плантации виноградников. Прощайте,  пригорки,  прощайте,
золотистые,  тугие,  солнечным  соком  налитые  гроздья!..   Не   раз   Инне
приходилось с  девчатами  работать  там,  на  этих  плантациях,  когда  всем
училищем выходили помогать совхозу в осеннюю виноградную  страду.  Это  были
славные деньки, для Инны  необычайно  поэтичные.  И  кто  же  не  исполнится
чувства  истинной  поэзии  при  виде  человека,  загорелого  и  веселого,  с
солнечной гроздью в поднятой руке?! Интересно, росла  ли  здесь  виноградная
лоза во времена Овидия? И было ли какое-нибудь поселение вон там,  внизу,  у
подножия крепости, где  сейчас  цветет  россыпью  огней  городок  райцентра?
Городок типично южный,  беленький,  усыпанный  лепестками  акаций,  днем  он
просто гласлепит, виноградные лозы вьются над самыми окнами:
     тут знают цену прохладе, удерживаемой тенью. За годы учебы Инна  успела
сродниться с чистеньким, опрятным своим  градом,  с  его  античной  (как  ей
кажется) белизной, золотистостью ракушечника, и сейчас,  когда  приближается
время разлуки, девушке хотелось бы стихами сказать ему,  виноградному  этому
полису, какие-то прощальные добрые слова... И хотя кое-что в городке нередко
огорчало девчат  -  не  хватало,  например,  воды,  водопровод  не  менялся,
наверное, еще с античных времен (без конца его ремонтируют, и  улицы  всегда
разрыты), однако при всем том легкая грусть  овладевает  Инной,  самой  даже
странно, что так переживает разлуку с городком, с училищем и с этой  угрюмой
крепостью. Девушке вдруг становится жаль эти мрачных,  совсем  неромантичных
башен, где вездесуще турист оставляет свои вандаловы отметины...
     Звезды становятся  ярче,  простор  моря  теперь  уж  совсем  заполнился
темнотой. И хотя, кроме этого мрака, нет там  ничего,  девушка  как  бы  еще
чего-то ждет оттуда, где с вечера светилась лунная дорожка. Звезды царствуют
над миром, полуночный ветерок дохнул в лицо...
     Гадалки да колдуньи ушли  в  прошлое,  предчувствиям  не  верь,  однако
бывает же так: когда Инна уже совсем собралась уходить, из морской дали,  из
непроглядных мраков  морских  появилось  парусное  судно,  где-то  у  самого
горизонта схваченное цепкими ножницами пограничных прожекторов. Кто не спал,
мог видеть: в снопах света, под полными парусами,  возвращаясь  из  дальнего
плавания, устало двигался по горизонту "Орион".
     Возвращался он изрядно потрепанный, но девушка с  крепостной  стены  не
могла видеть  его  свежих  "произврдствепных  травм",  полученных  во  время
рабочего реис.а, лишь потом бригады исцелителей-мастеров из судоремон  тного
могут взять на учет все его  повреждения,  поставить  безошибочный  диагноз,
помочь пострадавшему. Сделдв.чуе нужно, заврачевав раны,  они  только  после
этого выпустят своего любимца в новый, может быть, еще более сложный рейс.
     Не впервые "Ориону" попадать в переплет но чтобы такое...
     Были в районе Мальты, когда настиг внезаяный,  яростных  баллов  шторм,
совсем неожиданный здесь в такую пору... Курсанты  не  знали  передышки  уже
вторую ночь, раз за разом вылетали из  кубриков  в  шквалистую  тьму,  чтобы
встать на смену или на подмогу  изнуренным  до  крайней  степени  товарищам.
Паруснику, казалось,, не будет спасения, его  бросало  как  щепку,  на  него
непрестанно обрушивались из тьмы тысячетонные водяные громады. По' сравнению
с ними парусник выглядел совсем хрупким, и новичкам чудом казалось  то,  что
эти грозные валы, надвигавшиеся  горы  воды  до  сих  пор  не  раздавили  их
суденышко с гордым именем "Орион", что оно наперекор всему держится, снова и
снова оказываясь на высоченных гребнях волн. В такие ночи особенно  тревожно
ощущаешь, какие под тобой страшные глубины, какая пропасть вод, толща  тьмы.
Не только  капитан  знает  всю  меру  опасности,  но  даже  и  неоперившийся
практикант понимает, что те же самые паруса, что так весело  и  легко  несли
"Орион" погожим днем, сейчас могут стать для него пагубными: каждый из  тех,
кого объединил  "Орион",  в  тревоге  прислушивался,  как  напряженно  гудит
вверху, трепещет и хлопает под ударами ветров натянутая  парусина.  Да,  это
оно пришло, высшее испытание  на  мужество  и  выдержку,  это  и  есть  она,
жестокая апогейная ночь, когда на заранее определенных местах,  возле  любой
мачты и снасти неотлучно  несут  вахту  курсанты,  готовые  выполнять  любые
команды капитана, чтобы удержать судно на избранном  курсе  и  не  дать  ему
опрокинуться.
     В эту ночь Ягнич получил травму. Ударом волны его бросило на  палубу  и
прижало к тросам, чуть не выкинуло  за  борт,  и,  когда  к  нему  подбежали
молодые моряки, он без их помощи даже  не  мог  встать.  Схватив  под  руки,
оттащили его вниз, в лазарет, но и там старику не  стало  легче.  Стонал,  с
каким-то даже подвывом, чего от Ягнича никто еще никогда не слышал. То  была
недобрая примета. В ночь  тяжкого  испытания  покалечен,  выведен  из  строя
надежнейший мастер, единственный и, по сути,  незаменимый  знаток  парусного
дела, Тот, кто всех их, курсантов, обучает в рейсе, без  кого  они  были  бы
просто беспомощны. Промокший  до  последней  нитки,  корчился  он  от  боли,
хватался за живот, отчаянно ругался. Ягнич погибал. Умирал мастер!
     Приступ ли аппендицита или  что-то  там  еще  приключилось,  по  только
старика скрутило так, что кое-кто из курсантов  совсем  упал  духом:  крышка
деду. Смерть человека всегда пугает, а сейчас это было  вовсе  ужасно,  ведь
она подкрадывалась к Ягничу, который для юных мореходов был и наставником  и
батькой, воплощением незыблемости и главной духовной опорой;  с  его  уходом
"Орион" как бы лишался души. Да еще в такой грозный  час,  в  такую  ревущую
ночь!..
     А Ягнич, их мудрый наставник-психолог, даже мучаясь, погибая,  думал  о
том, что могло  происходить  сейчас  в  неокрепших  курсантских  душах,  что
сталось бы с ними, ежели бы он вдруг так вот, по-глупому, взял да и отдал бы
концы. Нет, старый, ты не должен,  не  имеешь  права  покинуть  сейчас  свою
вахту, оставить хлопцев на произвол судьбы!..
     И когда судовой врач предложил немедленную  операцию,  Ягнич  торопливо
прохрипел:
     - Да, да, согласен! Берите уж, четвертуйте...
     Ягнич, тот самый Ягнич, который всю медицину считал  сплошным  обманом,
сейчас добровольно и безропотно подставлял себя под нож. Молодой врач  велел
привязать больного к койке, велел привязать и себя, иначе шторм  помешал  бы
операции. Был стон, была  жуткая  брань,  был  какой-то  звериный  вой.  Все
естество, все нутро Ягнича вопило против того, что его  сейчас  выворачивают
наизнанку. В другой раз он, конечно, ни за что не  согласился  бы  на  столь
бесцеремонное вмешательство в его могучее  тело.  Но  сейчас  с  покорностью
ягненка  лег  под  нож  без  всякого  сопротивления,  ибо  так  нужно   было
товариществу. Речь шла не только ведь о его спасении...
     - Режьте!.. Ой нет, не режьте!..- хрипел, изнемогая,  Ягнич.  Эти  едва
различимые  бормотания,  возможно,  не  были  обращены   только   к   врачу.
Находившийся при операции  помполит  расшифровал  эти  невнятные  хрипы  как
прощальные указания старика команде, как его  заклинания,  чтобы  не  резали
там, наверху, парусов, держались до последнего.
     Под утро шквал пронесло, успокоившееся море осветилось солнцем. Капитан
облегченно вздохнул: люди живы, судно держится на воде, хотя и жалкий  имеет
вид после такой  трепки...  Курсанты,  когда  врач  наконец-то  разрешил  им
навестить  Ягнича,  застали  старика  изможденным,  но  в  спокойном,   даже
уверенном состоянии духа.
     - Теперь еще поживу,- сказал он.
     Сами исхудавшие, измученные, измордованные схватками со стихией, ребята
все же пытались шутить, допытывались у Ягнича: о какой это тете Моте  кричал
он под ножом хирурга. Обиделся старик. Пустое, не было никакой "тети  Моти",
нс захотел Ягнич об этом и говорить. Другое занимало его:
     - Как там наверху? Как бизань? А грот? А фок? Не разнесло?
     - Там порядок, а вот  здесь...  Ох  и  крику  же  было,-  не  унимались
хлопцы.-  Думалось  -  каюк  нашему  Нептуну,  а  оно,   вишь,   как!..   Из
потустороннего рейса вернулся. Ну и дед! Вот за это любим и поздравляем!
     И пытались уточнить:
     - Такая воля у вас или это со злости? Чем победиша?
     Откуда такая феноменальная жизнестойкость организма?
     Ягнич, кажется, и сам не мог этого до конца объяснить.
     - Сердце, видать, оказалось живучее, двужильное.
     Чую, крышка мне, хлопцы, совсем умираю, а  вот  умеретьто  никак  и  не
могу.
     Ягнич признавался в этом смущенно, с виноватой улыбкой, будто испытывал
неловкость, что такого переполоху наделал, напугал экипаж, причинив  столько
хлопот и матросам, и капитану, и этому коновалу с ножом. Сердце сердцем,  но
было ведь и другое! Но не сознаваться же ему, что, может,  только  благодаря
этим хлопцам и выжил, что не мог оставить их,  желторотых,  в  такую  тяжкую
минуту.
     А сердце, сердце что ж... Оно знает, когда ему нужно быть  нсумирающим,
двужильным!
     Рейс между тем продолжался, парусник шел  прежним  курсом  и  неуклонно
двигался к родным берегам. Впрочем, по пути пришлось еще подобрать  с  плота
рыбаков-греков, которые и после того, как были взяты на палубу, накормлены и
переодеты в спортивные костюмы курсантов, все еще не могли  прийти  в  себя,
очумелые, не могли объяснить толком, каким образом удалось им  после  гибели
судна оказаться на жалком этом плотике и  удержаться  на  нем,  пока  их  не
подобрал "Орион". Врач оказал  потерпевшим  необходимую  помощь,  и  уже  не
Ягничев стон наполнял кубрик, но теперь сам он  прислушивался  к  тому,  как
уложенный по  соседству  молодой  курчавый  грек  в  ожидании  укола  что-то
бормочет по-своему, а по-нашему только ойкает под шприцем  -  ойканье,  оно,
видно, одинаковое у всех, как и слеза людская. Вскоре  греков  должны  бьтлн
сдать на  берег,  явилась  мысль  оставить  в  Пирее  и  своего  только  что
прооперированного орионца на долечивание, но  Ягнич  от  такого  предложения
отказался наотрез. Самое намерение это обидело его не на шутку.
     - Если уж стал для вас Ягнич обузой,- сказал угрюмо капитану,- можете и
выбросить, да только можно же сделать это поближе к родному берегу... Ведь у
Ягнича есть там своя Кураевка.
     Капитан успокоил: нет так нет, против вашей воли  никто  не  собирается
идти. И добавил с улыбкой:
     - А Кураевка -то сила...
     Ягнич после этого еще  некоторое  время  держался  настороже,  особенно
остерегался коварства "коновала".
     Даст каких-нибудь порошков, усыпит - и проснешься уже в чужом порту...
     Не Пирей его испугал - испугало  одиночество.  В  тощ  Пирее  бывал  он
множество раз, люди как люди, хотя и Другого племени.  Случилось  даже  так,
что и первый его, Ягнича, рейс когда-то был именно в Пирей, это тогда, когда
еще безусым комсомольцем, прибавив себе лет (потом это и в паспорт перешло),
по известному призыву комсомола пришел он на флот вместе с  тысячами  таких,
как и он, плечистых степных крепышей. И бывают же совпадения в жизни: только
ступил на палубу - сейчас  же  в  рейс,  выполнять  ответственное  поручение
Коминтерна! Суть задачи заключалась в том, чтобы как можно  скорее  зайти  в
Пирей  и  в  обход  портовых  властей  взять  ночью   па   борт   болгарских
революционеров, которых нужно было во что бы то ни стало спасти от  расправы
после поражения восстания. И ходил, и рисковал, и взял их в ту  ночь  тайком
на борт, а теперь в этом самом Пирее тебя, выходит, самого с борта?!  Однако
обошлось. Есть все-таки у людей совесть.
     Против Пирея, как такового, он ничего не имеет, но и над его  Кураевкой
не смейтесь. Потому что  у  каждого  человека  должен  быть  свой  берег,  к
которому бы он всю жизнь душой тянулся, видел бы его и  за  тысячи  миль,  с
любых параллелей и меридианов. Недаром  же  замечено  моряками:  судно  идет
быстрее, когда возвращается к родным берегам. Само летит!
     Отлеживаясь  в  кубрике  под  врачебным  надзором,   Ягнич   постепенно
выздоравливал, покорно выполнял все предписания "коновала", хотя  заметно  и
тяготился этим. Хотелось ему знать, где они  сейчас  идут,  какой  там  день
наверху и какой ветер. А еще - какой вид имеет "Орион" после бури, после той
адской воющей ночи, похож ли на себя или стал неузнаваем? Интересовался, кто
это встречный приветствовал гудком их "Орион",впрочем, как же его, красавца,
не приветствовать: паруса на  морях  нынче  редкость,  и  на  любых  широтах
капитаны издалека узнают - учебное крылатое судно.  Датчанин  ли  там  идет,
француз или  норвежец,  а,  поравнявшись  с  "Орионом",  непременно  включит
сирену, отдаст честь - так уж издревле  повелось  у  моряков.  Кому-кому,  а
Ягничу по душе такой обычай.
     Однажды зашел проведать его капитан.
     - Хавдуюду, Гурьевич, как настроение? - Сел подле кровати, расспросил о
самочувствии, похвалил врача, отважившегося  на  такую  смелую  операцию  (с
"коновалом"
     они, кажется, дружат).- Молодец, отлично справился,-  расточал  похвалы
капитан,- хотя для пего была первая такой сложности операция.
     - Оно и видно. До меня, похоже, только лягушек в институте резал, а тут
наконец человек попался. Вот он и возрадовался.
     - Не говорите!.. Умелец.
     - Кишку, какую нужно, все не мог найти ваш умелец, все не ту тащил.
     - Нет, я серьезно: он действительно молодец. При такой качке, когда все
вверх тормашками летело, не растерялся, мгновенно и точно поставил диагноз и
почти без наркоза...
     - Да еще тупым ножом...
     - У них, Гурьевич, тупых не бывает. Не зря дали парню диплом, да еще  с
отличием.
     - Пускай и с отличием, а кишку тянул не  ту,-  упорно  стоял  на  своем
Ягнич,- хорошо, что так кончилось, могло бы гораздо хуже...
     И после этого погрузился в размышления.
     Всяких перевидал он на своем веку и капитанов и  врачей.  О  теперешнем
своем капитане, этом самом Янченко, старик наилучшего  мнения:  уважительный
человек, ценит твой опыт, заслуги и, хотя молод,  уже  пользуется  на  флоте
большим авторитетом, привлекает людей умом,  корректностью.  Янченко-капитан
тоже из числа бывших воспитанников  Ягнича,  тоже  в  свое  время  в  звании
курсанта ходил на "Орионе", как и все, лазал по реям, стоял подтянутый пород
преподавателем с секстантом в руке,  выполняя  урок,  внимательно  определяя
высоту солнца. Сколько их, молодых, прошло через "Орион", сколько закалялось
под  его  парусищами!  Один  контингент   сменялся   другим,   бывшие   твои
воспитанники, которых ты до седьмого  пота  гонял,  школил,  похваливал  или
стыдил, теперь сами где-то ходят по мировым акваториям в званиях  штурманов,
старпомов или капитанов, и только он, Ягнич, остается  на  палубе  "Ориона",
будто прирос к ней, накрепко, навсегда. Он тут - как вечный.  Все  кроит  да
шьет из прочного, специально  обработанного,  в  льняном  масле  вываренного
полотна парусье. Что парусина? Всего лишь  материал,  который  только  после
твоих рук, после твоей выдолки станет парусьом!  Все  новым  людям,  которые
приходят к нему на выучку  из  мореходок,  передает  Ягнич  немудреные  свои
секреты - как связать тот  или  иной  узел,  зачалить  конец,  приладить  на
стальном конце "гашу", которая по-ученому называется ".6гоп"... Казалось бы,
не один ли черт: огон ил" гаша? А может, и не один. Для кого огон, для него,
Ягнича,  только  гаша,  так,  а  не  иначе,всему  флоту   свою   кураевс;кую
терминологию навязал. Хорошо ужо и то, что нt' забивают. Никто из  тех,  кто
проходил на "Орионе"
     жесткую Ягничеву науку, оказавшись даже  в  министерстве  или  встретив
однокашника где-нибудь в далеком порту, не забудет спросить: "Ну как там наш
Ягнич, вечный наш узловяз?"
     - Только  что  из  порта  радиограммой  спрашивали  о  вас,  -  сообщил
капитан.- Интересовались состоянием здоровья...
     Еле заметно ухмыльнулся старик. Пошел, думали, уже  акулам  па  поживу?
Нет, как видите, еще живой и теплый.
     Никуда он не денется от вас... Не пришло еще время вычеркивать  его  из
реестров. Посматривает на своего капитана подобревшими,  чуть  прижмуренными
глазами. Приятно все-таки видеть человека, когда он такой молодой,  в  самом
цвету. Моряк, как ты его ни поверни,- моряк. Не скрывает и  от  других,  что
влюблен в свой "Орион". Юная его супруга (они недавно  поженились)  спросила
однажды даже с ревностью: "Когда ты налюбуешься, наконец, своим  "Орионом"?"
- "Да, наверное, никогда..." - ответил он  улыбаясь.  Капитанский  ответ.  С
едва сдерживаемой гордостью носит Янченко свое, пока что не совсем привычное
для него капитанское звание. Не каждому  в  таком  возрасте  выпадает  честь
стать капитаном; оттого, может, и старается, светится весь на работе,  стоит
празднично  сияющий,  когда  выполняется  его  звонкая   команда:   "Ставить
паруса!.." И уже пошли расти  эти  паруса,  разметнулись,  распростерлись  в
небе, как крылья!.. Торжественный миг - для  всех  праздник,  для  него  же,
капитана, это праздник вдвойне, потому что не кто иной, а именно он  поведет
навстречу и штилям и штормам свое легкокрылое, вечно юное судно. Встанет  на
мостике, как всегда, спокойный, подтянутый, увидя его, любой скажет: этот на
месте, с таким хоть в кругосветный рейс.
     И на людях, и  когда  встречаются  с  Ягничем  один  на  один,  капитан
непременно окажет уважение своему  корабольному  мастеру...  Не  так  давно,
когда капитан женился, Ягнич приглашен был посаженым  отцом.  И  сейчас,  во
время этого посещения, Янченко держится просто, толкует с Ягничем  о  том  о
сем, обсуждает все,  что  касается  судна,  потому  что  из  шторма  "Орион"
вышел-таки с  изрядными  синяками:  пожалуй,  придется  стать  на  заводской
ремонт.
     - А что там в моем чулане делается? - спрашивает Ягнич о своей парусной
мастерской.- Кто без меня хозяйничает?
     - Да кто же, кроме курсантов...
     - Ну, эти нахозяйничают! У Ягнича там каждая  вещь  знает  свое  место,
запасные полотна лежат на полках, аккуратно свернутые, как  рулоны  ткани  в
магазине, на каждом свертке парусины бирочка с отчетливой  надписью,  каждую
мелочь, даже иголку, Ягнич может па  ощупь  в  потемках  найти.  Знает,  где
каждая медная беготка лежит, или люверс, где ждет  его  трудовой  наперсток,
который по-моряцки называется "гардаман"... Море любит порядок, в мастерской
должен мастер дело вести, а не кто-нибудь... Без тебя  там  такое  натворят,
что потом и за педелю лад нс наведешь!..
     Впрочем, и сейчас Ягнич больше собой недоволен. Черт поднес  ту  волну,
так поддала под ребра, аж аппендицит не выдержал. Еще раз паука. Не зевай!..
Даже неловко чувствует себя Ягнич перед капитаном: оконфузился! Никогда же с
ним, ветераном, такого не бывало... Неповоротлив стал, что ли?
     -  Думал,  износу  мне  не  будет,-  словно  бы   оправдывался   сейчас
Ягнич.Ловчее, конечно, надо быть... хотя зубы еще все целые, не знаю, как  и
болят...
     - Бывает,- говорит капитан, почему-то отводя глаза в сторону,  будто  и
ему неловко.- Не с вами первым. С каждым может случиться. Ну, да  все  будет
о'кей! Вот придем домой, достанем для вас путевку льготную...
     - На кой леший она мне? - насторожился Ягнич.- Никогда по  курортам  не
слонялся...
     - Это уж, Гурьевич, как медики скажут,- и снова глаза в сторону.
     Да что это с ним? Раньше всегда напрямик  Ягничу  в  глаза  смотрел,  а
сейчас...
     - Нот-нет,- говорит Ягнич,- и не думайте. Если уж под  ножом  выдержал,
то теперь будьте спокойны.
     И капитан вроде бы успокоился, повеселевший встал, чтобы уходить.
     - Отменно идем,- сказал, направляясь  к  выходу.-  И  ветерок  хороший,
набрали все паруса.
     Пожелал Ягничу, что все желают в таких случаях, и гудбай.
     Ягнич остался в каком-то  неясном  и  тревожном  смятении,  в  гнетущих
догадках. Почему о путевке заговорил?
     Неужто хотят спровадить? Считают, что износился вконец?
     Конечно, года берут свое, ведь сколько  шквалов  да  ураганов  пришлось
пережить на крутом веку! Будь он помоложе, выдержал бы и не такое, а тут  еж
оклемался. Мог бы и в самом  деле  концы  отдать.  Пошла  бы  радиограмма  в
Кураевку а тебя зашили бы в парусиновый мешок и с балластиной по доске - под
хороший размах - за борт, под волны... На этот  раз  сам  себя  победил,  не
поддался, ведь поддаться в этом случае - все равно что отступить в бою. И он
не подвел, а вот как  будет  дальше?  Неужели  станет  только  Нептуном  для
насмешки или и хуже того - живым балластом? Нет, не должны они его  обидеть,
ветеран ведь, знают все, где здоровье свое надломил! Не в портовых  попойках
да мордобоях,  в  Огненных  рейсах  причину  ищите,  а  нс  в  ваших  глупых
аппендицитах! Никогда не  выставлял  напоказ  своих  заслуг,  а  тут,  ежели
доведут, придет, звякнет всеми орденами:  это  вам  что?  Участник  Огненных
рейсов, а вы его раньше времени - за борт?
     Всю следующую ночь видел себя на воине,  в  полярном  походе.  Шли  они
тогда караваном транспортов в водах Севера с  боевым  грузом,  полученным  в
Штатах по лендлизу. Ох, тяжкий был переход! Хоть и сопровождали  их  корабли
конвоя,  хоть  окрашены  были  транспорты  под  цвет   айсбергов,   все-таки
фашистская авиация обнаружила эти подозрительные "айсберги",  и  вот  там-то
он, Ягнич, с совсем близкого расстояния заглянул в  глаза  своей,  казалось,
неминучей смерти. При той сложившейся ситуации команда имела право  покинуть
судно, покинуть для того, чтобы свои же корабли конвоя смогли  бы  сразу  же
расстрелять каждый "айсберг" вместе с боевым грузом,  каким  были  забиты  и
трюмы и палубы. Но ведь фронты ждали этого груза, и команда последним  своим
правом не воспользовалась, не оставила своих постов. Не  оставила  и  тогда,
когда вражеские бомбы уже сыпались с низко воющих самолетов.  Одна  из  бомб
попала в отсек, где находились дымовые шашки, судно сразу  окуталось  дымом,
на палубе вспыхнул пожар, начали взрываться бочки, наполненные какой-то  там
тяжелой жидкостью, ртутью, что ли... Ядовитая  масса  разлилась  по  палубе,
Ягнич понимал, чем это угрожает команде и ему самому, помнил и  о  том,  что
трюмы до отказа нагружены огнеопасным материалом и могут взлететь на  воздух
в любую минуту,сознавая это, он все же не поддался панике. Стойко  держались
все, ну а он  что  -  хуже  других?  Подменив  раненого  товарища,  встал  к
зенитному пулемету  и  вол  огонь  по  фашистам,  пока  их  не  удалось-таки
отогнать. Спасал потом судно от пожара, а еще, зажав в руках шланг,  метался
по щиколотку в той разлитой из бочек  по  всей  палубе  отраве,  старательно
сбивал и смывал ее за борт... Многие его товарищи через некоторое  время  на
берегу в больнице умерли, отравившись этой проклятой ртутью или чем там еще,
а вот Ягнич, хотя тоже хватанул тогда свою  дозу,  считавшуюся  смертельной,
только временно оглох, ослеп, но отлежался в госпитале  в  Игарке,  выкашлял
свои дозы - и снова в жизнь, на свои трудные вахты.  Умел  себя  не  щадить,
куда нужно, шел безотказно, шел хоть на погибель! - это  же  все-таки  стоит
кому-нибудь помнить!..
     Только после войны  узнал,  что,  пока  ходил  со  своими  ленд-лизами,
потерял, в один день, в один какой-то миг, потерял  самое  дорогое:  жену  и
детей малых. Накрыло неприятельскими  бомбами  пароход,  который  с  семьями
моряков пробивался к берегам Кавказа. Потом, потом  уж,  спустя  много  лет,
рассказал ему знакомый капитан, как все это случилось. Бомбежка была учинена
среди бела дня, стервятники пустили на дно  уже  первой  бомбой  сухогрузное
судно с зерном, а затем набросились на транспорт эвакуированных  и  раненых,
даром что шел он под ясно видимым знаком Красного Креста. Рассказывавший все
это капитан командовал тогда соседним судном и  собственными  глазами  видел
трагедию беззащитных людей и, хотя пытался им помочь, ничего сделать не  мог
- сам был в это время под огнем. И жена Ягнича и его малыши  погибли  в  тот
день. Представить, как дети маленькие тонут,- ничего ужаснее, страшнее этого
нет! И даже дельфинов не оказалось поблизости, чтобы спасти: у них ведь есть
вроде бы такая потребность - спасать утопающих  людей...  Жена  до  сих  пор
перед глазами как живая,  каждое  слово  ее  он  слышит,  а  вот  их,  своих
ребятишек, Ягнич помнит совсем туманно. Иногда лишь до боли  резко  мелькнут
крохотные личики, которые в ужасе, в немом  крике  вопиют  к  небу,  увидит,
будто наяву, как, сцепившись ручонками, вместе погружаются они в глубину,  и
порой ночью в полусне сам вдруг порывается  к  ним,  чтобы  подцепить  их  и
спасти.  Но  руки  почему-то  захватывают,   обнимают   лишь   воду,   вечно
ускользающую, лишь ее одну.
     Совершенно неожиданно Ягнич встал, появился на палубе. Собственно,  был
уже вечор, но вечер, как день:
     ясный, лунный. Дорожка по морю мерцает, на юте  кто-то  трогает  струны
гитары. Увидав Ягнича, молодежь оживилась:
     - Хлопцы, гляньте-ка, кто это появился на арепе!..
     - Ура нашему Нептуну! Ура, ура!..
     Ветерок чуть дышит, паруса издают звук еле слышный, тихо, ровно поющий.
     Сел Ягнич на ворохе канатов в сторонке,  никого  не  трогал.  Хлопцы  -
народ воспитанный - тоже не стали приставать,  досаждать  шутками.  По  душе
Ягничу, когда моро вот такое ясное, прозрачное.  Не  то  что  темной  ночью,
когда оно и само чернее ночи, когда каждым нервом чувствуешь, что идешь  над
безднами... сейчас и глубина не пугает. Сидит старик, успокоенный, лобастый,
лысиной окружающим светит.  Поднял  голову,  придирчивый  взгляд  задержался
вверху, между снастями, между звездами.
     Помполит, друг капитана и вечный  его  противник  ко  шахматной  части,
проходя поблизости, остановился перед Ягничем, пораженный:
     - Вы? С воскрешением вас, Гурьевич! Вот это я понимаю: только заштопали
человека - он уже и на коне!..
     Вчера под ножом, сегодня на ногах!.. Поздравляю вас, Гурьевич! Вижу, мы
с вами еще походим по морям, так ведь?
     - Походим.
     - Если не очень быстро да  не  по  крутой  волне,  верно?  -  сам  себе
улыбнулся помполит и снова стал серьезным.- Скорость судов увеличивается,  а
планета, Гурьевич, явно уменьшается... Маленькой уже стала, как та Эллада.
     - Что это такое?
     - Была когда-то такая, на месте теперешних греков.
     Лоскутик, область по современным нашим масштабам, а скольких  освещала!
Крошечной, видимо, чувствовала  себя  среди  неоткрытых  земель  и  океанов.
Неисследованные   материки   были   бесконечны,   населены   фантастическими
чудовищами, амазонками и  кентаврами,  гюлузверями-полулюдьми  -  такими  их
видела эллинская фантазия со своего  пятачка...  И  пожалуй,  вот  такой  же
маленькой,  как  Эллада,  предстает  теперь  наша  планета,  если  брать  ее
сравнении со вселенной, с ее космическими просторачи - Взгляд помполита  уже
был обращен вверх, выше мачт.- Знать бы, есть  ли,  кроме  нас,  там  другие
живые, хоть в чем-то подобные нам... А вдруг  нет?  А  вдруг,  Гурьевич,  мы
одни?  Одни-одинешеньки?  Вот  что  должно  было  бы  заставить  нас   стать
подружнее, меньше распри разводить да больше беречь все что тут  ни  есть  -
каждую росинку, каждую былинку беречь па миллионы лот вперед...
     - Золотые слова,- согласился Ягнич.
     Под конец помполит еще раз подбодрил мастера:  погуляем  еще,  походим,
дескать, с вами по голубым дорогам планеты...
     - Сбросить бы малость лет,- невольно вырвалось у Ягнича.- А то вроде  я
тут перестарок среди вас, молодых...
     - Это как раз то, что нам нужно: сплав мудрости и молодости.
     Утешил, спасибо и на том.
     И снова Ягнич один. Сидит, прислушивается к чемуто - то ли  к  упругому
звону парусов вверху, то ли к себе, то ли к  звукам,  доносящимся  откуда-то
снизу. Кого-то ищут, кого-то потеряли...
     Выскочил ошалело на палубу врач, очки сердито сверкнули:
     - Где же этот беглец? Почему я должен ловить его?
     Умолкла гитара. Сдержанным голосом откликнулась курсантская вежливость:
     - Готовы ловить, но кого?
     - Ягнича!
     - А что с ним?
     - Сбежал!
     Раздался дружный смех курсантов.
     - Не далеко ушел... Вон он на канатах сидит... Насупился, как  Тарас  в
ссылке!..
     Врач бросился к беглецу:
     - Как не  стыдно?  Самовольно  оставить  лазарет!  Еще  швы  не  сняты!
Капитану доложу!
     Молчит Ягнич, не реагирует. Как каменный сидит.
     А тот снова про швы: разойдутся, кто будет отвечать?
     И тоном приказа:
     - Извольте на место! И - немедленно!
     - Только без крика,- лишь теперь буркнул негромко Ягнич.- Молоды вы еще
па меня кричать.
     - А швы...
     - Да к мягкому месту мне твои швы!
     Палуба дрожала от хохота.
     - А если разойдутся?
     - Что жо это за швы, если могут расползтись?..
     Накладывай такие, чтобы нс расходились.
     Стычка  закончилась  вмешательством  капитана:   явился   попросил   нe
упорствовать. Забрали Ягпича, увели вниз, уложили.
     И до самого порта никто уже не видел его  на  палубе,  будто  его  там,
где-то внизу, приковали цепями.
     Носили туда ему хлопцы из камбуза еду. Он и раньше  много  ел.  Всласть
потрудившись в мастерской, он и за миской борща  нс  ленился:  съест  полную
порцию - иногда просит еще и добавки. А тут ему, как  малому  дитяти,  кашки
манной. Как-то заказал принести борща и стручок красного перца  -  врача  от
этого аж передернуло:
     - Какой там, к лешему, перец! Диета строжайшая!..
     Не разрешаете перца,  то  хоть  взвара  из  сухофруктов  принесите  три
порции. И чтоб с абрикосами  да  с  черными  грушами.  Почему-то  Ягнич  был
уверен, что, как и перец, абрикосы, а еще больше сморщенные черные  груши  -
дули - дают человеку силу и долголетие.
     Ему хотелось долголетия.
     На врача сердился постоянно. Никак не хотел  признавать  в  нем  своего
спасителя. Думает, коль с дипломом, так уж и бога за бороду схватил!  А  сам
то и дело за щеку хватается: "Ох, крутит!" - зубы у  него  болят.  Тоже  мне
врач, собственный зуб угомонить не  может.  В  отношении  этого  Ягнич  имел
полнейшее преимущество: ни разу в жизни от зуба  не  скулил.  И  передние  и
коренные - все свои, фабричных нет. И зрение пока что не изменяет,  нитку  в
ушко протягивает без ваших очков...
     Однажды ночью долго  не  мог  заснуть,  лежал  с  открытыми  глазами  в
темноте, слышал через отворенный иллюминатор разговор - судачили  в  проходе
какие-то неугомонные. Узнал голос врача; с ним был еще кто-то, кажется, один
из преподавателей мореходских, которые посменно тоже ходят  в  рейсы,  чтобы
обучать курсантов во время практики.  Так  и  есть,  это  тот,  из  училища,
говорун с бычьей шеей, с волосатыми руками штангиста. Привычку имеет всех на
судне поучать и сует свой нос куда и нс следует,-  однажды  Ягнич  выставил,
просто выгнал его из своей мастерской, чтобы света  не  застил,  а  то  ведь
торчит как истукан, а у Ягнича была как раз неотложная  с  парусами  пабота.
Преподаватели, в общем-то, люди образованные, знающие, а что касается этого,
то Ягнич до сих  пор  не  может  толком  понять,  каким  наукам  обучает  он
курсантов,- ведь ни в парусном деле, ни в судовождении  ничего  не  смыслит.
Говорят, будто он философ - только этого зелья "Ориону"  еще  не  хватало!..
Днем выспится, а ночью язык чешет. Вот стали,  бубнят  и  бубнят,  на  целую
ночь, поди, затеяли дискуссию.
     Ягнич подтянулся на койке, прильнул ухом  к  иллюминатору  и  притаился
удивленный: речь шла как раз о его, Ягнича, особе.
     - До чего терпеливый человек, этот Ягнич,- слышался  размеренный  голос
врача,- впервые встречаю такого: кремень человек.
     - А может, просто притупление чувства боли? (Это уже философ.)
     "Вот болтун, пустобрех!" - мысленно отметил про себя Ягнич.
     - Думаю, что нет. Просто из  тех  натур,  которые  умеют,  если  нужно,
намертво стиснуть зубы.
     - Не завидую ему. Когда смотрю, как он  копается  в  своей  мастерской,
невольно  появляется  мысль:  вот  он,   последний...   могиканин   парусов,
человек-анахронизм. Человек эпохи, которая отошла и которой  никогда  больше
не будет.
     - Не поспешно ли такое заключение? Ведь история знает  немало  случаев:
то, что казалось обречено, вдруг обретает новое цветение. Может, еще  увидим
паруса на современных лайнерах, на супертанкерах новейших конструкции...
     - Не будет и танкеров.
     - А что же будет?
     - Не знаю, что будет, а знаю, чего не будет.
     - Мудрено сказано... закручено морским узлом.
     - Забудем и про узлы. И нро всех этих ваших узловязов...
     - Почитаемая профессия, редкостная...
     - А по сути - примитивная...
     "А ты, болтун,- хотелось крикнуть  Ягничу,-  своими  руками  завязал  в
жизни хоть один стоящий узел? - В нем все бунтовало,- Только длинным  языком
пустые свои вяжешь узлы".
     - Мне кажется, вы предвзяты в  своих  суждениях,  слышался  настойчивый
голос врача.- Считаете вот, что.
     последний... Во-первых, вряд ли последний. И если даже!
     согласиться с мыслью, что парусный флот доживает свое век, то  и  тогда
нужно же отдать должное этому мастеру и трудяге. Посмотрите,  как  он,  этот
Ягнич, предан своему делу, как влюблен в него, с каким  артистизмом  владеет
он своим редким ремеслом! В нем он нашел призвание. Оторвите его от иглы, от
парусины - и уже Ягнича нет.
     - Что показала операция? Износился, поди, совсем?
     - Представьте, что нет. Ткани эластичные, как у юноши.
     - Не может такого быть.
     - Но ведь я же оперировал... Говорю вам - как у юноши.
     - Странно. А вы его не перепутали с кем-нибудь из  этих  подобранных  в
море греков?
     - Не остроумно.
     - Ладно, пусть, "как у юноши". И тем не'менее весь он в прошлом.  Иначе
говоря - питекантроп. Человек-анахронизм.
     - Я бы сказал иначе: узловяз жизни перед нами. Поэт  парусов...  Первый
их зодчий, бессловесный их певец.
     Слышать о себе  подобное  из  у"яг  врача  для  Ягнича  было  полнейшей
неожиданностью. "Коновал", придира, а, оказывается, человек с понятием.  Тот
пустобрех пророчествует одно, а этот...  Ну  да  время  покажет,  чье  будет
сверху.
     Когда ночные говоруны ушли наконец, Ягнич вздохнул облегченно: не умрет
теперь, не истлеют его внутренности.
     Надо же такое услышать: "как у юноши"! С совершенно неожиданной стороны
приспела к нему поддержка. Хотелось бы  только  знать,  что  это  за  слова:
"питекантроп"
     и "анахронизм". Надо будет расспросить кого-нибудь из курсантов.
     Скоро-скоро уже должен быть порт. Всех будут встречать,  только  Ягнича
никто не встретит,  разве  лишь  подмигнет  ему  каменный,  знакомый  еще  с
молодости маяк, что высокой башней белеет на островке у входа в гавань.
     Есть в порту у Ягнича друг-механик, но вряд ли он выйдет  к  причалу  -
часто хворает. Еще с Огненных рейсов подружились они, механик  -  мурманский
родом, сам Ягнич и подбил его перекочевать на юг. "До  каких  пор  тебе  там
мерзнуть, Николай, глотать холодные туманы?" А он возьми  да  и  откликнись,
моряки, они ведь народ на подъем легкий,- прибыл, обосновался неподалеку  от
порта, в поселке  на  улочке  Арктической.  Уютно  там,  веранды  утопают  в
виноградниках,  металлические  ворота  аккуратно  окрашены  повсюду  садики,
цветнички, а на воротах у кого что:
     у того якорь, у того чайка вырезана из жести, а у того  и  парус,  тоже
железный, из нержавейки... Живут на Арктической преимущественно  заслуженные
полярники, люди Севера, которых  после  всех  жизненных  бурь  потянуло  под
щедрое южное солнце, живут - не торопятся,  отогревают  в  виноградной  тени
свои продутые всеми  ветрами  души,  свои  застуженные  кости,  забивают  по
вечерам "козла" да учатся после вечных  льдов  и  завывания  бури  разводить
нежные, ранее, может быть, и не виданные ими солнцелюбивые цветы.  Собираясь
по праздникам, вспоминают труднейшие рейсы, где  их  суда  затирало  льдами,
сплющивало иногда  в  лепешки,  но  не  сплющило  их  самих.  Какой  уж  раз
друг-механик подбивал Ягнича: давай, мол, и ты сюда, найдем несколько соток,
пропишем на пашей Арктической, соорудим на двоих с тобой  давильню  и  будем
перемалывать шаслу. Пока еще не искусил Ягнича  этой  давильней,  у  орионца
свое на уме. Двадцать четыре рейса провел  на  "Орионе",  так  разве  же  па
двадцать пятый духу не хватит?
     Все ближе порт. Где-то  там  орионцев  ждут  на  причалах  жены,  дети,
матери... Курсантов нареченные ждут. С букетами цветов будут часами  стоять,
выглядывая, когда он появится из-за горизонта, этот их высокий,  белоснежный
красавец! Лучше, если бы он пришел при полном солнце, в  ясный  день,  когда
наполненные ветром паруса аж сияют,- тогда людям есть на  что  посмотреть  и
фотографам из кинохроники нашлась бы работа! Однако на сей раз после  шторма
не  могли  дать  нужных  узлов,  поэтому  пришли  поздней  ночью,  когда  на
посветлевшем небе уже и утренняя заря  занялась,  и  повеял  свежий  заревой
ветерок.
     Но и в этот  поздний  час  у  причалов  их  ждали.  Даже  Ягнича  вышел
встречать друг-механик, не забыл, не проспал.
     Сидит Ягнич под шатром виноградным, забивает с другом  "козла".  Играют
молча, сосредоточенно, серьезно.
     -  Если  проиграешь,  Гурьевич,-   говорит   после   тридцатой   партии
друг-механик,- быть тебе на Арктической.
     Давильня тебя давно ждет.
     Не отзывается Ягнич и на  это:  свои,  не  для  разглаше-5  ния,  мысли
ворочаются в голове. Была у него тут одна:
     знакомая (правда, зовут се не тетя  Мотя,  а  тетя  Клава,  ила  просто
Клава-морячка), и вот не застал, доконали ее дочьалкоголичка с зятем.  Вдова
погибшего во время войны моряка (служил старшиной на  сторожевом  катере)  и
сама с незаурядным стажем труженица флота, Клава  малопомалу,  но  с  каждым
годом все более видное место занимала в мире Ягничевых мыслей. Ходил  дважды
с ней в рейс:
     один раз по Средиземному, а во второй -  вокруг  берегов  Африки  -  на
камбузе работала Клава-морячка. Вот она уж для Ягнича черных груш но жалела!
Выйдет, бывало, Ягнич из мастерской, наработавшись как следует,-  а  выходит
он, не глядя на часы, всегда вовремя, секунда в секунду,  курсанты  смеются:
"По Ягничу, как по Канту, можем время сверять". Выйдет - и прямо к камбузу.
     Когда перебросится с ней словом, а когда и нет, потому что Клава обычно
занята своими делами, в таком случае Ягнич сядет  на  стульчике  у  входа  в
камбуз и смотрит, как она  работает.  Случалось,  и  долго  так  просиживал.
Конечно, толки пошли, шуточки. Хотя ничего там между ними такого не было, на
что иногда намекают, глупости  разные  городят,  чтобы  позабавиться.  Чисто
товарищеские чувства манили их друг к  другу,  чувства  взаимной  поддержки,
потребность душевной опоры, которая нередко  объединяет  одиноких  людей  на
склоне лет крепче иных всяких уз, прочнее, пожалуй, чем иногда в молодости.
     И вот нету Клавы-морячкп. Еще одна добрая душа отошла.  Как  говорится,
снаряды ложатся все ближе и ближе...
     Судно стало на ремонт. Пока его на заводском причале раздевали донага и
выворачивали наизнанку, Ягнича  тоже  не  оставили  в  покое  -  таскали  по
медкомиссиям. Одни находили одно, а другие - другое, и  все  это  заварилось
изза  той  несчастной,  обещанной  капитаном  путевки:  по  иным  неразумным
рассуждениям получалось, будто это он, Ягнич, сам ее добивался, чуть  ли  не
обманом хотел заполучить. Ну а уж за путевкой сейчас же прицепилось другое -
годен  ли  вообще  старик  к  трудовой  деятельности.  Давайтека,  мол,  его
хорошенько прокомиссуем. Исписали горы бумаг, описали  печень  и  селезенку;
какие-то девки  здоровые,  как  кобылицы,  словно  развлекались,  заставляли
Ягнича закрывать и раскрывать глаза,  дышать,  приседать,  вставать...  Били
молотками по ногам! В "нервном" кабинете он даже не выдержал, взбунтовался -
думал, и вправду насмехаются.
     Другие девки даже в зубы ему  поочередно  заглядывали,  причмокивали  и
снова очень внимательно заглядывали, как цыган  старой  кобыле  па  ярмарке.
Удивленно переглядывались - но хотели верить, что зубы у него целехоньки все
до единого, и все до единого не чьи-нибудь, а свои.
     - Вот это гены,- сказала одна из комиссии и села снова писать.
     Сколько бумаг, сколько мороки - и за что? За еще одну бумажечку, за  ту
льготную, которую он ни у кого не испрашивал и  которая  ему  решительно  не
нужна. Не клянчу же я ее у вас, отдайте ее кому угодно, хотя бы своей  теще,
а я не из тех, которые  путевки  выплакивают...  Не  могут  поверить,  чтобы
человек от такого добра отказывался.
     И твоя льготная уже никак не может от  тебя  отцепиться,-  правда,  при
всем этом не торопится и в руки твои попасть.
     Всей этой волокитой замордовали так, что в конце концов терпение самого
терпеливого на флоте иссякло:
     - Да катитесь вы со своей льготной знаете куда?
     Не уточняя, куда именно надо было им катиться, строгие  члены  комиссии
восприняли вспышку старика как его каприз.
     А командование "Ориона" тем временем помалкивало.
     Ягнич наведывался, конечно, туда: стоял там такой грохот, что хоть  уши
затыкай. Клепают, стучат, там режут металл, там варят, шипит  электросварка,
все разворочено, много  рабочих  незнакомых,  хлопцев  из  экипажа  редко  и
увидишь, да и эти спешат, отмахиваются, можно  подумать,  что  всем  ты  тут
мешаешь, для всех вроде бы уже лишний.
     Нет, лучше сюда не ходить.
     Мог бы поехать проведать Кураевку, тянуло туда, и  это  свое  намерение
откладывал со дня на день, решил подождать,  пока  не  узнает  как  следует,
когда же в очередной рейс. А капитан либо сам  еще  ничего  не  знает,  либо
хитрит, уклоняется от определенного ответа, и  эта  его  уклончивость  более
всего другого обижала Ягнича. В общем, не то  сейчас  время,  чтобы  куда-то
уезжать, пускай  уж  сперва  выяснится  все  с  рейсом,  тогда  можно  будет
навестить и Кураевку, явиться к ней, как говорят,  "с  визитом  вежливости".
(Конечно, это лишь в шутку так думает старый Ягнич, ясно же, что  собирается
он навестить свою Кураевку не только из вежливости...)
     Итак, пока суд да дело, бросил "якорь" на Арктической.
     Хозяин посоветовал ему не бегать каждый день на "Орион", не  надоедать,
не мозолить глаза людям, пока идет ремонт.
     - Никуда он от тебя не убежит, твой "Орион"! Где им  найти  еще  такого
двужильного коня, как ты? У тебя послеоперационный отпуск, вот и сиди тут да
любуйся природой.
     А возникнет потребность  -  "Орион"  знак  подаст,  там  известны  твои
координаты.
     Такие рассуждения казались Ягничу вполне логичными. В самом деле, зачем
там слоняться в разгар ремонта?
     Ведь заводские свое дело знают лучше, чем ты. И сделают все без  сучка,
без задоринки... Вот и пребывает в  полном  безделии  Ягнич  на  вынужденном
курорте, на этой Арктической, укрывшись  от  жары  под  виноградным  шатром.
Когда "козел", когда газета, вечером телевизор на  две  программы:  выбирай,
какую хочешь.  Вроде  бы  рай,  но  почему-то  не  чувствует  Ягнич  полного
удовольствия от этого  пенсионерского  рая.  Правда,  друг  его  не  из  тех
пенсионеров, от которых  нет  отбоя  ни  врачам,  ни  собесам,  механик  сам
предложил  портовому  начальству  свои  услуги,  зачислили  его  теперь  там
наставником на какие-то курсы, и пусть вполсилы, по все же работает человек,
не чувствует себя выброшенным за борт, бездельником не по своей воле.
     В один из дней резал Ягнич хлеб ножом на столе, и вдруг нож сломался.
     - Сто лет тебе жить, если еще ножи в руках ломаются,- весело сказал  на
это хозяин.
     Ягнич,  хмурясь,  отложил  сломанный  нож  как-то  нервно,  с  досадой.
Недобрая какая-то примета - так он истолковал  это  для  себя.  Почувствовав
неясную тревогу, Ягнич тут же напялил на  голову  кепочку  и  направился  на
"Орион", не сказавшись даже другу, куда идет.
     На судне в этот раз было свободнее, не  так  шумно,  не  стучало  и  не
шипело. Ягнич  направился  прямо  в  свою  мастерскую.  Хоть  одним  глазком
глянуть, что там и как.
     Ведь это же его гнездо, его дом: как для чабана кошара, так  мастерская
для него.
     Мастерская была почему-то открыта, и  только  сунулся  Ягнич  в  дверь,
навстречу - харя величиной с решето! Что за квартирант, откуда?  Осклабился,
похихикивает, негодяй! Панибратски так похихикивает! Да еще и философствует:
     - Видишь ли, Ягнич, ничто не вечно под луной: тебе отставка, ну а мне -
чин. Кому булава в руки, а кому костыль!..
     Кажется, где-то встречались - в порту, должно, возле кассы. Только  чем
же это от него все время так разит!
     С появлением этого типа  самый  дух  мастерской  тотчас  же  изменился.
Раньше царил здесь особый,  характерный  лишь  для  этого  помещения  запах,
который для Ягнича был наисладчайшим  -  густой,  спрессованный  дух  смолы,
канатов, воска, вываренной в масле парусины... Может, в него тонко вплетался
еще запашок лавровых листьев, которые с  давних  пор  лежат,  пересохшие,  в
углу... Из всего этого, приправленного соленым ветерком моря, и соткался тот
несравненного запаха воздух, которым долгие годы дышал Ягнич и для  которого
он был и дурманят:, и сладостно живителен.
     А теперь по мастерской распространился  какой-то  кислый  базарный  или
вокзальный смрад - не принесло ли его с собой это рыло, это решето  немытое,
щерившееся на Ягнича своими кривыми зубами? Ну и находка! Наверное,  уже  по
всем судам слонялся, пропился в доску, а может, и проворовался, а они теперь
его на "Орион"! Все это потрясло  Ягнича,  оглушило,  оскорбило  до  глубины
души, ранило в  самое  сердце.  Обиднее  всего  же,  что  сделано  это  было
шито-крыто, в его, Ягнича, отсутствие, хотя  прокисший  этот  тип  заверяет,
будто именно сейчас Ягнича разыскивают где-то там, на Арктической,  отрядили
за ним гонца. Но, видно, врет, мерзавец,  глазюки  туда-сюда  мечутся  и  не
скрывают  своего  удовольствия!  Еще  бы!  Отныне  он   будет   безраздельно
хозяйничать здесь, отныне эта толстая пропитая рожа будет владеть и  править
в твоей святая святых! Ревнивым глазом Ягпич повел по мастерской.
     Новый владыка парусов уже успел кое-что переиначить на свой лад, свитки
парусины по-своему переложил в нишах - пускай хуже, лишь  бы  по-другому.  И
гнев и  презрение  вызвал  у  Ягнича  этот  пришелец,  бродяга  из  портовых
подворотен,- кто принял его, как могли они позволить ступить ему сюда, одним
лишь своим присутствием осквернить парусную мастерскую "Ориона"?
     Может, Ягнич кое-что и преувеличивал, но разбираться ли  ему  сейчас  в
этом, когда ярость обиды бушует в нем и всего  захлестывает  и  хочется  как
можно  сильнее,  сию  же  минуту  чем-нибудь  досадить   этому   самозванцу,
пришедшему  на  готовое,  выразить  ему  крайнюю  меру  своего  презрения  и
отвращения, вот только Ягнич толком не знал, как это делается. Но вдруг  его
осенило:
     - Отдай гардаман!
     Незнакомец оторопел:
     - Что-что отдать?
     Он, оказывается, и представления не имел, что это такое, гардаман!
     - Про гардаман и не слыхал, тюльколов?
     Вот теперь Ягничево презрение сделалось  хозяином  положения!  Он  даже
наклонился к этому типу  и,  рассматривая  его  торжествующей,  уничтожающей
усмешкой, спросил:
     - А как же ты будешь шить? Где твой наперсток для сшивания парусов?
     - Так бы и сказал,- только теперь догадался преемник.-  Наперсток,  вон
там он, в ящике...
     - Подай сюда!
     - Но ведь это же казенное судовое имущество...
     - Я тебе дам казенное! - воскликнул Ягнич.- Это мне от отца память!  На
судне все об этом знают, хоть у капитана спроси...
     Одним рывком оказался у ящика, сразу  увидел  свое  сокровище,  забрал,
упрятал в нагрудный карман.
     - А чем же я?..
     - Хоть зубами! Мое какое дело...
     В тот день Ягнич распростился с мастерской. Собрал, связал в один  узел
скупые свои пожитки  -  хлопцы  из  экипажа  помогли  ему  перенести  их  на
Арктическую. Оставил покамест на судне,  в  каюте  земляка-старпома,  только
боцманский свой сундучок, сознательно пошел на такую хитрость:  хоть  какая,
но будет зацепка еще раз заглянуть сюда,  может,  все-таки  к  тому  времени
спохватятся, одумаются!
     Через того же старпома Ягнич  пытался  выведать,  как  далеко  все  это
зашло, надеялся услышать  от  "земляка  что--  нибудь  утешительное,  однако
парень своей сочувственной откровенностью рассеял остатки иллюзий:
     - Выпадает, Гурьевич, вечный вам берег. Мы бы и рады, но ведь... Что вы
там вытворяли на комиссии?
     - Это они вытворяли, а не я.
     - Кому-то вы там здорово нагрубили... Слушать не хотят про еще один ваш
рейс... Травмы, сердечная недостаточность, нервы сдают, списывайте, и все!
     - И... и... это окончательно?
     - Ну что я перед вами буду кривить  душой?  Хотите  знать  всю  правду?
Только держитесь же!
     - Говори, не упаду.
     - Дело решенное. Песенка ваша спета, Гурьевич...
     Ягнич не упал, не умер, но в глазах потемнело: спета?
     Отпели, значит? Вы же... А я же за вас... умирал!
     Как туча стал Ягнич.
     - Где капитан? Помполит? Где они все? Куда запропастились? Прячутся  от
меня?!
     Голос его был  суров  и  грозен.  Старпом  даже  вытянулся  в  струнку,
объясняя испуганной скороговоркой:
     - В пароходство вызвали обоих, комиссия едет из министерства, а тут как
раз такая запарка! Пора бы  уже  идти  на  ходовые  испытания,  а  завод  нс
выпускает, да и как выпустишь, когда еще столько недоделок.  И  документация
на новых курсантов не вся еще готова. Сами, чай, видите...
     Ягпич все еще стоял ошеломленный.
     - А это там что за алхимик - вместо меня?
     - Да это так, временно, пока  подыщем.  Видим,  что  но  тот  кадр,  но
другого Ягнича попробуй отыщи...
     Старпома позвали к телефону, который,  как  всегда  во  время  ремонта,
подключен к берегу и соединяет сейчас судно с городом, с заводом.  Ягнич  не
уходил,  ждал,  пока  землячок   возвратится.   Тот   вернулся   еще   более
взбудораженным и озабоченным - видно, получил хороший нагоняй.
     - Капитан уже на заводе... Может, там его поймаете?
     Пришлось уйти.
     Всю железную чащобу судоремонтного Ягнич обошел, все закоулки  прощупал
сердитыми глазами, пока наконец в одном из цехов не  увидел  сразу  обоих  -
помполита и капитана. Шли из грохочущего ада и о чем-то горячо  между  собой
разговаривали. Заметив Ягнича, остановились, умолкли и невольно подтянулись.
А когда Ягнич, не сводя глаз с капитана, подошел к нему вплотную, тот  вдруг
покраснел, до ушей залился румянцем.
     - Замену нашли? - спросил Ягнич.- Подыскали лучшую кандидатуру?
     - Не  потому,  что  лучшую...  Знаем,  что  есть  мастера,  которых  не
заменить... Медицина,  Гурьевич,  медицина,-  и  капитан  беспомощно  развел
руками.
     -  Правду  он  говорит,  не  хотели  бы,  по...-  грустновато   добавил
помполит,- не все от нас зависит. Так что не судите  слишком  сурово  нас...
Поймите: мы не боги.
     Ягнич не имел на этих, в  общем-то  славных,  ребят  зла  не  собирался
писать жалобы, но все-таки хотелось бы сказать им в этот час, сказать  тихо,
как бы в самую их душу: "Понимаю, милые, вас, но и вы же меня  поймите,  вам
ведь хорошо известно, где мои сыны и кто вы  есть  для  меня...  Только  вы,
только эти, которые на "Орионе", и остались! Я весь тут.  Вся  моя  жизнь  -
только "Орион"! А вы...
     эх, вы... Сплав мудрости и молодости!"
     Устроили Ягничу пышные проводы. Те,  которые  оставались  на  "Орионе",
хорошо понимали, кого они теряют.
     Осознал и он меру своей потери.
     Может быть, Ягнич не все сделал,  чтобы  остаться  на  паруснике.  И  в
порту, и в самом министерстве  -  всюду  имел  бывших  своих  воспитанников,
обладающих властью, влиянием, мог бы обратиться. Но  не  стал  докучать,  не
пошел обивать пороги. Потому что, хотя и сила у тех людей, что и они  против
натиска лет, которые тебя торпедируют, какая защита против  той  дьявольской
горы исписанных на тебя бумаг! Что они, бывшие твои воспитанники, против тех
девок, здоровых да ученых, которые так и сыпали своей  латынью,  делая  вид,
что вон как заботятся о Ягничо, а на самом деле, наверное, только  и  думали
про непойманных женихов. Пишут, пишут, хотя, наверное,  никогда  и  сами  не
читают этого - топят в бумагах своего пациента. Вон куда зараза бюрократизма
доползла... Видно ведь: о себе прежде всего  заботятся,  перестраховываются,
боятся, что придется отвечать, если с Ягпичем что-нибудь случится в рейсе...
     А может, и они не совсем напрасно придирались? Ведь и в самом деле: тут
заноет, там кольнет, а здесь закрутит - груз пережитого тяжек. Он все больше
напоминает о себе.
     В конце концов можно найти того, кто защитил бы тебя от бюрократической
волокиты, но кто защитит от старости, которая неотвратимо  надвигается,  кто
заслонит тебя от ее знобких, пронизывающих осенних ветров?
     Мог еще рассчитывать на поддержку своего судового врача, у коего против
их латыни есть своя латынь, но. еще в день прибытия отстукали ему  откуда-то
из Овидиополя телеграмму - мать при смерти, лежит в  больнице.  Бросил  все,
взял отпуск, помчался. До сих пор еще не вернулся, застрял в Овидиополе...
     И вот - проводы.
     Всех  собрали  на  палубе,  огласили  приказ,  выдали  ветерану  щедрую
денежную премию. Представитель порта огласил Ягничу благодарность,  выступил
и от коллектива мореходки давний знакомый - тот  самый  "философ"  с  бычьей
шеей, с глазами цвета медузы, в  безрукавке  (весьма  неуместной  для  такой
церемонии), с толстыми  и  мохнатыми  руками.  Молол  что-то  о  преодолении
стихий, о пассатах и муссонах,  о  моряцкой  романтике,  как-то  утробно,  с
подвыванпем восклицал, ну что с него возьмешь, если он пустобрех,- мимо ушей
пускал Ягнич все его разглагольствования... Зато  душевно  сказал  помполит.
Вспомнил о труднейших рейсах, объяснил молодым, что такое  мастер  парусного
дела и что он за личность на судне. Моряк  Ягничсвой  хватки,  орионец,  он,
дескать,  и  на  склоне  лет,  убеленный  сединами,  будет  возвышаться  над
преклонными летами с их усталостью и  болезнями,  даже  смерть  над  ним  не
властна,  потому  что  хватка  морская,  мудрость   золотых   рук   мастера,
помноженные  на  святое  чувство  морского  братства,  они,  как  и   талант
художника, старости не знают!
     И капитан и хлопцы экипажа, заметно погрустнев, сосредоточенно  слушали
Журавского - помполита. Возможно, не один из них подумал о том,  что  и  ему
тоже когда-нибудь будут устроены проводы, о  том,  что  и  к  тебе,  сегодня
краснощекому, подберут свои коварные ключи лета с их неподъемным грузом.
     Было сказано слово и от курсантов; его произнес смугловатый, похожий на
татарина юноша, участник последнего рейса. Этот не тянул долго, поблагодарил
Ягнича за наставничество, за мудрость и закончил шуткой:
     - Дорогой Нептун, уходя на покой, вы, пожалуйста, ветров нс забирайте с
собой!
     Все речи Ягнич выслушал с каменным лицом. Ни единым мускулом не  выдало
оно, дубленое, ореховое, той бури, той боли и сумятицы, которые  бушевали  в
его душе.
     Стоял среди стройных, молодых, парадно одетых, невозмутимо стоял -среди
отутюженных - в своем допотопном, застегнутом,  несмотря  на  зной,  на  все
пуговицы бушлатике, и казалось, вся эта  процедура  расставанья  его  меньше
всего касается:  не  к  лицу  моряку  выставлять  напоказ,  открывать  людям
душевные раны, которые терзают тебя вот уже  много  дней  и  ночей  и  будут
терзать до конца дней твоих.
     Отплапал свое, отходил.  Отныне  станет  тебе  палубой  степь,  полынью
пропахшая, в паруса поднятой пыли  одетая...  Так  прими  же,  человек,  что
надлежит, выпей свою горькую чашу спокойно и достойно, потому  как  виновных
тут нету: потому как случившееся с тобой случится раньше илв позже с  каждым
из них: вечная молодость ведь никому не гарантирована.
     Церемониал заканчивался вручением почетной грамоты.
     и еще одной благодарностью, чтением приказа перед строем,  из  которого
следовало, что он, Ягнич,  мастер  парусного  дела,  пожизненно  зачисляется
почетным членом экипажа.
     Сам  капитан  прочел  об  этом,  прочел  эмоционально,  с  неподдельной
искренностью и темпераментом, подогретым, похоже, еще и  внутренним  голосом
пе совсем успокоенной совести, которая  снова  допытывалась:  а  все  ли  ты
сделал, что мог бы сделать для Ягнича, в эти дни? Когда же речь зашла о том,
что будет ветерану еще и ценный подарок,- только вручат его позднее,  потому
что не подобрали еще, никак не могут решить, что именно было бы Ягничу более
всего по душе,- когда об этом зашла речь, подали свои голоса шутники: хорошо
было бы  преподнести  Гурьевичу  холодильник,  или  цветной  телевизор,  или
стиральную машину. Присутствующие засмеялись. Капитан, однако, был серьезен.
Спросил у Ягнича вежливо:
     - Нам, Андрон Гурьевич, в самом деле хотелось бы знать  ваше  пожелание
относительно подарка.
     Старик некоторое время молчал. Потом бросил глухо:
     - Иголку мне подарите.
     Он имел в виду парусную иголку.
     Желание было вроде бы пустяковым, даже смешным, но никто не засмеялся.
     Капитан подчеркнуто строго, повелительным тоном  тут  же  дал  старпому
распоряжение провести Ягнича в парусную мастерскую, пускай  он  наберет  там
себе иголок, каких пожелает, может прихватить целый набор.
     Ягничу, видно, не было охоты туда идти. Поколебавшись, он взял капитана
за локоть и, отведя в сторону, сказал доверительно:
     - Могу дать расписку.
     - Какую расписку?
     - Что ни вы, ни  врач,  ни  всякие  комиссии  не  будут  перед  законом
отвечать, если на судне со мной что-нибудь приключится.  Многого  пе  прошу:
еще в один рейс. В последний! И расписка у меня вот готова.-  Он  достал  из
кепки какую-то замусоленную бумажонку.
     Капитан смутился:
     - Дорогой Гурьевич, не нужно расписки! -  Голос  его  прозвенел  юно  и
чисто.- Отдохните. Прошу вас, не  усложняйте...  Вы  сделали  свое.  Сделали
столько, что и на десятепьгх бы хватило. Такого, как вы, на "Орионе" не было
ц больше, пожалуй, не будет...
     Все происходило хоть и торжественно, однако в темпе.
     Дела ждали людей, и приходилось экономить время. Целый набор иголок, нс
простых, а трехгранных, сделанных из специальной прочнейшей  стали,  тут  же
передан был рачительным старпомом Ягничу прямо в руки, на виду у всех (чтобы
в случае проверки можно было их законно списать).
     И флотский сундучок Ягнича, этот  его  верный  спутник,  совершивший  с
Ягничем  чуть  ли  пе  все  походы,  теперь  стоял  у  ног  мастера.  Стоял,
наполненный тайнами, весь в медпых заклепках, охваченный железными  ремнями,
с китайским хитрым  замочком,  секрет  которого  был  известен  одному  лишь
Ягничу... Словно из-под земли появился тут этот сундучок, хозяину оставалось
только одно:  лишь  наклониться  и  взять.  Ягнич  уж  наклонился  было,  по
несколько курсантов предупредительно подскочили, предложили свои услуги: вы,
мол, после операции...
     Однако Ягнич резко отстранил хлопцев:
     - Спасибо, сам возьму... было бы что.
     Взял в одну руку  сундучок,  в  другую  -  свернутую  трубкой  грамоту,
которую чуть было пе забыл,- капитан еще раз передал  ее  Ягничу  с  крепким
пожатием руки, с растроганным блеском глаз.
     Под грустными взглядами экипажа медленно спускался мастер  по  траповой
доске на берег.
     Шагал неторопливо, буднично, как всегда вразвалку.
     Покидал судно в последний раз.
     Капитан, вцепившись в поручни,  смотрел  Ягничу  вслед,  и  сердце  его
сжималось от горечи, какой-то неловкости и тоски. Увидит ли  еще  когда  эту
малость согнутую, коренастую фигуру,  которая  была  здесь  такой  уместной,
такой необходимой и естественной, как бы навеки подогнанной к  судну?  Глядя
на нее, все чувствовали себя увереннее, гюдомашпему уютней и  покойней.  Так
было всегда, когда старик хлопотал где-то на палубе,  среди  такелажа.  Один
его вид вселял уверенность в то, что все будет хорошо, он был  для  "Ориона"
чем-то вроде талисмана. Может, и выходили счастливо из всех ураганов, из-под
всех шквалов только потому, что был среди них  этот  безраздельно  преданный
судну  человек,  умеющий  любить  сильно,  до  колдовства,  отвращающий  все
напасти? Сегодня  расстаются  с  ним!  Спускается  по  трапу  в  собственную
старости!
     как в небытие, отходит в неизведанное место ОдиночестваЧто-то  щемящее,
беззащитное, почти детское было в эток?
     бушлате,  в  ссутулившейся   фигуре   с   остроугольным   сундуч   ком,
поблескивавшим медной оправой.  Но  было  в  этой  фигуре,  в  неторопливой,
прощальной походке Ягнича в другое  -железная  выдержка  закаленного  жизнью
человека, молчаливое достоинство и бесстрашие перед тем,  что  его  встретит
где-то там, за палубой родного парусника. Да,  вечная  молодость  никому  не
гарантирована! Вот так и живут моряки - с юных лет и до седых волос  борются
со стихиями, а потом, износившись, отработав свое, честно  отстояв  огромную
вахту, тихо и безропотно сходят на вечный берег.
     Под взглядами  провожающих  Ягнич  ступил  на  бетон  причала,  на  его
несокрушимые плиты, поставил у ног сундучок; на  "Орионе"  думали  -  сейчас
оглянется.  А  он  достал  пачку  сигарет  "Шипка"  (им  почему-то   отдавал
предпочтение),  не  спеша  закурил.  Смотрел  куда-то  в  сторону   портовых
пакгаузов. Оттуда навстречу ему, еле заметно прихрамывая, уже торопился тот,
кто появлялся всегда в самые сложные минуты жизни: друг, судовой механик.
     Такой же, как и Ягнич, приземистый, крутолобый. Подошел впритык, и  они
о чем-то коротко перемолвились.
     Экипаж "Ориона", сгрудившись у поручней, все наблюдал  за  Ягничем,  за
его низкорослой фигурой, которая будте вкопанная застыла  на  причале.  Вот,
наконец, старик бросил  в  воду  окурок,  плюнул  вслед  ему,  на  размокшие
апельсиновые корки, болтавшиеся на волне. Тут он мог позволить себе и  такую
вольность, не то что на судне: там плюнуть в море было бы святотатством.
     Друг-механик, отстранив Ягнича, взял сундучок, у мастера остался в руке
лишь  ватман  свернутой  грамоты,   старательно   размалеванной   училищными
доморощенными  художниками:  если  вздумает  когда-нибудь   развернуть,   то
предстанут перед ним трогательные  виньетки  и  веночки,  иа  которых  среди
яркого цветения  красок  грозно  торчат  вилы  бородатого  Нептуна,  владыки
морей...
     Так и ушел не оглянувшись. Будто не было уже Ягничу дела  до  "Ориона",
будто не отдал  он  ему  лучшие  годы  своей  жизни  -  жизни  многотрудной,
наполненной делом до отказа: создавать парус, шить, затем металлом сковывать
по краям - это и вправду непростой труд. Свиток  парусины  весом  в  центнер
мастер, приступая  к  делу,  должен  выташить,  расстелить  на  всю  палубу,
просушить и затем  каждмй  ярд,  каждый  сантиметр  просмотреть,  перетереть
собственноручно,  прощупать  кончиками  пальцев,  нет  ли  где  изъяна,   не
прогрызла ли крыса, не  допущен  ли  какойлибо  фабричный  брак.  И,  только
убедившись, что  парусина  прочная,  надежная,  начинать  раскраивать  ее  и
сшивать своими трехгранными. Немногое  умел  Ягнич  делать,  морских  лоций,
скажем, так и не научился читать, но то, что умел, умел уж по-настоящему, то
есть так, как положено мастеру. Паруса надобно  ведь  не  просто  сшить,  ты
должен каждый парус вооружить, обшить парусину стальными  тросами,  снабдить
по краям всеми необходимыми деталями, чтобы самую  яростную  бурю  выдержала
твоя работа, а это уж не только умение, это - мастерство, искусство!
     И если сейчас среди молодых, собравшихся на палубе,  тоже  есть  такие,
которые умеют кроить, шить и оснащать паруса, так это потому, что с ними был
Ягнич-мастер, что он их этому делу научил!
     Не может пожаловаться Ягнич, что его на "Орионе"
     мало уважали. Еще и до приступа болезни был он освобожден от авралов, и
все же на каждый аврал Ягнич являлся по собственной  воле  -  делал  это  из
чувства долга, по зову совести: стоит, бывало, в бушлатике под  дождем,  под
шквалистым ветром, руки замерзли, пальцы едва сгибаются, однако  ж  стоит  и
следит с внимательной придирчивостью, как работает курсант  со  снастью  или
швартовым концом. И если Ягнич заметит,, что  не  удается  парню  "правильно
наложить", "правильно закрепить", подойдет и, отстранив юношу, возьмется  за
дело сам, сделает все на удивление  быстро,  сноровисто,  под  конец  еще  и
скажет:
     "Вот так нужно, сынок..."
     И снова отойдет, сгорбившись, в сторонку, наблюдая за  новичком  из-под
нависших бровей краешком всевидящего ока.
     Провожающие не расходятся: и старшие по званию, и рядовые, и без всяких
званий торчат вдоль палубы, не сводят со старика глаз. А он в это время  уже
стоит с другом возле красной тумбы автомата, из которого за  копейку  Вoзжнo
напиться воды. Долго роются оба  в  карманах.  Наконец  Ягнич  нашел  нужные
монетки, нацедил сначала механику, потом наполнил и себе  стакан,  приник  к
речной, автоматной - пьет. Стакан  хрустально  сверкает  в  руке,  дробится,
преломляется в лучах сухое ореховое лицо Ягнича. С "Ориона" ему машут,  шлют
последние  приветы,  даже  капитан,  забыв  о  своем  положении,   почти   с
мальчишечьим энтузиазмом восклицает:
     - "Орион" вас не забудет!
     Только теперь лицо Ягнича вдруг расплылось - не то в улыбке,  не  то  в
судорожной гримасе горечи, изо всех  сил  сдерживаемых  рыданий.  Отсюда,  с
палубы, этого не поймешь, не различишь, потому  что  человеческая  улыбка  и
горькая гримаса боли, они чем-то вроде сродни друг другу, они вроде сестер -
с разными только характерами...
     Прощальный взгляд Ягпича обнимал судно и взволнованных  людей  на  нем.
Вот они - проводы.  Не  пышностью,  не  речами  волнуют  тебя,  не  парадным
построением экипажа... Высыпали, понависли и не расходятся.  Вот  она,  твоя
семья, твой "Орион", может, видишь ты  их  в  последний  раз.  Ребята  будто
осиротели, и самое судно, еще не прибранное, какое-то  голое,  имеет  сейчас
неказистый, даже чуточку жалкий вид. Не окрыленное парусами, оно всегда  как
бы уменьшается в размере, а сейчас его будто сплющили, будто даже больно ему
оттого,  что  затиснуто  оно   меж   многотоннажных   океанских   великанов.
Неприметное суденышко прилепилось к причалу, даже не верится,  что  это  тот
самый гордый "Орион", сокол морей, которым любуются на всех  широтах,  когда
он величаво летит среди просторов и паруса его, наполненные  ветром,  гудят,
поют, охваченные все - от носа и  до  кормы  -  облаком  сверкающей  водяной
пыли!.. А сейчас вместо  такого  красавца  стоит  суденышко  без  мачт,  без
парусов, сиротски притихшее в рабочей наготе, какое-то пришибленное, но  для
Ягнича в таком виде оно еще дороже. Лишь на  заводе  и  увидишь  его  таким,
оголенным до самых основ, когда  только  в  очертаниях  сохраняет  оно  свои
первобытные формы, те, что созданы для полета, что  изгибаются  в  идеальной
плавности, текут, словно упругое тело дельфина...
     Сдавило Ягничу в груди, как от нехватки воздуха.
     Насмотрись, брат, в последний раз на  свой  "Орион",  потому  что  жить
теперь будешь там, где ни ветра, ни волны, ни пения парусов над головой...
     Провожают. Не покидают палубы. Капитан,  навалившись  грудью  на  борт,
даже бинокль прислонил к глазам, чтобы лучше рассмотреть  Ягпича,  каков  он
там, на суше, возле сельтерской тумбы. Остальные, теснясь у поручней,  никак
не успокоятся, последние приветы Ягничу шлют,  машут  руками.  Щемит,  горит
душа. Помахать бы и им в ответ, по боится, что получится у него это неуклюже
- в суровой своей морской службе как-то и не  научился  вот  так  прощально,
красиво махать рукой. А должен бы уметь:
     вся жизнь моряка, собственно, и состоит из встреч да прощаний.
     Напряженно  вслушивался,  хотелось  ему  услышать,  что  там  кричат  с
"Ориона". Может, зовут обратно? Помполит какие-то  знаки  подает  жестами...
Неужели что-то там перерешилось в последнюю минуту? Нет, скорее  всего  дают
напутствия, как держаться Ягничу в его новых сухопутных рейсах.
     На "Орион" нет возврата.
     Друг-механик в какой уж раз напоминает,  что  пора,  мол,  идти,  вновь
берет сундучок Ягнича, и только теперь они неторопливо трогаются  от  тумбы,
чтобы вскоре исчезнуть за углом раскаленного на солнце пакгауза.  Там  Ягнич
еще  раз  остановится  в  раздумье,  вытрет  орошенный   потом   лоб.   Все.
Свершилось... Вот теперь можно отправиться и в Кураевку. Раздумывая  сейчас,
как туда лучше добраться - по суше или по воде (можно и так и эдак). По воде
- нет: сегодня этот пассажир явно сердился на море.
     Через какое-то время портовый люд увидит,  как  понурившийся  Ягнич  со
своим сундучком будет медленно шагать по направлению к автобусной остановке.
     В первые же сутки после прибытия Инны домой ее подняли среди ночи:
     - Несчастье  на  гумне!  Кого-то  там  искалечило,  доченька...  Зовут,
подымайся скорее!
     Мать стояла  над  нею,  держала  наготове  мини-юбку,  в  которой  Инна
приехала из медучилища.
     Торопливо одеваясь, девушка слышала  через  приоткрытую  дверь,  как  в
соседней комнате примчавшийся с поля шофер рассказывает  матери  об  аварии:
"Тот разогнался на элеватор, а этот с элеватора, а пыль ведь тучей  стоит  -
бросаешься, будто в слепой полет, и вот у самого выезда с  механизированного
тока машины столкнулись лоб в лоб, ударились так, что и фары - вдребезги".
     Инне представилось ужасное зрелище  искореженного  металла,  израненных
тел... Сдерживая тревогу, спросила шофера:
     - Смертельный случай?
     - Да вроде бы нет. Кто-то из них, видно, в сорочке  родился.  Хотя  это
еще как сказать. Ну, да сама увидишь на месте.
     - Нужно же что-то прихватить? -  Инна  в  растерянности  повернулась  к
матери.
     - Аптечка там есть,- сообщил  шофер.-  Бинты,  йод  -  все  в  наличии,
требуется только сестра милосердия... Ты - готова?
     Девушка отбросила за спину прядь волос:
     - Поехали.
     С места рванулись в ночную тьму, в клубящееся облако пыли.
     Собственно, не ее это должна быть сегодня забота:
     помогать потерпевшим обязана ее предшественница  по  медпункту  Варвара
Филипповна,  жена  председателя,  она  ведь  еще  не   па   пенсии   (только
собирается). Девушка на се место пока еще не оформлена, в права не вступила,
но на такие вещи в  Кураевке  не  обращают  внимания.  С  ходу,  в  пожарном
порядке, после вчерашних конспектов - сразу в дело, без лишних размышлений и
рассуждений. Потому что Варвара Филипповна считает  -  свое  отдежурила,  па
этих днях сама слегла (она давнишняя сердечница, был  у  нее  в  позапрошлом
году даже инфаркт миокарда). В такой ситуации разве откажешься?  Тут  нс  до
формальностей:
     учили тебя на медичку, клятву Гиппократа знаешь, вот и привыкай,  мчись
стремглав среди ночи на вызов,- подхватилась  и  мчится,  не  будет  же  она
формалисткой, бюрократкой!
     С Варварой Филипповной у Инны хорошие отношения, обе еще раньше  знали,
что настанет день, когда одна будет сдавать, а другая принимать медпункт, не
думалось только, что события развернутся так стремительно, как вот сейчас...
Филипповну последнее время недуги  да  недомогания  все  чаще  укладывают  в
постель, потому, видно, Чередниченко  и  обратился  в  медучилище  со  своим
ходатайством, со своей авторитетной просьбой... В конце концов, и в  училище
Инна попала не без  протекции  Варвары  Филипповны  и  самого  Чередниченко:
позаботились, похоже, о смене загодя.
     До мехтока расстояние немалое, он  теперь  тут  один,  раньше  их  было
несколько, разбросанных по степи, по бригадам, а теперь решили: пускай будет
один, центральный, зато оборудуют его лучше, забетонируют,  сосредоточат  на
нем всю очистительную технику... В пути словоохотливый шофер размышлял вслух
на эту тему,  взвешивал  плюсы  и  минусы  новшества.  Инна  слушала  его  с
любопытством, хотя все это было ей вроде бы и ни  к  чему  -  один  ток  или
десять - какая тут разница?
     Время позднее, а степь не спит, комбайны работают, но  полю  -  туда  и
сюда - двигаются огни в ореолах поднятой пылищи. Заяц, совсем серебристый  в
свете фар, неведомо откуда выскочивший, перепрыгнул дорогу,- у  Инны  екнуло
сердце. Несчастье с человеком на гумне, а тут еще и заяц - к добру ли? Зайца
здесь только и не хватало...
     Гумно приближалось, ярко  освещенное,  с  фигурами  людей,  копошащихся
возле ворохов, с  пугающим  нагромождением  каких-то  непонятных,  ранее  не
виданных Инной сооружений, похожих на заводские (потом она узнает,  что  это
высятся  новые,  впервые  к  этой   жатве   сооруженные   зерноочистительные
агрегаты).
     На обочине тока лежит на брезенте потерпевший.
     Маленький, скучный солдатик, узбек, или туркмен, или кто там  он  есть.
Каждое лето в хлебную страду воинская часть  присылает  сюда  своих  хлопцев
помогать вывозить зерно,  и  это  один  из  них.  Живой  лежит,  стонет  еле
слышно... Инна тут же присела  возле  него,  послушала  пульс,  осмотрела  с
головы до ног, обследовала торопливо, но внимательно:
     серьезных травм вроде бы нет, лицо  разрисовано,  как  после  драки,  и
несколько кровоподтеков на теле, а в общем  -  счастливо  отделался.  Помяло
паренька, это правда, пребывает еще в состоянии полушока, но  от  такого  не
умирают.
     Несколько других попавших в аварию пострадали и того меньше, отделались
легким испугом... Сейчас они тоже тут, не  оставляют  товарища,  главная  их
тревога - за него. Все они, оказывается,  оттуда,  из  восточных  республик,
возможно, даже земляки этого парня. Озабоченные происшедшим, они то и дело о
чем-то торопливо и встревоженпо переговариваются между собою,  видимо,  речь
идет о товарище, а может, и о ней, об  Инне,  что  это,  мол,  за  девчонку,
похожую на старшеклассницу,  прислали  сюда,  вместо  того  чтобы  доставить
солидного, опытного врача.
     -   Берите   его,    да    осторожнее,-    приказала    Инна    друзьям
потерпевшего.Несите за мной!
     На время жатвы тут же, на току, как и в прошлом  году,  открыт  полевой
медпункт, для него отведен один из  вагончиков,  рядом  с  теми,  в  которых
ночуют механизаторы.
     Это лично Чередниченко позаботился по просьбе Варвары Филипповны.  Сюда
вот, в этот временный медпункт, и был перенесен потерпевший.
     В вагончике, накинув белый халат, девушка почувствовала себя уверенней.
Прокипятив шприц с длиннющей иголкой  (более  короткой  здесь  не  нашлось),
сделала своему первому пациенту  противошоковый  укол,  дала  изрядную  дозу
успокоительного,  снова  послушала  пульс  и  только  после  этого  оставила
молодого узбека лежать на белых медпунктовских  простынях.  Пускай  до  утра
полежит,  а  там  будет  видно.  Если  понадобится,  отправит  в   больницу,
госпитализирует.
     Во всяком случае, это хорошо, что она тут, ее помощь  оказалась  крайне
необходимой. Когда пациент задремал, Инна  вышла  и,  присев  на  ступеньках
вагончика, стала смотреть, как девчата и  женщины,  повязанные  платками  до
самых глаз, ловко орудуют лопатами среди ворохов пшеницы, швыряя и швыряя  в
ковшички погрузочного эскалатора очищенное зерно. Никого из  них  сейчас  не
узнать, некоторые - в очках,  защищающих  глаза  от  пыли  и  остт.ев,  юбки
подобраны, видно, как икры посверкивают.  Света  па  току  море,  в  хлебную
страду Чередниченко не  жалеет  электричества,  требует,  чтобы  на  рабочих
местах было светло как днем.
     Вскоре появился и сам голова. На  грузовой  прибыл,  вышел  из  кабины,
грузный, тяжеловатый, габаритов Тараса Бульбы. Остановился,  оглядывая  свои
владения, а навстречу ему уже поспешает завтоком, дядька Кирилл, который все
делает почти бегом, иначе нс  умеет...  Переговариваются.  Речь,  видимо,  о
столкнувшихся машинах, потому что дядька Кирилл что-то объясняет, то и  дело
виновато разводя руками, хочет быть чистым  в  глазах  головы.  Чередниченко
здесь - сила. Хотя и не грубиян, хотя его вроде бы и не боятся, однако в его
присутствии  остальные  как-то  уважительно  подтягиваются,  бригадиры  сами
охотно подчеркивают, что для них он здесь - царь и бог.
     Кураевка гордится своим председателем, да это и понятно:
     герой войны, командир морских десантников, отличился Чередниченко  и  в
мирном труде - досталась ему Звезда Героя,  когда  еще  был  в  МТС  рядовым
комбайнером.  Считаются  с  Чередниченко  и  в  районе,  на  него  зазря  не
накричишь, такому не нахамишь, если не хочешь сам нарваться на неприятности.
Хозяйство, которое ему пришлось возглавить в трудные годы, он вывел в  число
передовых,  в  Кураевку  едут  за  опытом,  и  как  человека   заслуженного,
авторигстного Чередниченко часто приглашают на различные совещания в область
и даже в столицу, посылают па съезды, много лет  подряд  неизменно  выбирают
членом бюро райкома партии. Кроме Варвары Филипповны, его верного  хранителя
и советчика, все остальные, даже руководящие товарищи,  чуточку  побаиваются
Чередниченко, на  районных  и  областных  совещаниях  всякий  раз  ждут  его
выступлении, кто с радостным нетерпением, а кто  и  с  дрожью  в  поджилках.
Особенно  же  на  отчетно-выборных  собраниях  или  партконференциях,  когда
впереди голосование. Вот идет Чередниченко на трибуну,  этот  зря  не  будет
пить воду из графина, этот уж свое трибунное право использует в полную силу,
будет кому-то жарко!..
     Инна с малых лет знает Чередниченко, не раз захаживал  он  в  их  хату,
сидел с отцом Инны за столом, иногда  с  рюмкой,  а  чаще  и  без.  Оба  они
комбайнеры (комбайперством своим Чередниченко до сих пор гордится), а, когда
сойдутся два механизатора, им ведь всегда найдется, о чем  потолковать.  Как
бы, скажем, из районной Сельхозтехники еще что-нибудь выжать, как бы  вместо
этого истрепанного, замученного до смерти "эска" (самоходного комбайна)
     заполучить машину более совершенную, новейшую, которая только что сошла
с заводского конвейера. Варвара Филипповна говорит, что ее Чередниченко тоже
сердечник, после заседаний,  бывает,  ночью  по  нескольку  раз  принимается
сосать валидол, случались с ним и  совсем  грозные  приступы,  однако  перед
людьми он старается скрывать свой недуг, не выставляет его напоказ, как иные
прочие.
     Всегда полон энергии, чаще  веселый,  чем  хмурый,  схватится  если  за
сердце, то разве что в исключительных случаях, да и то так,  отвернувшись  к
стене, чтобы никто не видал. Такой уж он закалки, этот знаменитый кураевский
человек. По внешности  его  никто  бы  не  сказал,  что  и  этому  цветущему
человеку, шутнику и жизнелюбу,  знакомы  страдания.  Хворый  аль  не  хворый
Чередниченко, а выглядит так, что в  пору  на  плакат  его  для  иллюстрации
афоризма:
     "В здоровом теле - здоровый дух". Лежать долго не умеет, с рассвета  на
ногах, тугое, всеми ветрами продубленное  лицо  пышет  степной  свежестью  -
кажется, что такому богатырю износу не будет!
     И сам он охотно поддерживает такое мнение о себе.
     Имеет  привычку  подтрунивать  над  собственной  полнотой,  над   своим
тяжеловесием - при случае любит рассказывать, как оконфузился в  позапрошлом
году, когда в составе одной из делегаций побывал в Польше. Идут они  себе  с
другом (тоже председателем колхоза из соседней Ивановки), вышли на  прогулку
после хорошего обеда. Вавельским замком любуются (дело  было  в  Кракове)  -
тут-то, проше пана, и приключилась с ними история. Стоят у  стены  беленькие
уличные весы, приветливый старичок сидит  возле  них,  приглашает  галантным
жестом Чередниченко:  проше  пана  на  весы...  Видно,  любопытно  было  ему
поглядеть, сколько такой Тарас Бульба  потянет?  Встал  сначала  Крутииорох,
приятель Чередниченко, этот ничего, обыкновенно, каких-то  там  девяносто  с
гаком; а когда ступил на  рубчатую  площадку  весов  Чередниченко,  так  эти
несчастные  весы  под  ним  -  хрусть!  -  и...  пшепрашам:  поломались,  не
выдержали... Это ли не конфуз!  Зато  с  вавельским  старичком  после  этого
крепко сошлись на короткую ногу, все сувениры ому отдали.
     Чаще всего появляется Чередниченко в доме Ягпичей,  когда  приезжает  в
отпуск материн брат,  дядя  Инны,  заслуженный  моряк  с  парусника,  старый
товарищ Чередниченко - Андрон Ягнич. Иной раз  девчата  из  училища  спросят
подругу в недоумении: как это получается, что и ты по фамилии Ягнич, и  отец
твой, и мать, брат матери - все Ягничи. Потому, отвечала Инна, что и у отца,
и у матери моей еще до их супружества фамилии были одинаковые.
     Только мать из одних Ягничей,  а  отец  из  других  -  из  разных,  как
говорится, ягничевских племен, которые разве что где-то  в  седой  древности
имели общего пращура, какого-нибудь праЯгнича. В настоящее время  Ягыичей  у
них тут пол-Кураевки, на обелиске  длинным  столбцом  до  самого  постамента
выстроились Ягничи, как когда-то стояли в  боевом  строю...  В  День  Победы
вдовы и матери подойдут к обелиску и сами уж различают, где чей.
     С Ягничем-старшим Чередниченко  дружит  с  давних  пор,  и,  когда  тот
приезжает, Инна уж наверняка знает, что  Чередниченко  не  пройдет  мимо  их
двора, заглянет  непременно.  И  тогда  допоздна  будет  гудеть  под  грушей
Чередниченкова  октава,   сопровождаемая   могучими   взрывами:   "Хаха-ха!"
Притаившись где-то поблизости, девушка наслушается разных историй -  веселых
и полувеселых, а когда и вовсе невеселых. Нельзя не  подивиться  с  душевным
волнением тому, как живуча дружба этих пожилых людей, как  после  длительных
разлук вновь и вновь соединяет она их под кураевскими звездами. Впрочем, как
бы ни прислушивалась Инна к их говору, по ни единого разу ни от того, ни  от
другого тю услышала каких-то признаний, клятвы в верности друг другу. Ничего
подобного вы не  услышите  от  них  даже  и  тогда,  когда  давние  приятели
пропустят по чарко. Зачем ири.-шапия? Их дружба столь прочна и  проворена  в
надежности, что вовсе не нуждается ни в каких сладких  словесных  подпорках.
Не удивляйтесь, коль вместо ириятственных излияний  до  вашего  уха  долетят
скорее всего едкие замечания  и  насмешки  относительно,  скажем,  Ягничевых
парусов,  которые  без  восточных  ветров  висят  безжизненно,  как   тряпье
ненужное, ждут  этих  самых  попутных  ветров  как  манны  небесной,  а  для
Чередниченко, для Кураевки, ветры - :)то просто проклятие, в особенности  же
восточные суховеи сидят у головы колхоза в печенках, потому как  все  вокруг
выжигают и опустошают!..
     В молодости Чередниченко  играл  в  драмкружке,  был  душой  кураевской
сцены, и не с тех ли  пор  сохранилась  в  нем  склонность  к  разного  рода
штукарствам? Любит он, например, изображать себя в полном подчинении у жены,
выставлять свою особу несчастной  жертвой  брачного  неравенства,  домашней,
семейной диктатуры, этакого новейшего матриархата, где за тобой, якобы вечно
запуганным, только и гоняется  скалка.  Но  какая  там  "скалка"  у  Варвары
Филипповны, когда ей это просто противопоказано: людская  заботница,  добрая
душа, незлобивое, тихое и до сих пор еще влюбленное  в  своего  Чередниченко
создание, к чьим мыслям и деликатным советам в самом-таки  деле  внимательно
прислушивается  этот  кураевский  Зевс...  Инне   просто   смешно   слышать:
"подбашмачная жертва бесправия", вечно  под  пятой  у  жены!  Почему-то  ему
нравится именно эта мнимая, избранная им самим роль,  почему-то  именно  так
хочется Чередниченко выставить.себя на миру.
     Артист! Инна улыбается, вспоминая эти штучки председателя.
     Но вот, переговорив наконец с  завтоком,  Чередниченко  направляется  к
вагончику  медпункта.  Шагает  твердо,  на  массивном  раскрасневшемся  лице
суровость, возможно, даже сдержанный гнев.
     - Где он, этот бедолага? - приближаясь, обращается он к Инне так, будто
она уже год тут дежурит, хотя после приезда девушка видит его впервые.
     Инна, сидевшая на ступеньке  вагончика,  встала  (нарочно  сделала  это
медленно, с достоинством).
     - Уснул после укола.
     - Не очень там его?
     - Травм особых не обнаружено.
     - Может, нужно в больницу? Или сюда вызвать когонибудь из светил?
     - Не вижу необходимости,- чуть даже  обидевшись,  сказала  Инна.-  Утро
покажет... Возможно, обойдется без госпитализации.
     - Угораздило же его! Но иначе - новичок. Те, которые уже были на  наших
жатвах, знают... Тут, брат, не зевай, смотри в оба!
     - Но ведь ночь, пылища...
     - Мы всю жизнь в пыли, а ведь живы и не поцарапаны.
     - А больных да с травмами все равно хватает.
     - Так на то же и вы, медицина! Для чего вас учим?
     Безработной  здесь  не  будешь!   Кстати,   с   прибытием   вас,   Инна
Федоровна,только теперь догадался заметить.
     "Инна Федоровна" - это, конечно, ирония, потому  что  до  сих  пор  она
всегда была для него лишь  Инка  или  Цыганочка,  и  все.-  Садись,-  кивнул
Чередниченко и сам сел на приступке первым, ей негде уже и примоститься.
     - Постою,-  сказала  Инна,-  ноги  еще  не  болят  и  излишек  веса  не
обременяет...
     - Это ты в мой огород? Не спеши. Доживешь до моего, посмотрим.
     Костюм на Чередниченко такой же, как и  в  прошлом  году:  специального
покроя,  индивидуального  пошива,  китель  из  серой,  легкой  и,  наверное,
нежаркой парусины, такие же парусиновые штаны; на ногах сандалии, на  голове
жесткий, пропыленный, какой-то комиссарский  картуз,  надвинутый  сейчас  на
самый лоб.
     Сидит, нахмурившись, грузно, устало, будто даже прикорнул немного.
     - Видела, что тут у нас? - вдруг подняв голову, кивнул  Чередниченко  в
глубину тока, резко освещенного откуда-то словно прожектором.- Вот это  все,
что нам после суховеев осталось. Попали под жесточайший "запал"!
     Еще вчера, добираясь по воде и суше в Кураевку, Инна только  и  слышала
отовсюду это недоброе слово: "запал".
     И на пристани, и на элеваторе, где  она  ждала  попутной  на  Кураевку,
всюду только и слышно - засуха да "запал".
     Мать дома о том же самом, и отец, когда пошла навестить его к комбайну,
вместо приветливого слова или расспросов о выпускных все  об  этом:  "Видели
суховеи да суховетрицы, но чтобы такое!.. В руках почти уж держали по  сорок
цент неров, а за три дня, видишь, что с зерном стряслось? Слезы горючие - не
зерно!"  -  И  отец  показывал  ей  на  ладони  пшеницу  свежего   обмолота,
красноватую, кажется,  еще  горячую,  по  зернышки  крохотные,  не  ядреные,
сплющенные, совсем не такие, как в урожайный год.
     - Мертвое дыхание суховея за три дня опустошило тут почти все, а какого
ждали богатства! - В голосе Чередниченко слышится глубокая боль.- И  посеяли
хорошо, и зима была как по заказу, с дождями да снегом, да и с самолета  еще
подкармливали все эти поля... Думалось: будет,  будет  урожай,  хлеб  горами
будет выситься на токах! Все, говорю, было  как  по  заказу.  Майские  дожди
выпали, колос выбросился, да еще какой колос! Стоит, как на гербе, красавец,
наливается. Праздник на душе у хлебороба. Это, думалось, за все наши  труды,
за наши радения... Хотя, конечно же,  знаем  своего  врага,  знаем,  как  он
коварен: дует, проклятый, не тогда, когда колосок еще за  пазухой  у  матери
сидит.- Инна, смутившись, непроизвольно глянула  на  бугорки  своей  груди.-
Дует, чтобы застать ниву в полном наливе...
     Так и на этот  раз:  задуло  тогда,  когда  мы  все  уже  подсчитали  и
взвесили, данные в центр  сообщили,  возьмем,  мол,  по  сорок  центнеров  с
гектара - и точка!.. Сколько раз учили нас эти вражины-суховетрицы, пора  бы
уж быть поосторожней с подсчетами, но на  этот  раз,  веришь,  ни  малейшего
сомнения не было. Поля стояли перед нами, разливались,  как  море,  "аврора"
наша была уже в силе, в такой красе - колос к колосу, ничто ей теперь  вроде
бы не страшно. Но не говори, хлопче, гоп... Как прорвалось, как  дохнуло  на
нас, ну как, скажи, из раскаленной духовки или  там  из  турбин  реактивного
самолета!.. Творилось что-то неописуемое. Ад!
     Бывало, что и раньше прихватывало, но такого... День и  ночь  свистело.
Лесополосы, видела, какие стоят? За сутки пожелтели, полыхнуло по ним, будто
из огнемета! Колос, однако, держался героически. Возможно,  и  выдержал  бы,
потому что налив был совсем полный  и  в  почве  влаги  достаточно.  Но  что
поделаешь с этим огненным драконом - палит так,  что,  понимаешь,  Инна,  от
корня влага не успевает по стеблю дойти до колоска и напоить его, умирающего
от жажды. Силы оказались неравными. Так, скажи, не удар ли  это,  не  драма?
Плакал наш рекордный урожай. Вот что теперь вместо  него,-  тяжко  вздохнув,
Чередниченко указал на жиденькие, с его точки зрения, вороха, на току.
     - Но не без хлеба же?
     - Да я и не говорю, что без хлеба. Еще собираем центнеров по  двадцать,
а местами и больше. Раньше, когда на  семи  центнерах  ехали,  такой  урожаи
считался бы небывалым... Но то раньше, а но теперешним временам это для  нас
не урожай. Инка, это несчастье, поражение.-- Голос  его  налился  гневом:  -
Пет, не могу с этим смириться!
     Чтобы как-то снять нервное напряжение, Инна перевела речь на другое:
     - А как чувствует себя Варвара Филипповна?
     - Боюсь, что исчерпала себя. Уже не под силу ей этот медпункт. Так  что
вступай в свои права полностью, действуй!
     - Я еще ые успела даже оформиться.
     - Оформим. Работай, а что касается бумажек, я сам позвоню в район.
     - Нет-нет,- заторопилась девушка и начала уверять председателя,  что  в
районе ей необходимо побывать лично, такие, мол, вещи заочно не делаются...
     - Поставишь па ноги вот этого, а там посмотрим...
     Нужно будет - отпущу.
     Некоторое время он молчал, чувствовалось, как все еще угнетает его этот
грабитель-суховей, это невиданных размеров бедствие. "Драма степей", это  он
точно сказала-- подумала про себя Инна, вздохнув.
     -  Природу,  вот  кого  нужно  лечить,-  заговорил  Чередниченко  после
молчания.-  Почему-то  лихорадит  ее  в  последнее  время...  Где  оно   там
прорвалось: из Каракумов или из Афганистана - откуда оно? В который раз  уже
весь юг горит. И Кубань, и Задонщина, и мы. Бороться, но как?
     Когда надвигается, летит на тебя  океан  раскаленного  воздуха...  Хоть
натрое разорвись, ничем его не остановишь, ничем  не  закроешь...  Амбразуру
своим телом можно, а степь, Инка, не амбразура, ее не заслонишь грудью!
     Утром забрали у Инны ее первого пациента. Еще только  солнце  всходило,
только первый косой луч упал плашмя на вороха пшеницы,  прибыл  на  ток  сам
командир части с несколькими своими хлопцами в вылинявших армейских  панамах
и без долгих разговоров подхватили под  руки  ее  "узбечика"  (так  мысленно
назвала Инна своего подопечного). "Домой, Гафур, давая, хватит тебе нежиться
в девичьем лазарете". На прощанье он улыбнулся  Инне  измученной,  вроде  бы
виноватой улыбкой. Повезли его солдаты куда-то в свой  лагерь.  Приезжая  на
жатву,  военные  выбирают  себе  место  по-цыгански  -  то  тут,   то   там;
передвигаться им просто, весь отряд их на колесах. Этим летом  расположились
лагерем, раскинулись со своей  радиостанцией  на  солончаках  за  Кураевкой,
поближе к фермам, к парному молоку. На  уборочную  страду  армейские  ребята
приезжают охотно,  потому  как  только  здесь,  говорят,  вдоволь  и  попьем
настоящего молочка. А что пылищи наглотаются да натрудят руки у зерна -  это
их не страшит...
     Сдав пострадавшего, Инна осталась одна в  своем  опустевшем  медпункте.
Прибрала вагончик,  повесила  на  видном  месте  плакатик  -  совет  молодым
матерям, старательно скопированный Варварой Филипповной. На  плакатике  было
указано все: как пеленать, как ухаживать, когда укладывать  спать,  в  какие
часы лучше всего  кормить  младенцев  грудным  молоком...  В  минуты  отдыха
подходят  от  ворохов  женщины,  распаленные  солнцем,  веселые  здоровячки,
спрашивают Инну, нет ли в ее  аптечке  чего-нибудь  такого,  чтобы  губы  не
перепалились. Хлопцы, военные и свои, кураевские, возвращаясь  с  элеватора,
покрикивают шутливо с кузовов:
     - Эп, медичка! Есть ли там что-нибудь для сердечного успокоения?
     Л она почему-то все ждала, что одним  из  рейсов  прилетит,  примчится,
прыгнет из кузова прямо в вороха еще один хлопец -  Виктор  Веремеепко.  Так
зовут того, кто прочно поселился в девичьем ее сердце,  о  ком  Инна  только
самым близким подругам открывалась иногда в училище. Он уже возвратился.  Но
в Кураовке Виктора покамест никто не видал, кроме  разве  родителей.  Они  у
него  старые   учителя,   сейчас   па   пенсии,   хотя   Панас   Емельянович
(Веремеенкостарший) все еще не может привыкнуть к  вынужденному  пенсионному
безделью - нашел себе по доброй воле дело:
     оборудует комнату-музейчик при Кураевском Дворце культуры. Новый Дворец
- это еще одна Чередниченкова гордость: в самом центре Кураевки  возвышается
этот архитектурный красавец, какого и  в  райцентре  нет.  Сейчас,  понятно,
Дворец отдыхает, не  до  него,  все  на  жатве.  Панаса  Емельяповича  вчера
случайно Инна встретила на улице:
     шел какой-то съежившийся, маленький, жалко смотреть...
     Старость... Что делает она с человеком! Давно ли водил он их по весне в
степь, на уроки ботаники, с юношеским увлечением рассказывал про кураевский,
не бог весть какой богатый растительный мир (впервые от него Инна услышала о
тех  скифских  тюльпанах),  а  теперь...  Казалось,  бредет  лишь  тень   от
человека... Маленький, усохший, ступает на землю старчески неуверенно,  дунь
на него - и упадет.
     Видно, доконал его этот  семейный  удар:  единственного  сына  пришлось
увидеть на скамье подсудимых... Неизвестно, как это и  началось  у  Виктора.
Пока был в школе, ничего худого за ним не замечалось, разве что поозорничает
там несколько больше, чем другие, по с кем из подростков этого не случается!
После восьмого решил поступать в мореходку. И  поступил,  не  провалился  на
экзаменах, по в первую же осень  вернулся  в  Кураевку  к  родителям,  чтобы
"порадовать" их новостью: отчислили...
     - Отчислили или просто  турнули?  -  спросил  его  тогда  Чередниченко,
встретив в клубе.
     - У них это называется отчислили,- кисло улыбнулся Виктор.- Характерами
мы с ними не сошлись...
     - Не в характере  твоем  дело,  а  в  разболтанности,-  заключил  тогда
голова.- Все идут по прямой дороге, один только ты норовишь  по  обочине.  А
почему? Потому что пустой романтики захотелось, подавай славу тебе  ковшами,
бескозырку для парадов да моряцкую походку для шика...
     А у них  там,  слышал,  своя  пословица:  чтоб  была  морская  походка,
необходимо море - не водки... Бури да штормы рождают мужчин!
     А для Виктора несносным стало  самое  слово  "мореходка",  не  хотел  и
вспоминать о ней. Потому что не приняла она его,  вышвырнула,  шальная,  под
паруса кураевской пыли. Инна считает, что именно тогда  появился  у  Виктора
комплекс неполноценности.  Надеялась,  что  сможет  излечить  его,  излечить
прежде всего своей любовью. Уже тогда она была неравнодушна  к  нему.  И  не
только потому, что красивый парень,  что  многим  девчатам  нравится,  но  и
потому, что было  у  него  "что-то",  какой-то  жизненный  азарт,  отчаянная
отвага, какое-то безоглядное самозабвение... Недолго сидел  на  родительской
шее, вскоре укатил на  канал,  видели  его  там  на  скрепере,  потом  снова
потянуло к родным берегам, поступил в кураевскую  рыбартель,  или,  как  тут
говорят, "рыбтюльку"... И так до того несчастья, которое привело его в места
не столь отдаленные... Отбыл теперь срок, искупил вину, возвратился.  Только
не задержался в Кураовке, зацепился где-то в райцентре - об этом Инна узнала
от  Панаса  Емельяновича,   до   сих   пор   растерянного   и   подавленного
случившимся... Выл, говорит, одну ночь, тяжко винился перед матерью:  пошла,
говорит, мама, жизнь моя наперекос...
     - Так и сказал? - быстро переспросила Инна.
     - Так, доченька... Наперекос, говорит. И слезы на глазах...
     Что бы это значило? Пожалуй,  нс  совсем  потерян  человек,  ежели  еще
способен судить себя своим  собственным  судом.  Похоже,  заговорило  в  нем
сыновнее, проснулась совесть перед матерью, перед  убитым  горем  отцом,  но
упрекнул и словом,  что  "Яву"  его  родители  продали,  отдали  кому-то  за
бесценок, чтобы и духу ее не было во дворе.
     - А почему же  он  не  остался  в  Кураевке?  -  внутренне  съеживаясь,
спросила Инна Панаса Емельяновича.
     - Не могу, говорит, стыдно.  На  стороне  поверчусь,  покуда  хоть  чуб
отрастет...
     По грустноватой этой шутке Инна сразу узнала своего избранника.
     Машина за машиной возвращалась с  элеватора,  по  ни  одна  из  них  не
привезла Виктора на своем борту. Глянешь в сторону моря - и там никого  нет,
не выходит парень из сверкающих его  волн!  Сказывают,  на  дорожные  работы
устроился, там отращивает  новый  свой  трудовой  чуб,  выравнивает  горячий
асфальт железным катком. И не о свидании ли с ним думала прежде всего  Инна,
когда  уверяла  Чередниченко,  что  ей  самой  непременно  надо  съездить  в
райцентр.
     Не совсем пока еще привычно для девушки новое  ее  положение.  Охраняет
свой безлюдный сейчас медпункт.
     Могла бы отлучиться, но не знает, может ли это сделать  без  разрешения
Чередниченко.
     Приспела пора завтракать, и Инну позвали к столу вместе  с  несколькими
прибывшими ночью откуда-то  с  Тернопольщины  механизаторами,  чьи  облезлые
чемоданы и авоськи лежат сейчас сваленные кучей  возле  Инниного  вагончика.
Каждое лето  приезжают  из  западных  областей  помощники,  чтобы  вместе  с
кураевцами убирать пшеницу на безбрежных полях. Помощники  эти  всегда  были
нарасхват, но только не сейчас -  не  тот  урожай  нынче.  Вот  и  пребывают
тсрнопольские в неведении, не знают, как порешат с  ними:  оставят  тут  или
отправят домой, хорошо, хоть к столу не забыли позвать...
     Инна надеялась увидеть  за  завтраком  и  свой  семейный,  "ягничевский
экипаж" - есть такой. Не первую жатву  существует,  не  раз  появлялись  его
фотографии и в районной, и областной газетах. Экипаж супругов Ягничей.
     Отец, механизатор широкого профиля, на полях  безвыездно,  а  в  страду
подключается к нему помощницей и жена, мать Инны. Лишь в прошлом  году  мама
впервые не встала к штурвалу комбайна, по  состоянию  здоровья  перевели  ее
воспитательницей в детский сад. Однако и после этого семейный экипаж Ягпичей
не распался, на смену матери пришел Петро, старшеклассник, о котором  еще  и
прежде говорили: растет степной штурманок... Любит отец и  сыном  и  дочерью
похвалиться перед людьми!
     Не довелось, однако, сегодня Инне  встретить  тут  своих:  комбайнерам,
оказывается, пищу сейчас возят прямо к  их  загонам,  потому  как  в  страду
каждая минута дорога, нива нс ждет, тут действительно день год кормит.
     Пополудни приехала на ток Варвара Филипповна, бледная после болезни, по
при встрече с Инной словно повеселевшая:
     - Ну как ты тут, милая? Освоилась? - спросила она с материнской  лаской
в голосе.- Вот малость оклемалась -  дай,  думаю,  поеду  подежурю  за  нес.
Девчонке, чай, в районе надо побывать...
     И глянула на Инну понимающе: знаю,  мол,  куда  тебя  сердечко  кличет;
женщины - прекрасные психологи, не ровня мужчинам, это уж известно.
     В тот же день Инна побывала в райцентре.
     Сперва зашла в райком комсомола, встала на учет, заглянула и  к  своему
непосредственному  начальству  в  райздравотделе,  и  хорошо  сделала,   что
заглянула: оказывается, здесь намеревались направить ее  в  другое  село,  в
глубинную стопную Хлебодаровку,  где  тоже  есть  медпункт.  Посланная  туда
медсестра почему-то не ужилась с  людьми,  пишут  на  нее  жалобы  в  разные
инстанции, нет отбоя от этих жалоб. И груба, и лечить не умеет, порошки дает
не те. "Если не замените, просто вытурим из села!"
     Вот она какая, Хлебодаровка: лучше медиков знает, как  да  от  чего  ей
лечиться... Потому-то в  районе  и  родилась  мысль  десантировать  на  этот
хлебодаровский  вулкан  новую  выпускницу,  надеясь,   что   она   остановит
беспокойный поток жалоб. А Кураевку можно пока, мол,  оставить  за  Варварой
Филипповной, пускай еще немного потянет, она ведь такая: то будто совсем  уж
обессилела, то, глядишь, снова ожила, принимается за работу... Одним словом,
хотели по-своему  распорядиться  юной  медичкой,  но  тут  уж  она  проявила
характер: назначили меня в Кураевку, значит, так тому и быть!
     - Только Кураевка, никуда из нее не уйду!..
     Райздравотдельцам пришлось уступить,  отказаться  от  своих  намерений.
Вышла Инна из учреждения пускай и с небольшой, но все-таки победой.
     Побывала еще в книжном магазине, купила антологию  французской  поэзии,
два тома переводов. В училище Инна слыхала об этом издании, но  найти  нигде
не могла, а тут почему-то оба тома залежались. Теперь уж начитается во время
дежурства.
     Но где бы ни была, всюду ее преследовала одна и та  же  мысль:  Виктор,
Виктор... Должен же он объявиться где-то здесь, одна  из  кураевских  подруг
видела,  как  он  тут,  в  райцентре,  выравнивал  железным  катком  горячий
курящийся асфальт па площади перед доской Почета. Будто бы говорил еще  этой
девушке:
     - Осуждаешь, наверное, что наступление на флору веду? Думаешь, не жаль?
Плачу внутренне, реву про себя, но вынужден:  во  имя  прогресса  приходится
давить ваши незабудки вот этой  тяжелой  и  слепой  железякой.  Передай  там
землякам моим из Кураевки: не на белом коне прискачу,  вернусь  я  в  родное
село, а на этом вот черном катке...
     Сейчас в райцентре  уже  все  было  заасфальтировано,  ровное  покрытие
лоснилось  перед  доской  Почета,  и  вправду  свежее,  зернистое,   подавно
укатанное. Терпеливо бродила Инна по переулкам,  пока  в  одном  из  них  не
натолкнулась на то, что искала: железный кургузый бегемотище  стоял  посреди
улочки, но сверху, на сиденье, никого не было.
     Улочка  уютная,  во  дворах  зелено;  в  тени,  перед   самым   домиком
прокуратуры, расположились под акацией дорожники: полыхают,  как  костры,  в
своих оранжевых безрукавках, трапезничают, запивая еду пивом. Инна тотчас же
увидела среди них Виктора, взгляды их -как бы только и ждали этого мгновения
- встретились. Бедняга, он, похоже, никак не мог поверить собственным очам.
     Вытянул свою журавлиную шею и замер,  совершенно  оторопевший...  Потом
одним стремительным, мягким,  кошачьим  рывком  вскочил  на  ноги,  зачем-то
сбросил с себя оранжевую робу и, швырнув  ее  в  сторону,  бегом  направился
навстречу девушке.
     - Ты?
     - Я.
     Ей хотелось заплакать: on был весь  какой-то...  он  и  не  он!  Что-то
холодновато-жесткое, чужое появилось в  его  лицо.  Никогда  но  видела  его
таким. Худющий, стриженый, какой-то даже растерянный. Еще  больше  вытянулся
вверх  -  вертикальная  верста.  Оболваненная  стриженая  голова,   лишенная
роскошного чуба, делала его похожим... на кого угодно, только  не  на  него,
прежнего. Обкорнали голову вроде на  смех  грубыми  ножницами,  оставили  по
щетине какие-то гребни-покосы... Без  шевелюры  гол'ова  казалась  странной,
непомерно длинной,  уши  торчат  как-то  неестественно.  Стоял  перед  Инной
онемевший. Наконец спохватился, крикнул товарищам: "Я  отлучусь!"  -  и,  не
скрывая своей радости, схватил Инну за локоть, сдавил его до боли:
     - Пошли!
     И тотчас же  все  возвратилось:  море,  пески,  ослепительные  волны  в
человеческий рост катились встречь им по черному асфальту. Но знали, где  бы
отыскать уголок, чтобы можно было уединиться, остаться вдвоем.
     Нашлась-таки для них скамейка в скверике  возле  пристани  под  старой,
разомлевшей от зноя вербой. Сели и не знали, что сказать друг другу, с  чего
начать. Глаза его были увлажнены, улыбка исчезла. Прикусив пересохшую  губу,
он смотрел па Инну не мигая, почти сурово, стараясь  заглянуть  в  самую  ее
душу, мучительно силясь узнать, как тут она, без него... убивалась ли по нем
и что в этой душе происходит сейчас...
     - Как ты нашла меня?
     - По компасу.
     - Вот как! Успела вооружиться компасом?
     - У каждой девушки компас вот здесь,- и она приложила руку к груди.
     - А я уж думал: не видно Инны. Наверное, боится за свою репутацию.
     - Плохо же ты меня знаешь.
     - Вероятно.
     Понурился, присмирел, медленно водил по песку носком  своего  разбитого
башмака, водил как бы от нечего делать,  но  все-таки  какая-то  шифрованная
вязь возникла на песке.
     - Что ты рисуешь?
     - Хочу записать этот день.
     - Зачем?
     - Чтобы никогда не забыть.
     И только потом поинтересовался ее делами, Кураевкой.
     - Не переименовали там еще ее? - улыбнулся вдруг.
     - А для чего?
     - Да, кажется, уже вынашивают некоторые такую идею. Кура, курай, [Кура-
пыль (обл.). Курай- трава солянка {обл.).]  Кураевка...  Кое-кому,  говорят,
это режет слух. Да и в самом доле, может, не по-современному?
     Может, и  впрямь  пришлепнуть  бы  ей  какое-нибудь  более  веселенькое
имечко, а?
     - Какое же? Предложи.
     - Счастливое, например. Или Урожайное. Или Светозарное... Теперь  часто
такие дают.
     - Если уж надо менять, я б нарекла Хлебодаровка.
     Правда, одна уже есть...
     - А ту, другую, слыхал я, как раз собираются ликвидировать...
     - Не может быть!
     - Очень даже может! С кем-то сольют, укрупнят, жителей переселят,  дома
снесут   потихоньку,   если   где-то   там   решат:   "неперспективна"   эта
Хлебодаровка... Так что нс очень-то удивляйся, если  в  один  из  прекрасных
дней от Хлебодаровки останется голый звук.
     Они  снова  помолчали,  провожая  глазами  речной  трамвайчик,  который
отчаливал от пристани, оставляя за собой на воде круто  вывернутый  радужный
след.
     - Вчера Панаса Емельяновича  видела,-  сказала  Инна,  чтобы  напомнить
Виктору об отце.- Так постарел...
     - Зрение теряет аксакал. Все, говорит, перед глазами плывет...
     - Поскорее уж возвращался бы ты к ним.
     - Сначала вот патлы  отращу,-  провел  он  рукою  по  стернистой  своей
голове.
     - Если уж стричь, могли бы поаккуратней...
     - Это специально по моему заказу. Чтоб грубо, зримо... Чтоб сразу  было
видно: пострадал человек...
     - Великомученик?
     - Вот именно. Ну, скоро новый, вольный  чуб  отрастет...  Обожду  здесь
пока, а то пе узнают кураевцы.
     Правда ж, могут не узнать?
     - Кому нужно, тот узнает.
     - Ты уверена?
     - Уверена.
     Пробовала расспросить его о пережитом там, но Виктор  то  отмалчивался,
то ловко ускользал от этой  темы,  всячески  силясь  избежать  ее.  А  ежели
касался, морщился, подшучивал над собой с горькой ухмылкой.  Мало,  дескать,
интересного. Отбывал, да и все. Аллигаторная жизнь. Зек, одним словом.
     - Иногда кажется, что судьям и делать нечего, а оно, видишь, как...
     - Пока еще есть кого стричь,- и он горько улыбнулся.- Один наш говорил:
разве это дело, что столько ходит по планете нестриженых...
     Эти тюремные остроты коробили ее. Хотелось ей услышать от него  другое:
как он там душою переживал свою драму, глубоко ли раскаивался, мучила ли его
совесть в той, аллигаторной жизни, жаждал ли  он  скорее  очиститься,  чтобы
обновленным  вернуться  домой...  Возможно,  чтото  такое  с   ним   там   и
происходило, да происходит и сейчас, иначе откуда же явилась бы на его  лице
эта грустная задумчивость, этот  как  бы  обращенный  в  себя  настороженный
взгляд? У рта легли складки горечи, руки отвердели в мозолях.
     - Трудно было?
     - Там легко не бывает, Инна. Заведеньице,  как  известно,  "сурьезное".
Орденов там не дают, но все  же  твой  Виктор  не  раз  чувствовал  на  себе
благосклонную  ласку  администрации  колонии.-  Его  самоирония  снова  была
приперчена дозой горечи.- В  изоляторе  не  сидел,  работал  без  симуляции.
Словом, делал все, чтобы скорее оказаться среди нестриженого человечества.
     - И оказался, поздравляю... А где был - туда, думаю, дорогу забудешь...
     - Не приведи бог еще раз там очутиться. Хотя, кажется, и  в  зоне  твой
Виктор  оставил  о  себе  не  самую  плохую  память.  Одних  только   ценных
рацпредложений сколько подал,- говорил снова полушутя, с ухмылкой.
     - Какие же это?
     - Разные. Тебе неинтересно.
     - Все, что связано с тобой, для меня интересно.
     Расскажи...
     Хорошо,  слушай.  По  совету  Веремеенко  Виктора  был   установлен   в
деревообделочном цехе вентилятор. Была принята во внимание жалоба о невыдаче
соседу койкосетки... Было вынесено из цеха излишнее  оборудование...  -  Все
это говорилось с какой-то жесткой, неприятной улыбкой,  с  каким-то  нервным
надрывом в голосе.
     И это было у Виктора тоже новое.- Ну а если уж бередить раны...
     - Хватит, не рассказывай,- с болью прервала  Инна  и  взяла  его  руку,
большую, как бы расплющенную, в затвердевших буграх мозолей, взяла и  крепко
зажала в своих маленьких ладонях.
     Долго молчали. Было что-то трогательное, нолудетскос в этом молчании, в
немом сплетении рук. Так им было лучше всего. И наплевать ей было на то, что
рядом с ее лакированными босоножками особенно нелепо выглядят его разбитые в
прах ботинки, а возле грубых  брезентовых  штанин  вызывающе  выделяются  ее
стройные девичьи ножки, загорелые до пшеничной  золотистости,  туго  налитые
жизненной силой.
     - Песни, слышал, сочиняешь? - спустя некоторое  время  спросил  Виктор,
упершись взглядом в песок и, как Инне показалось, пряча насмешливую ухмылку.
     - А что - ты против?
     - Почему? Занятие не из худших... "Берег любви"  на  днях  тут  местная
радиосеть передавала...
     - Ну и как?
     - Ничего. Душещипательно.- И,  обернувшись  к  пей,  Виктор  неожиданно
подмигнул как-то незнакомо, ей показалось, даже вульгарно.
     Инна сейчас же отпустила его руку. Такого раньше не было.
     - Почему ты мне подмигиваешь? - спросила она, помрачнев.
     - Извини. Это приобретение - нервный тик называется...
     - Чтобы этого больше не было.
     - Слушаюсь, товарищ начальник.
     И снова рука в руке, и  теплынь  близости  льется  прямо  в  сердце,  и
радостно им смотреть даже  на  воробьев,  которые  так  смешно  и  непугливо
купаются в пыли почти у самых их ног.
     И все-таки Инне очень хотелось узнать, как ее Виктор представляет  свое
ближайшее будущее, что решит в этом новом своем положении,  не  допустит  же
он, чтобы жизнь его снова шла "наперекос"...
     - Когда же домой, стриженый мой хлопче? Или зацепился здесь надолго?
     - Чтоб надолго - вряд ли. Пока нет гармонии с начальством. Да и  ребята
в Сельхозтехнику зовут.
     - Ну а в Кураевку?
     Кажется, угодила в незажившую рану. Он потемнел.
     - Я дорожник, Инка. Тяжел мой каток, покуда до  вас  докатится,  покуда
додавлю траву-мураву до родной Кураевки, пожалуй, немало воды утечет...
     Вот теперь в голосе его чуялась глубокая грусть.
     - Возвращайся,- вырвалось у девушки невольно, приглушенно, горячо.
     Он взял ее за плечи и, круто повернув лицом к себе, неотрывно смотрел в
глаза, полные глубоких, темных слез.
     - Вернусь,- сказал твердо.
     А мог бы еще добавить: "Вернусь ради  тебя.  Чтобы  без  конца  мучить.
Высмеивать, терзать, завидовать. Донимать цинично. Бросать и снова находить,
ревновать без причин...
     Вернусь, чтоб любить!"



     Под вечер Инпу подхватила  возле  элеватора  попутная  машина.  И  Инна
оказалась среди хлопцев-зерновозов в армейских панамах.  Притормозили,  руку
подали, а когда села, надоедать не стали. Вежливые ребята.  Наверное,  сразу
заметили, в каком состоянии была девушка: щеки ее раскраснелись от волнения,
глаза горят, мыслями она все еще там, где только что была.
     Инна и впрямь была  взволнована  встречей,  переполнена  ею.  Проводила
Виктора до катка, этого "черного бегемота", что стоял в ожидании хозяина  на
свежем асфальте. "Ты ведь знаешь, я приставучая",- весело  сказала  Виктору,
беря его под руку, и заметила, что ее "приставучесть" была  ему  приятна,  в
нем появилось что-то похожее на уверенность, и, взбодренный,  по-журавлиному
горделиво он шагал рядом с Инной под пристальными взглядами бригады.
     Посматривал с веселым превосходством на своих сотоварищей  по  дорожным
работам - глядите, дескать, какая славная девушка  в  мини-юбке  постукивает
каблучками рядом, держит вашего Виктора под руку!.. Легко, будто какойнибудь
горец-джигит, вскочил в железное седло, сдвинул с места стотонную  неуклюжую
махину, перед которой остальные члены бригады уже рассыпали лопатами горячий
зернистый асфальт. Оттуда, с седла, оглянулся, сверкнул на прощание Инне уже
не сухой, не вымученной, а живой, озорной, как в школьные годы, улыбкой:
     - Привет Кураевграду!
     Одна встреча, и словно бы заново народился, воспрянул духом парень!
     Широкий шлях лег через степь до Курасвки. Машины  летят  туда  и  сюда,
подымают клубы пыли, не успевает она оседать.  Работает  степь,  в  трудовом
напряжении вся; там еще комбайны снуют, а тут уже  и  свежая  пашня  черными
отсвечивающими валами вперемежку со стерней потянулась по убранному полю. Не
ведают отдыха и дождевалкифрегаты, гонят фонтаны,  которые,  встретившись  с
солнцем,  семицветными  радугами  встают  над  огородными  плантациями,  над
зеленой кукурузой. Но в центре  всех  забот  -  тока:  там  блестят  золотые
курганы  зерна,  машины  подходят,  уходят,  люди  захвачены  своим   делом.
Хлеборобский труд привычно властвует здесь, все идет вроде бы в неторопливом
размеренном ритме, а на самом деле спешат степняки, торопятся, чтобы  успеть
до дождей, чтобы ни зернинки не потерять, потому  что  каждый  помнит:  нива
родит только один раз в году!
     Пыль далеко расползается от  дорог,  висит  она  и  над  токами  и  над
комбайнами - весь воздушный океан  подернут  маревом  уборочной  страды.  От
горизонта до горизонта небо как бы притушено, пригашено, неяркое, плывет оно
в полумгле, и до окончания авральной страдной  поры  не  видеть  его  ясным.
Такая уж пора: пылища как взыграется  после  праздника  первого  снопа,  как
подымет от края и до края душные свои паруса над степью, так  будет  держать
их днем и ночью; ветров сейчас нету,  но  неискушенному  человеку  может  со
стороны показаться, что над югом снова беснуются пыльные бури.
     В этой пылище тебе жить.  Инка!  Вот  это  и  есть  она,  твоя  золотая
Бенгалия, закутанная в знойные шубы кураевской пыли. Говорят, своя земля и в
горсти мила. Нигде человеку не страшно, если он  не  один  на  этой  грешной
земле, если у него есть друзья и окружен он людским уважением, да к тому  же
еще - любим. И каторжный труд будет для такого отрадой. И, право  же,  вовсе
не лишне человеку для полноты счастья иметь еще тот "семейный экипаж", когда
на всю жизнь, до гробовой доски, люди соединяются и в труде и в любви.  Твоя
земля... Любит Инна эту степь, и не только тогда, когда  зацветет,  запылает
по весне с-кифскими  тюльпанами,  замельтешит  быстрокрылыми  ласточками  да
затрепещет райскоголосым жаворонком в поднебесье; любит и такой вот в разгар
жатвы, в облаках трудовой ныли.
     Надежная, верная, на веки вечные возлюбленная тобою  степь,  она-то  уж
никогда не пойдет "наперсное".
     ...Молчуны все-таки эти,  в  панамах.  Только  и  удалось  узнать,  что
туркмены. В строгой дисциплине, видно, держат их командиры, воспитывают  как
следует  -  не  лезть,  не  приставать  к  незнакомой  девушке   со   своими
ухаживаниями. Может быть, уж слишком  сдержанны,  замкнуты  в  себе.  Однако
девушку нисколько не обижает, не тяготит их восточная замкнутость; напротив,
ей даже нравится в пих эта, судя по всему врожденная, скромность и  душевная
деликатность. Вера Константиновна говорила, что в  Индии  тоже  много  людей
таких  вот,   доброжелательных,   предупредительно-деликатных...   Один   из
солдат-туркмен совсем  похож  на  вчерашнего  ее  пациента:  до  африканской
черноты загорелый, темнобровый, весь как  бы  выточенный  из  дерева  редкой
породы. Но все же зто  не  тот,  которому  она  оказывала  первую  помощь...
Задумчив, что-то мечтательное застыло во взгляде: может, любимую черноглазую
девушку дома оставил? Оживились ребята, когда в виду уже кураевских полей  в
облаках поднятой пыли сверкнули белым своим крылом вечные  спутники  моря  -
кигитки. Солдаты даже подскочили в кузове:
     - Чайки! Чайки!
     Не отрывая глаз, смотрели и смотрели на эти мечущиеся в пыльном воздухе
белые  лоскутки:  не  девичьи  ли  письма,  ненаписанные  и  неотправленные,
виделись им над степью сейчас?
     Дома Инну  ожидало  нечто  необычное:  во  дворе  под  грушей  -  целая
ассамблея! Андрон Гурьевич в отпуск прибыл! Как всегда  без  предупреждения,
без телеграммы.
     Усажен за стол на почетном месте,  в  морской  тельняшке,  крутоплечий,
лысый. Веселый семейный переполох, возбуждение, девчата  красуются  в  новых
заморских косынках, бежит навстречу Инне детвора,  выставляет  на  похвальбу
какие-то странные ракушки... Мама несет поднос с яствами, а на столе  и  без
того гора всякой еды. Мама явно счастлива, улыбается дочери: такой, донюшка,
у нас день, собрался за столом весь Ягничев род! На маме тоже новый платок в
яблоках, она повязала его вокруг головы по-девичьи и сразу похорошела.
     Андроп Гурьевич, который за миг до этого был  задумчивым,  чем-то  даже
огорченным, увидев племянницу-медичку, тотчас жо посветлел  лицом,  поднялся
навстречу:
     - Как расцвела за  два  года...  Да  она  ведь  у  пас,  Ганна,  просто
красавица. Такую только где-нибудь на улицах Калькутты можно встретить...
     Глаза девушки смущенно смотрели на  него,  влажно  светились  глубокой,
темно-карей росой.
     Когда поцеловались, когда дядя  прижался  к  племяннице  своей  колючей
щекой, задержавшись на миг в наплыве душевности, сердце Инны вдруг  сжалось,
а он, уже отстранившись, шепнул ей на ухо:
     - Там я и тебе гостинец привез... Потом получишь.
     И снова сел. К еде, однако ж, не прикасался.
     Инна,  даже  склонившись,  чувствовала  на   себе   его   изгореванный,
сумеречный  взгляд.  Неотрывно  смотрел  старик  на  чудо-племянницу,  будто
заглядывал в собственную и  еще  чью-то  молодость,  где  повстречались  ему
когда-то такие же вот карие, как бы опрыснутые росою глаза...
     Отец Инны тоже за столом, ради такого случая вырвался с поля,  оставил,
наверное, вместо себя на комбайне  своего  "штурманца",  который  уже  водит
машину не хуже батьки.  Хлопец  только  и  ждет,  чтобы  самому  остаться  у
штурвала, показать, на что он способен... Мать просто цветет  среди  гостей,
не присядет, каждого потчует - такое  событие!  Тесно  за  столом,  жарко  -
собралась ведь без малого вся  родня:  рядом  с  обветренным  лицом  хозяина
светятся отливающие бронзой лица братьев - двоюродных и троюродных, все  они
большей частью  тоже  механизаторы;  весело  тараторят  родственницы  разных
степеней; даже чуть знакомые девчата и молодицы  прибежали  с  ферм,  пускай
далекого колена, но Ягничи же! Отец, как  всегда  после  рюмки,  сверх  меры
ласковый к Инне, усадил ее рядом  с  собой,  даже  обнял  за  плечо,  только
ненадолго, потом снова обратился к соседу - механизатору с фермы:
     - Понимаешь, на все сто я теперь спокоен, ну вот до сих пор спокоен  за
своего  штурманца!  Талант  открылся  в   нем,   еи-же-ей,   талант!   Когда
настраивали, ни на шаг от меня, как тень ходил за мной мальчонка.  Вместе  и
перебрали все - винтик за винтиком, узел за узлом...
     При слове "узел" Ягнич-моряк (Инна  заметила)  вдруг  вздрогнул,  будто
очнувшись от дремы, ожил на миг, потом опять погрузился в думы.
     - А ежели не поленишься, отрегулируешь узлы загодя, сам знаешь, дела на
поле пойдут как по маслу,- продолжал отец.- Прикати как-нибудь,  Тимофей,  с
фермы к нам, посмотри: по ровному срезу хлебов с первого взгляда узнаешь наш
почерк. Где на "отлично" - каждый тебе скажет: тут  прошел  экипаж  Ягничсй!
Экипаж отца и сына!..
     - Это главное,- поддакивал механизатор с фермы,- как ты к хлебу, так  и
люди к тебе.
     - Только небесная канцелярия в этом году очень обидела нас, черти б  ее
побрали! -  в  сердцах  сказал  Ягничкомбайнер,  начав  вечный  хлеборобский
разговор о суховеях, недородах, о недополученных центнерах...
     - Да будет уж вам про  свои  центнеры,-  прикрикнула  па  них  хозяйка,
проходя мимо с какими-то новыми яствами.- На  целине  вон,  говорят,  хорошо
уродило, без хлеба не будем.
     - Да и Кураевка даст, нечего прибедняться! - поддержала ее тетка  Неля.
Остроносенькая, боевитая,  она  уселась  на  самом  видном  месте,  рядом  с
почетным гостем.- Пускай лядащее, щуплое то зерно, но из него тоже свадебный
каравай кому-нибудь испечем! - и многозначительно глянула на Инну.
     - Вы бы гостю дали хоть словечко молвить,- вспомнила  хозяйка,-  Пускай
расскажет что-нибудь про заморские страны. Редко его видим: побудет малость,
да и снова под  свои  паруса,  на  соленые  ветры.  Чай  всю  душу  они  ему
просолили... Твое слово, Андрон!
     Гостя просьба эта застигла врасплох, он не  был,  видно,  расположен  к
речам. И рюмка стоит перед ним, кажется, нетронутой,  налитая  доверху.  "Не
заболел ли?" - с тревогой подумалось Инне. Что-то тяготило  старика,  мучила
какая-то горькая дума. И был он в этой думе, похоже,  далек  от  всего,  что
творилось за столом. Курит да курит, морщит свой  крутой  лоб,  и  без  того
глубоко вспаханный плугом лет.... Инна, глядя на него,  невольно  прониклась
еще большим сочувствием. Какие там страны, какие там миры, если человек этот
сейчас весь мир носит в самом себе, мир неразгаданный, чем-то потревоженный,
не понятный для других. И это тот самый дядя Андрон, который когда-то - Инна
была совсем маленькой - приезжал в Кураевку бодрый,  весело  взбудораженный,
развлекал Инну разными шутками, тот, у кого она  не  раз  сидела  на  плече,
бегала за ним  повсюду  хвостиком,  вызывала  на  шутки,  поддразнивала  его
смешной песенкой, позаимствованной у старших:

     Oil ти, ткач-нчткоплут,
     А я корол1вна!..

     Тогда у псе получалось "кололивна"...
     Не щадят человека годы, быстротечен век людской!
     Есть в нем кипение весен, есть венец лета, но наплывают потом и осенние
туманы с их холодной, знобящей  неотвратимостью.  Какой-нибудь  десяток  лет
разделяет Ягничастаршего с его сестрой (она была самая младшая в  семье,  из
всех сестер единственная осталась), но мама  и  сейчас  выглядит  что  надо,
сегодня вон просто расцвела, а он... Руки  Ягнича  Апдрона  лежат  на  столе
безвольно. За долгие рейсы, в тяжких трудах  появились  на  них  узлы-бугры,
наверное, такие были у его далеких предков, галерных, которые  надолго  были
прикованы железными цепями к веслам.
     -  Песню  бы  спели,  что  ли!  -  снова  подала  свой  голос   озорная
Нелька.Неужели вот так и будем без песен сидеть?
     -  С  чего  бы  это  вам  петь  захотелось?  -   засмеялась   одна   из
девчат-доярок.- Шубу Андрон Гурьевич так и не привез...
     - На шута мне шуба! Сама хоть и без  шубы,  зато  хата  моя  в  "шубе"!
Правда же, Гурьевич? - И Нелька обхватила вдруг моряка за шею.- Мода на шубы
отошла. Он мне лучше дубленку привезет, не так ли, дяденька? А  не  вы,  так
сын мой привезет, он ведь у меня этим летом в училище собирается  поступать.
Агитирую, чтобы шел в  торговое,  а  он  одно  твердит:  нет,  в  мореходку!
Напичкали вы, Гурьевич, его головушку своими чучелами.
     - В ту мореходку ворота  узкие,-  мрачновато  молвила  тетка  Василина,
загоревшая дочерна, вдова одного из двоюродных Ягничой.- А кто и попадет, то
почему-то быстро оттуда вылетает...
     Это был прямой намек на Виктора Версмеенко, и намек весьма  бестактный;
Инна почувствовала, как залилась краской.
     - Мой, коли поступит, то уж не вылетит,-  горделиво  сказала  Неля.-  В
школьной производственной бригаде впереди всех  идет,  в  прошлом  году,  вы
знаете, на районных соревнованиях по пахоте стал чемпионом... Так это ведь в
степи, а по морю он еще ровнее борозду проложит!..
     Верно, Гурьевич? - И снова игриво, еще крепче обняла старого моряка.- У
вас ведь там, дорогой дяденька, своя рука, поспособствуйте!..
     Орпонсц молчал. Надо бы остеречь, сказать этой бойкой бабенке, чтоб  ее
парнишка не рассчитывал па легкий  морской  хлеб.  В  мореходке,  как  и  на
"Орионе", его встретит  но  медоречивая  мама,  а  суровая  рында,  колокол,
подвешенный посреди двора мореходки, чтобы регулярно отбивать скляпки, чтобы
не оставлять хлопцам времени па битье баклуш!
     Будет она гонять хлопца, как зайца, будет постоянно звенеть в его  ушах
своей беспощадной литой медью, будет стеречь каждую курсантскую  минуту.  Не
успеешь зарядку сделать - уже скорей, хлопче, на занятия, в классы, где ждут
тебя дебри таблиц, экраны, лоции, всякие  мудреные  приборы...  По  секундам
расписана вся жизнь; с раннего утра и до поздней ночи все  на  ногах  да  на
ногах, от подъема и до отбоя, до тех пор, покуда отпустят  вас  "в  экипаж",
говоря попросту -  в  обыкновенное  общежитие,  где  столь  же  обыкновенные
комнаты называются почему-то кубриками...
     - Л может, и вправду не рыпаться? - продолжала допытываться Ноля.Может,
пускай попробует в рыболовецкое? Сказывают, правда,  что  там  сейчас  полно
иностранцев,  их,  вишь,  принимают  вне  очереди...  А  они  девчат   наших
заманивают в свою Африку. Слыхали люди, в городе черненькие  родятся!  Была,
говорят, такая пара супружеская, он блондин и она светловолосая, а  родилось
черненькое...
     - Выдумки это базарные, бабьи сплетни! - не удержалась Инна.- Ну а если
даже и африканец, то что с того?.. У Пушкина в роду тоже были африканцы,  ну
и что?
     -  Может,  и  вправду  сплетни,  базарное   радио   разнесло,-   быстро
согласилась Неля и снова обратилась к старому  моряку:  -  Ну  так  как  же,
Гурьевич, похлопочете за моего, аль как? Замолвите словечко? Аль уж пускай и
не рыпается, не тратит попусту нервов?..
     - Пришли его ко мне, я сам с ним поговорю,- буркнул орионец.
     Возле  двора  взвизгнула  тормозами   машина,   приехал   Чередниченко.
Механизаторы как по неслышной команде  тотчас  же  поднялись.  Хозяин  дома,
Ягнич Федор, стоял впереди,  лицом  к  уличной  калитке,  готовый,  кажется,
принять на себя ответственность за всех. Был он сейчас густо  орошен  потом,
не меньше, чем на комбайне, и воротник рубахи стал ему вдруг тесен,  хотя  и
был расстегнут.
     -  Вот  где  они  рекорды  ставят,-  загремел  с  напускной  строгостью
председатель.- Что это вы, хлопцы, надумали?
     Жатва в разгаре, а вы тут банкеты затеяли?
     -  Да  мы,  да  мы...  -   заторопился,   "мыкая",   хозяин,   виновато
улыбаясь.Видите, нет, кто тут у нас...
     - Да вижу, вижу.- Чередниченко вперил суровый взгляд  в  орионца.-  Это
ты, диверсант старый, надумал жатву нам  сорвать?  Не  мог  выбрать  другого
времени для своего отпуска?.. Ну, да  куда  тебя  теперь  денешь.-  И.  вмиг
повеселев, шагнув вперед, надвинулся на гостя: - С прибытием! -  Они  крепко
обнялись, расцеловались.
     Механизаторам не нужно было  указывать,  как  вести  себя  дальше:  без
прощаний, без лишних слов, один за другим бочком-бочком да со  двора,  через
минуту слышалось лишь тарахтение мотоциклов, увозивших владельцев  в  разные
стороны. Вскоре поубавилось и женщин, из посторонних остались только Неля да
соседская молодуха - обе, перекочевав на веранду, о чем-то там шушукались  с
хозяйкой, а потом и они потихоньку убрались со двора.
     Вечерело, груша окуталась тенью, и  мать  включила  наружную  лампочку,
чтобы падал свет с веранды, чтобы собеседники могли лучше видеть друг  друга
- не каждый же день встречаются старые приятели, друзья молодости.
     Скоро за столом остались только двое - Ягнич и Чередниченко. Догадливая
Инна примостилась со своим стулом за грушей, но не настолько  далеко,  чтобы
не слышать этих двух верных побратимов (так она их мысленно называла).
     - Ну, так как оно там у тебя? Еще скачешь, старая коняга?  -  обратился
Чередниченко к другу, и в голосе его отчетливо прозвучала теплая нота.
     - Кажись, отскакался, отпрыгался.- Орионец  закурил  сигарету  и  поник
головой.
     - Не то ветры повеяли или от чего другого загрустил, моряк?  Неужели  в
чине  понизили?  Набуянил?  Или,  может,  в   Марселе   с   моряками   из-за
девчат-француженок подрался? - И, не дождавшись отклика на  шутку,  серьезно
спросил: - Надолго к нам?
     - Надолго,- глухо промолвил Ягнич.- До последнего, может, вздоха...
     - Да ты что? - даже отпрянул от него Чередниченко.- Что ты городишь?  Я
думал - в отпуск... Неужели списали?
     - Похоже на то. Принимай, говорят, дед, свою грамоту - и будь здоров...
- Он понуро уставился в край стола.- Кура, брат, кура...
     И это последнее вырвалось у него с такою душевной  тоской  и  болью,  с
таким отчаянием, что Инна ужаснулась.
     Никто посторонний не взял бы в толк, что такое "кура".
     Будто шифрограмму, понятную лишь посвященным, подбросил Ягнич  товарищу
эту старипную чабанскую присказку. Был когда-то у них дед-чабан  по  фамилии
Лебедь, кураевский ведун, ему вроде бы принадлежало авторство.
     Приходя из степи в осеннюю непогоду, с герлыгой ',  в  мокром  дубленом
армяке, он имел обыкновение отвечать, если кто интересовался  его  жизнью  и
самочувствием: "Кура, брат, кура..." Истолковывать, что  такое  эта  "кура",
можно  было  по-всякому,  на  разные  лады:  один  посчитает,  что   злющими
пронзительными ветрами повеяло в степях, другой -  что  ноги  крутит,  спать
нету моченьки, что чабанский век этого Лебедя, видно, неумолимо приближается
к крайней, самой продельной черте... Инне и прежде доводилось  слыхивать  об
этой загадочной "куре", молвилась она когда  с  шуткой,  а  когда  с  легкой
грустью, но чтобы вот так, как сейчас...  это  впервые.  И  пояснения  к  их
"куре" тут были бы лишними: эта полутаинстпенная старинная чабанская формула
будто вобрала в себя все такое, чего пи в какое другое слово не поместишь, и
удивительным образом объединяло их сейчас  обоих,  объединяло,  как  горький
какой-то пароль, только им доступный тайнослов.
     Чередниченко в самом деле сразу и с  надлежащей  глубиной  постиг  этот
грустноватый шифр Ягнича, понял его жгучее, щемящее значение,
     - Рано нам про "куру" думать,- сказал  после  молчания.-  Пам,  Андрон,
держаться да держаться. Дороге еще не конец.
     - Изъездилось колесо.
     - Скрипучее колесо дольше ходит...
     И они  снова  умолкли.  Инна  сидела  но  шелохнувшись,  будто  боялась
спугнуть обуревавшие стариков думы. Мать, видно, нутром  почуяла,  что  тут,
под грушей, что-то неладно. Подошла, подсела к этим двоим. Ведь брат  ничего
не сказал ей о себе - не успел или нарочно утаил, чтобы сразу, с порога,  не
омрачить встречи. И сестра, и все  веселились,  считали  -  и  на  этот  раз
отпуск, а он, выходит...
     списанный, забортный.
     - Не кручинься,- с напускной бодростью сказал Чередниченко товарищу.Это
как раз такой момент, когда нельзя голову терять! Кураевка примет  тебя,  по
бросит на произвол судьбы... Что-нибудь подыщем.
     - Чем же я могу вам пригодиться? - затоптав сигарету, вздохнул Ягнич. -
Узлы вязать? Это вам вроде пи к чему...
     - И парусов нет,- вздохнул и Чередниченко,-  растаял  кураевский  флот.
Это когда-то было: жагель поставит или старухину юбку на "дубке"  натянет  и
айда с кавунами v губернию на базар... Помнишь, как деда Швачку буря загнала
с кавунами и со старухой аж в Туретчину? Пешком через два месяца возвратился
- пи байды, ни кавунов, только бабу за руку  привел...  А  теперь  и  кавуиы
контейнерами подбирают прямо с бахчи... - И снова к  Ягничу:  -  Па  комбайн
тебя тоже нс посадишь. Мог бы еще косой махать по обочинам,  но  это  у  пас
только раз в году практикуется - на праздник первого снопа. К "фрегату"  бы,
который делает нам дождь,  так  его  поворачивать  не  нужно,  он  сам  себя
поворачивает...
     - Выходит, только и гожусь на чучело гороховое.
     Обескураженный сидел и Чередниченко. Получается, что Ягничева  проблема
- и для него проблема тоже...
     - Говорил я тебо когда-то, Андрон: не связывайся ты с тем "Орионом"...
     - "Ориона", Савва, не трогай,-строго оборвал Ягпич, и но тону,  которым
это было сказано, Чередниченко понял, что касаться этой темы  не  следует  -
можно обжечься.
     - А ежели сторожем на полевой  стан?  -  улыбаясь,  предложил  он.-  Ты
только не гневайся. Мы тут люди свои, а сторож - это тоже, брат, фигура,  не
какое-то там чучело.
     - Братца моего, видать, все-таки больше к морю тяпет,-  только  теперь,
не удержавшись, встряла в разговор и хозяйка дома.
     -  А  что?  Это  мысль!  У  нас  же  и  море  свое!  -  сразу  оживился
Чередниченко.- И  кураевская  наша  "рыбтюлька",  может,  еще  не  все  сети
пропила. Правда, у нас в прудах и каналах рыбы сегодня, пожалуй, больше, чем
в Черном... Там только медузы, будто шляпы, плавают.
     - А он, похоже, и по медузам будет скучать,- с тонким женским  участьем
заметила Иннина мать.
     - Скучать не дадим. Да и он не из скучливых. Верно, Андрон?  Знаю  твою
натуру. А вообще, хороший морской узел завязали они тебе на память. И когда?
На закате жизни! Хотя могли бы и повременить, не торопиться с этим: казачина
ты еще любо посмотреть...
     - Медики списали.
     - Стало быть, дело дрянь,-  нахмурился  Чередниченко,-  с  медиками  не
очень повоюешь. Выходит, и  в  самом  доле  вроде  бы  кура...  -  Помолчав,
продолжил: - Ну, так как же? Берданку через плечо и на пост? Воров  пока  не
слышно, но все ж таки сторож нам нужен, для порядку хотя бы. Работа в  самый
раз: днем подремывай себе в тони, отсыпайся после всех своих орионских вахт,
а ночью в космос посматривай, звезды считай!..
     Оба подняли головы вверх, поглядели сквозь ветки на звезды.
     - Подумаю,- сказал Ягнич погодя,- Может, и придется... Может,  в  самом
деле буду считать эти кураевские зве:!ды, пока все не пересчитаю.



     Так встал здесь па якорь старый морячина.
     Когда речь зашла, где ему располагаться на ночлег, Инна предложила свою
чистенькую девичью светлицу, но гость решительно отказался. И вообще от хаты
отказался, хоть она  пустовала  -  комбайнеры  в  степи,  к  тому  ж,  кроме
кроватей, была еще тахта на пружинах. Не нужно ему и тахты - много-де курит,
по ночам часто встает. Попросил для себя раскладушку, сам пристроил  ее  под
грушей, так-то, говорит, будет лучше.  "Ну,  летом  куда  ни  шло,  а  когда
наступит осень?" - хотела было спросить сестра,  но  вовремя  удержалась  из
опасения причинить брату еще одну боль.
     Сестру Ягнич сильно огорчил своей невеселой новостью. Она привыкла  уже
к тому, что брат  у  нее  только  гость:  навестит,  пробудет  денек-другой,
отдохнет - и до свидания. Думалось,  что  так  будет  всегда,  а  вишь,  как
обернулось... Конечно, она рада ему, родная ведь кровь, да  и  семья  у  нее
дружная, пригреют человека, не обидят, но как он  сам-то  будет  чувствовать
себя здесь? Вместо хаты старой теперь новая, без него возводилась. Подворье,
правда, отцовское и груша тоже, по крайней мере, полгруши принадлежит  брату
по праву. Да только утешит ли его это?
     С его-то самолюбивым характером?! Подумает  еще,  что  всем  он  тут  в
обузу,  прибавит  хлопот,  одним  своим  присутствием  нарушит  привычную  и
размеренную жизнь дома.
     Устроившись под грушей, гость сразу же  лег  и,  утомленный  с  дороги,
казалось, быстро уснул на своей раскладушке. Однако, когда Инна,  убирая  со
стола, в последний раз пробегала мимо груши, орионоц окликнул ее:
     - Инка!
     - Что вам... - Она замялась, не зная,  как  его  назвать  поделикатнее.
Дядя Андрон было бы слишком по-детски, по-прежнему дядька Андрон  -  звучало
бы грубовато, потому что кое-кто из девчат в медучилище, когда  о  комнибудь
из хлопцев хотел высказаться пренебрежительно, употреблял именно это словцо:
"увалень, недотепа, есть в нем что-то дядьковское"... И хотя Инна сама ни  о
ком так не говорила, слово "дядька" для нее никогда не  звучало  бранно,  но
сейчас ей все-таки хотелось отыскать что-нибудь более почтительное. И потому
обратилась к нему но имени и отчеству, как обращалась в школе к учителям:  -
Что вы хотели, Андрон Гурьевич?
     - Об одной вещи хочу тебя спросить.
     - Спрашивайте,- Она чуточку испугалась: о чем бы это?
     Гость молчал, будто и сам в последний миг заколебался,  спрашивать  или
нет. Потом всо же решился:
     - Что это такое... питекантроп?
     Она чуть было не рассмеялась. Так это было неожиданно, и такое  смешное
слово! Питекантроп!
     - Если не ошибаюсь, такое название имеет ископаемый  человек  или  даже
получеловек... А, собственно, зачем вам это?
     - Да просто так.
     - Л все-таки? Ничего ведь  не  бывает  просто  так.  Есть  же  какая-то
причина?
     - Нет-нет, просто. Как раз без причины,  взяло  да  и  втемяшилось.-  И
жестом руки он сразу же отпустил ее, иди, мол, себе...
     Она отошла на несколько шагов, а потом вдруг возвратилась:
     - Вы не грустите.
     - С чего ты взяла?
     - Да так. Расслабьтесь, выспитесь хорошенько, это восстановит силы.
     - Для чего?
     - Как - для чего? Для жизни!
     - А разве жизни такое старье нужно?
     - Вот этого я от вас не ожидала.- Она откровенно рассердилась.- Как  вы
можете  говорить  так?  В  любом  возрасте  человек,  ежели  он   настоящий,
драгоценность...
     Мне ли вам объяснять это? Вы всегда были  для  нас,  молодых,  символом
чего-то настоящего, даже героического.
     И остаетесь им, человеком, который несет в себе "Орион"!..
     А вы - нужен ли... Чтобы не слышала больше такого.
     Спите!
     Повернулась и ушла.
     Слово,  как  известно,  бывает  и  губительным  и  целительным,  бывает
сказанным некстати, это же пришло к Ягничу в самую нужную минуту!  "Человек,
который  несет  в  себе  "Орион"!.."  С  необычайной  обостренной   ясностью
почувствовал, что он действительно что-то значит, что здесь  он  не  лишний,
что хотя бы для этой вот родни не утратил он  какой-то  своей  цены,  может,
действительно чем-то ей нужен? А это ужо  немало.  Достаточно,  оказывается,
быть нужным хотя бы одной людской душе, чтобы твое присутствие на земле  уже
было оправданно...
     Сделал для себя такое маленькое открытие и тихо порадовался  ему.  Даже
улыбнулся: ай да племяннушка!..
     Девчонка, а вот как проучила тебя, лысого. Вот тебе и Инка!
     Утром подарил ей платок, такой, как и матери, японский,  яркий,  только
еще повеселее - красные цветы, разбросанные  по  золотисто-оранжевому  полю.
Угодил старик в самую аж точку! Обрадовалась племянница, подпрыгнула молодой
козочкой, показался ей дядин подарок даже символичным  -  вспомнилась  сразу
вчерашняя оранжевая безрукавка на Викторе.
     - Это будет память о вас, спасибо.
     Накинула перед зеркалом платок на голову, потом опустила на шею, повела
плечом туда и сюда, прокрутилась... Ягнич любовался ею: будто  юная  цыганка
из какойнибудь Калькутты. Кураевская смуглая красота - откуда она тут только
и берется? Из корней произрастает каких?
     Глаза ясные, а когда засмеется, что бывает нечасто, то  и  смех  у  нее
какой-то ясный, ничем  не  замутненный.  Загар  не  благоприобретенный  этим
летом, а врожденный, абрикосовый, с нежным густым румянцем, ровно  лежит  он
на щеках, на шее; движения плавные, не суетливые, и во всем  девичье,  самой
ею  еще,  быть  может,  не  осознанное  достоинство,  никого  не   унижающая
горделивость. Принцесса, да и только! А в особенности этот  взгляд,  орионец
еще вчера его заметил: глубокий, проницательный, тайком сочувствующий тебе.
     - Спасибо, дядя Андрон,- еще раз поблагодарила Инка и передала  так  ей
понравившийся платок  матери:  -  Вам  на  сохранение,  мама...  Зимою  буду
повязываться...
     А сейчас обойдется без платка, на работу торопится, побежала к  калитке
со свободно распущенными, вьющимися, смолистого отлива волосами;  волнистые,
они рябью морской играли на ярком солнце, рассыпаясь у девушки на плечах.
     - Вот она, наша  докторша-исцелительница,-  с  улыбкой  сказала  Ягничу
сестра, когда они остались вдвоем заканчивать завтрак на веранде.- Эта  всех
вылечит, потому что душой добра. Вот убежала, торопится, чтоб, упаси бог, не
уворовал кто-нибудь этот ее медпункт. Ах, молодость: обо всем думает, только
не о себе... Не успела оглядеться после училища, как предсодательша уже  вот
впрягла ее вместо себя...
     - Варвара, слыхал, часто хворает? - спросил брат.
     - А бросит работу и вовсе захиреет. Потому-то и боится уходить. Хоть  и
трудно ей, однако из рук все  еще  не  выпускает  своего  дела...  Известно:
только трудом на свете и держимся, на безделье человек усыхает. По себе  вот
сужу,- улыбнулась она,- чем больше хлопот, тем я здоровее.
     От Ягнича не укрылось, что  сестра  после  вчерашнего  когда  принимала
гостей и на время будто расцвела, сегодня словно поблекла, приугасла. А  еще
хвалится, что здоровеет в хлопотах... Годы и на ной оставили свои  отметины.
Густо лучатся морщины у глаз, нет и в глазах былого огня...
     Черными остались только брови, в косах  туманятся  нитки  седины.  Была
красота да сплыла, как в песне поется. Хоть  то  хорошо,  что  не  безвестно
уплыла, а доченьке подарена...
     - Счастлива ты, сестра, с такими детьми.
     - Это правда. Для матери большего счастья не бывает.
     - Найти бы теперь Инке пару достойную... Аль, может, уже нашла?
     - Не  заметил,  как  вспыхнула  вчера,  когда  Василина  сболтнула  про
учительского сынка? Это ж Инкина любовь.
     Давняя, еще со школы. Первая, как говорится...  Ох,  боюсь  я  этой  их
любови!  И  чем  только  вскружил  он  ей  голову!  Без  ума  от  него,   от
непутевого... Да ты ведь Виктора знаешь?
     - Веремеенко?
     - А чей же, один он у нас  такой  ветрогон.  Не  на  трактор  сел,  как
другие, а на скамью подсудимых... Наплакалась мать, до сих пор еще от  стыда
со двора не выходит...
     А он, хоть и отбыл срок,  в  Кураевке  не  появляется,  боится,  знать,
показываться на глаза землякам:  где-то  в  районе  застрял,  с  дружками  в
чанных, поди, денно и нощно околачивается. Одним словом, проходимец, а наша,
я ж вижу, по нему прямо-таки умирает...
     - В этом мы ей не судьи,- заметил брат,-  Знаешь  но  себе:  сердцу  не
прикажешь...
     - Оно-то так. А только как подумаю, что такой никудышний человек  зятем
придет... за стол сядет...  Ралве  ж  она  ему  ровня?  Училище  с  отличием
закончила, круглые пятерки, способности у нее ко всему... Медичка, да еще  и
стихи пишет, сама песню сложила!..
     - Песню? Инка?
     - Вот то-то и оно! Радио наше дважды уже передавало: слова Инны  Ягнич,
а музыка... да, наверное, и музыка ее! Некоторые говорят:  кому  они  нужны,
эти новые песни, если уже и старых не поют...  Теперь  ведь  принято  больше
готовые слушать, с пластинок! Не понимают нынешние, что это  за  сладость  -
собственным голосом живую песню петь... Чудное занятие,  мол,  для  Кураевки
песий слагать.
     А по-моему, если девушке  захотелось  сложить,  так  пускай,  кому  это
помешает? Бывает такое на душе, что песней только и выскажешь. Наша вон мама
сколько песен знала - и для будней, и для праздников... О  господи,  что  же
это я тут с тобой рассиживаюсь, меня ведь там малышня ждет,вспомнила она про
детсад.
     - Хлопотная работа? - спросил Ягнич.
     - Хлопотная, и очень, но все же легче, чем на комбайне. Вот там работа!
Пока была помоложе, оно ничего, даже  самолюбию  льстило,  когда  слышала  о
себе: вон, мол, она, Ягничева, наравне с мужем встала к штурвалу... А потом,
чувствую, эге! Это уже не для твоих лет, молодица... И хотя  не  жаловалась,
Чередниченко сам заметил: за комбайнерство говорит,  Ганна,  хвала  и  слава
тебе, но  поскольку  вырастила  достойного  сына  -  штурмана  для  степного
корабля, воспитательские  проявила  способности,  перевожу  тебя  отныне  на
детсад... Воспитывай этих комариков. Вот там и кручусь... Что ж, побегу.  Ты
уж извиняй, братик, сам будешь тут грушу сторожить...
     - Посторожу,- глухо ответил орионец.
     По как только сестра ушла со двора,  начал  и  он  куда-то  собираться:
принарядился, осмотрел себя перед зеркалом, коснулся ладонью щеточки усов.
     Идет по Кураевке Ягпич. Малолюдна она в  это  время  уборочной  страды,
лишь изредка с какого-нибудь двора выскочит на улицу ребенок. Когда-то  дети
здесь, как воробьи, в пыли вдоль улицы копошились, ныне куда реже  встретишь
чьего-нибудь карапуза, но как только встретится таковой,  моряк  не  оставит
его без внимания.
     - Чей ты?
     - Яковин.
     - Какого же это Якова?
     - Ну, того... Ягничевского.
     И долго еще потом прикидывает орионец, из каких же  это  Ягничей  будет
этот малый Мурза Замурзаевич? Окажется, что никакой он тебе и  не  родич.  И
все-таки пожалеешь, что не приберег для  него  в  кармане  игрушки-гостинца,
дети есть дети... Отнюдь не все взрослые вызывают  у  Ягнича  приязненное  к
себе отношение. Бывает, такой пустой или криводушный, фальшивый вьется около
тебя, встретится где-нибудь такая харя отвратительная, ползучая, что век  бы
ее не видел, но человек - рептилия мерзкая. А вот дети всегда хороши, всегда
с ними отрадно, всюду они Ягничу милы - милы в своем ли, в чужом ли порту...
     Забралось  вон  на  вишню  крохотное   это   существо,   сквозь   ветки
постреливает оттуда украдкой в  тебя  шустрыми  глазенками,  другое  носится
вдоль улицы верхом на велосипеде... Глянешь на него - душа сама  спрашивает:
каким  оно  будет?  Какой  увидит  свою  Кураевку?  Кого  вспомнит  в   ней?
Разрослась, настроила много новых домов, да все  под  шифером,  под  соломой
лишь изредка кое-где попадаются...
     А что там уж говорить про мазанки чабанские из самана,-  молодые  люди,
наверное, и не знают, что оно такое - саман, как строились из него хаты,  не
слыхали, как, к примеру, прялка гудит или как просо в ступе толкут - так что
аж хата дрожит... А были ведь в Кураевко такие, у кого и  хаты-то  своей  не
было - слепит себе халупу из глины или полуземлянку соорудит  -  вот  и  все
хоромы...
     Никто теперь не поверит, что в шалашах из камки, из морской травы, люди
жили, а ведь  Андропове  детство  именно  в  таких-то  "палатах"  ютилось...
Оставили бы хоть для музея какую-нибудь подслеповатую мазанку, чтобы было  с
чем сравнивать все нь1неШнее. Дворец культуры отгрохали  на  шестьсот  мест,
универмаг сверкает витринами не хуже, чем  в  городе,  да  и  сама  Кураевка
станет когда-нибудь городом, каким-нибудь приморским Кураевградом. Похоже на
то...
     Оказавшись в центре села, Ягнич прежде  всего  пошел  к  обелиску.  Так
делал всегда, когда приезжал в Кураевку.
     Медленно - в который раз! - вчитывался в скорбный реестр тех, чьи имена
вычеканены по камню золотом, в Диконавленко, Рябых да Черных,  Чередниченко,
Щадеико да Ягничей,- Ягничами заканчивался алфавитный список почти  у  самой
земли. Огонь горит, шевелится язычком синего пламени -  газовый  баллон  под
ним  время  от  времени  меняют.  Много  цветов  вокруг,  розы  всевозможных
оттенков, вот только сильно припорошены пылью; между цветами, между колючими
кустами роз осот гонит, молочай разросся да лебеда. А ведь  сельсовет  через
дорогу, молодой скучающей секретарше из окна хорошо виден  этот  чертополох,
могла бы выйти да и выдергать сорняки...
     Оказался Ягнич затем в самом конце  села,  на  старом  кладбище.  Между
осевшими, едва заметными в бурьяне безымянными  холмиками  разыскал  могилки
отца-матери, они огорожены штакетом, сам в  прошлый  приезд  сделал  ограду.
Постоял в раздумьях Ягнич и тут. Отсюда открывалось море, хорошо видна  была
вдали его своевольная, манящая синева. Вот оно, безбрежное, полное  сияющего
простора... Ослепило, болью отозвалось в груди. Вот так, Ягпич: из  бурьянов
выглядываешь теперь свое море, из полынной суши в тоске всматриваешься в его
голубые, вечно влекущие просторы... Хотя бы еще в один рейс!  Хотя  бы  -  в
один... Не выходит. Только, видимо, и  остался  тебе  один  рейс  -  на  эту
кураевскую, подернутую полынной проседью могильную окраину.  Выкопают  тебе,
Ягнич, вот здесь, среди полыни да чабреца, хату последнюю, ту,  над  которой
разве лишь чья-то добрая душа тополек посадит...
     На "Орионе" - вон там, кажется, никогда не умер бы Ягнич! Новым рейсом,
с новыми курсантами идет сейчас "Орион" где-нибудь,  может,  в  Эгейском,  в
синейшем из морей... Под ровным ветром, среди сверкающих, захватывающих  дух
просторов сразу повзрослевшие мальчишки ведут корабль, спокойно  поглядывает
вокруг чья-то гаревая молодость, и упругий ветерок ласкает  ее,  и  тихонько
поют над ней паруса! А может, пробегает сейчас твой "Орион"
     в тех водах, где его любят встречать дельфины, им почемуто  радостно  и
весьма любопытно плыть рядом с судном, сопровождать его как можно дальше.
     Дельфины ведь испытывают какую-то странную  привязанность  к  людям:  а
может, и они, эти непонятные нам морские  создания,  тянутся  к  человеку  в
поисках высшей доброты, надеясь найти в  ном  самого  верного  друга,  нечто
близкое к совершенству? Идти рядом с "Орионом", резвиться,  покапывать  свою
ловкость  и  удаль  молодым  морякам  -  это   для   дельфинов   отраднейшее
развлечение.  Упругие  и  лоснящиеся,  колесом  изгибаясь,   живыми   дугами
выскакивают они из воды, по-робячьи  играют,  кажется,  даже  смеются,  шлют
экипажу сквозь серебристые брызги CROII дельфиньи улыбки.  На  Ягнича  порой
накатывалось какое-то наваждение, временами ому казалось: а уж не его ли это
утонувшие под бомбами детишки, что превратились там, под водой,  в  веселых,
озорных дельфинят?..
     Когда на обратном пути Ягнич проходил мимо кураевскои пекарни, в дверях
вдруг точно выросла Нелькл.
     - С добрым днем, дяденька! На прогулку вышли?
     Из дверей жарко дохнуло горячим, вкусным духом только  что  испеченного
хлеба. Нолька, как заправский пекарь, в белом чистеньком халате,  приветливо
красуется на пороге, раскрасневшаяся, разгоряченная, разомлевшая у ночей.
     - Паляпицы только что вынула, может, угостить?
     Нет, благодарствую.
     - Так хотя бы - бублик?
     - Благодарю и за бублик.
     - Ну как же так, дяденька...
     И с ходу - снова про сына. Целую ночь не спала, все ломала голову, идти
или не идти парню в мореходку...
     Выдержит ли от; там, не осрамится, не прогонят ли?
     -  Мореходка,  известно,  не  рай,-  сдержанно  сказал  Ягнич.-  Видеть
мореходку, шагающую на параде, в бескозырках, в лентах - это одно... А когда
он, мальчишка, в бурю сидит на палубе да неумелыми руками школьника зачищает
стальной конец - это уж другая мореходка...
     Заглавная... Там у него все руки в крови...
     - Ой, горюшко!
     - Почему же ты его не прислала ко мно?
     - Стесняется! Стыдлив он  у  меня...  Если,  говорит,  поступлю,  тогда
пойду. А то еще, мол, подумают, что подхалим, лебезун,  слабодух,  протекции
искать пришел!.. Нет, я все-таки уговорю его в училище попроще - в торговое.
     Он уже вроде и сам склоняется...
     - Если склоняется, ну, тогда что ж, пускай идет.
     Только  чтобы  людей  потом  не  обсчитывал,  когда  станет  директором
универмага.
     Ягнич ужо  собрался  было  идти  дальше,  но  разбитная  бабенка  снова
остановила его:
     - Постойте минутку!..
     Метнулась в пекарню, появилась на пороге с большой, пышной паляницей  в
руках.
     - Посмотрите: горячая, дышит еще!
     Давно не видел Ягнич такой высокой да пышной паляницы,- улыбнулся:  вот
тебе и Нелька!.. Такую гору испечь - это тоже надо уметь, это же талант...
     - Будьте ласковы, Гурьевич, возьмите, это лично вам!
     - Это ж диво какое-то! С рушником да на свадьбу бы кому-нибудь, а ты...
Нет, нет,- отмахнулся Ягнич, хотя в душе был тронут.- Хлеба у нас  полно  па
столе...
     - Знаю, но пусть рядом с ихним будет и ваш, вот этот...
     Лично ваш.
     Ягнич обиделся:
     - Пока еще не делимся... Никто хлебом еще не  попрекнул.  Может,  и  не
попрекнет... - буркнул напоследок тихо, вроде про себя, и пошел дальше.
     Двери Дворца культуры, мимо  которого  он  проходил,  теперь  оказались
открыты. Ягнич решил заглянуть, перо  ступил  порог.  В  просторном,  полном
света вестибюле ни души. Тихо, не слышно ничьих шагов. На стенах - карти  ны
больших размеров, заказные,  современные,  Чередни  чецко  заказывает  их  в
городе, в художественных мастерских, и хорошо оплачивает,  считая,  что  для
этого дела грешно жалеть казну. На самой большой картине - птицеферма, белые
куры или гуси рассыпались вдали, на переднем плане веселая  девушка-птичница
в белом халате... По соседству холст с прудом, с  ядовито-зеленой  вербой...
Под самым потолком браво  улыбающийся  парнишка  на  тракторе...  На  краски
живописец не скупился, накладывал их щедро,  толстым  слоем,  глядевшему  на
полотно посетителю так и кажется, что эта многоцветная масса вот-вот растает
и потечет...  В  дальнем  углу  вестибюля,  наглухо  отгороженном  витринным
стеклом, зеленейт какие-то заросли и будто поблескивает вода - аквариум там,
что ли? Ягпич направился туда и  был  разочарован:  никакой  воды.  Паль  мы
торчат остролистные, похожие на  осоку,  а  под  ними,  среди  искусственных
кустиков и камешков... вот тут открывались сущие чудеса! Ягнич, еще не  веря
своим глазам, увидел там давних знакомых - чучела, которые  он  собственными
руками набивал в рейсах для кураевских ребят. Вот так встреча... Прислонился
к стеклу головой, застыл, растроганный, изумленный: надо же так... Стоял, не
отрывая лба от стекла,  толстого,  непробиваемого,  рассматривал  экспонаты.
Если бы кто-нибудь зашел сейчас во Дворец, увидел бы сцену неповторимую,  из
всех вестибюлг.- ных картин эта -  с  Ягничом  -  была  бы,  пожалуй,  самой
разительной и самой грустной: по сию сторону витрины старый мастер, а по ту,
за стеклом, в огромной стеклянной клетке... собранные чуть  ли  не  во  всех
концах света,  сотворенные  им  чучельные  пересохшие  создания.  Большие  и
маленькие представители птичьего мира, редкие и совсем диковинные, морские и
певчие, знакомые этому побережью и совсем  безымянные  из  рода  журавликов,
турухтанов и канареек, ласточка белогрудка,  баклан  нездешний,  тропические
попугаи  в  ярком  оперенье...   Каждая   птичка   стеклянным   невозмутимым
глазком-бусинкой  посверкивает,  сторожко  следит  из-за  стекла  за   своим
творцом. До хрупкости иссушенные, пылью,  хотя  и  за  стеклом,  припорошены
густо, никуда уже они отсюда не снимутся, не полетят... Были  жизнью,  стали
коллекцией в стеклянной, будто безвоздушной клетке...
     Резко  отвернулся  Ягпич  и  пошел  прочь,  унося  в  душе  тяжесть  от
увиденного.
     Но все-таки и в зал потянуло заглянуть. Двери не заперты, распахнул,  с
некоторой  торжественностью  ступил  за  порог.  В  просторном  помещении  -
полумрак и даже прохлада. Не зал, а целый корабль океанский.  Лозунги  всюду
на красных полотнищах, в глубине сцены давняя, не убранная  после  какого-то
представления декорация: бутафорская  хатка  беленькая,  цветущие  мальвы  у
окна, плетепь с горшками да кувшинами на кольях; а рядом - девушка в вышитом
наряде, в венке, с коромыслом на плече... Стоит  как  живая,  осанкой  очень
похожа на Инку. Может, с нее кто-нибудь  и  рисовал?  Стулья  не  стулья,  а
прямо-таки кресла царские,  спинки  сверкают  черным  лаком,  сиденья  обиты
мягким  небесно-голубым  плюшем.  Даже  посидеть  захотелось.  Сел  Ягнич  и
вздохнул наконец-то всей грудью.
     Можешь отдохнуть. А где-то в дальнем  углу  сумеречно  затаился  и  on,
неотвязный бес одиночества. Зубоскалит.
     Сиди,  сиди,  Ягнич.  Кажется,  достиг...   Это   ли   не   блаженство?
Один-одинешенек - на все шестьсот голубых плюшевых мест!



     Нa втором этаже Дворца, в левом его крыле, послышались шаги, кто-то там
появился.  Широкая,  ведущая  туда  лестница  словно   приглашала:   "Плиз!"
Поднявшись  по  сделанным  под  мрамор   ступенькам,   Ягнич   перво-наперво
натолкнулся  глазами  на  табличку:   "Историко-краеведческий   музеи   села
Кураспки".
     Вошел.  В  щуплепькой  фигуре,  которая  в  противоположном   углу   за
нагромождением прялок и ступ разбирала какие-то допотопные предметы, Ягнич с
трудом узнал Панаса Веремеенко. Так изменился человек! Солнца нет,  а  он  в
темных очках, шляпа капроновая на голове... Услышав шаги, Панас  Емсльянович
тотчас  же  отложил  мотовило  (это  было  подлинное  доисторических  времен
мотовило,  обмотанное  нитками),  резко  приподнял  голову,  спросил   почти
испуганно:
     - Кто там?
     Ягнич подошел к нему на близкое расстояние и остановился молча:  может,
все-таки узнает сквозь темные свои очки...
     - Кто ты? - спросил учитель встревожеино.- Это ты, Витька?
     Ягнпча даже оторопь взяла, как-то жутковато стало.
     Смотрит сверстник на тебя почти в упор, прямо в глаза, а мерещится  ему
кто-то другой.
     - Ягнич я. Апдрон.
     - Андреи?  Вседержитель  морей?  Извини...  -  тотчас  же  прояснилось,
посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты  в  Кураевке.  Прошу,
заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: - Слепну
я, Андрон, катастрофически терято зрение.
     - В Одессу нужно, в институт света...
     - Был. Сначала немного помогло, а теперь снова...
     Меркнет передо мною белый свет.  Все  расплывается,  и  тебя  вот  вижу
сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень от тебя. Весь  будто  стоишь  в
воде с головой...
     Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..."
     - Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы  мертво,  а
для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое.  На  днях  вот  достал
мотовило,  случайно  задержалось  у  деда  Коршака  -  почти  находка  века,
любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но  пока  не
отдает, старый скупердяй. На  что  они  ему?  А?..  Ну,  давай  приступим  к
осмотру...
     Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей.
     Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки,  розное
ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат  громоздился  у  окна  -  целый
ткацкий станок, настроенный для работы... На  столах  под  стеклом  растения
всякие - ковыль белочубый, и  дурман,  и  чабрец,  и  даже  стебель  обычной
горькой полыни... Целые гербарии кураевского  растительного  мира.  Вся  его
флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное,  собранные  с  каких-то
удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения,  то  ли
от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших
ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков  на  полстены!  Да
какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки...
Чсрнобаенко-средний  дослужился   до   контр-адмирала,   недавно   умер   во
Владивостоке.
     И так на кого ни посмотри: этот, как  пот  Савва  Чередниченко,  Одессу
защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском  десанте;  Белоконь
стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас  где-то
ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и  свою  особу,  едва
узнал себя в этом нарубке в праздничной  белой  матроске:  увеличили  его  с
давнишней  фотографии,  сохранившейся  у  сестры,-  плечистый   молодцеватый
морячок, в веселых глазах  -  отвага,  бескозырка  с  лентами  красуется  на
юношеской лобастой голове...
     "Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" -  такая
подпись стоит под этим "экспонатом".
     Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший?
     И еще на  одной  фотографии,  на  групповом  снимке  первых  кураевских
комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко  (в
каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве).  А  рядом  с  ним  Иванилов
Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то
под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой  и  Панаса
Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился  сбоку,
уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий
экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем  как
разойтись   по   своим   жизненным   дорогам,   однажды    на    Октябрьские
сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже
нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое,  грустновато  застывших
сейчас перед стендами.
     - А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича
още к одному стенду.
     С туманной фотографии смотрела на них молодая  круглолицая  девчушка  в
летной форме... Саня Хуторная!
     Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну,  какова  я  перед  вами,
деды? Все они тогда были влюблены в нее до  беспамятства,  однако  подобрать
ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю  на  лунную
дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO
в свою светелку открыть для кого-то...
     О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из  села  весьма
загадочно, думали,  не  утонула  ли,  даже  розыски  объявила  встревоженная
Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое  время  не  так  и  далеко,  на
Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала  вроде  бы  устроилась  там
официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному  из
командиров и вскоре вышла за него замуж.  Не  столько,  говорят,  из  любви,
сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу -  муж  твердо
пообещал ей помочь. И добилась-таки  своего,  упрямая  девчонка!  Выучилась,
блестяще овладела летным искусством, принимала в  составе  женского  экипажа
участие в дальних перелетах, которые  начинались  под  крымским  солнцем,  а
завершались  где-то  в  тундре,-  был  тогда   установлен   какой-то   очень
значительный рекорд.
     Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на  самолете  прямо  в
Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях,  привела  к
родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора,  который  был  к
тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня,  неугомонная  душа!  С
первого дня войны  рвалась  ты  навстречу  опасностям,  совершала  отчаянные
боевые вылеты  мужа  потеряла,  а  тебя  все  что-то  щадило,  хотя  не  раз
возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась  в
небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе,  в  полетах,
дневных и ночных.
     Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни  погибла
Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом  где-то  над  Таманью.  Орлица  в
боях, сердцем не  защищенная,  незадолго  до  гибели  опалилась  короткой  и
жгучей,  как  молния,  фронтовой  любовью.  Была  в   последнем   полете   с
летчиком-юношей,  которого  встретила  между   боями   где-то   на   полевых
аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в
один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали  на  землю  в  объятиях
друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они  не
имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих  пор  уверен:
могла  это  Санька  и  нарочно  подстроить,  либо  ослепленная  чувством   к
возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой,  из  боязни  потерять
эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь...
     Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли  они,  эти
двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной  девушке  с
соколиными крыльями.
     - Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит...
     - Не догонит, правда,  -  согласился  учитель,-  Когдато  сказал  поэт:
"Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй...  Хотя,  говорят,  что  и  годы
несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость...
     - Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,-  сказал
Ягнич и начал расспрашивать Нанаса Емельяновича про сына: где  он?  Что  он?
Как дальше планирует свою жизнь?
     - Если б я это знал,- вздохнул Веремеенко.
     - Да возьми ты его за грудки, Панас, встряхни,  заставь  опомниться!  -
посоветовал Ягиич сурово,- Если не себя, то пусть честь девушки побережет...
У них же там с Инкой чувства. Пускай не вздумает обидеть  ее,  не  то  будет
иметь дело со мной.
     - Ох, Андрон, Андрон, дотронулся ты до самой больной  моей  раны...  Ну
что я могу? Сам бы добровольно в могилу лег, лишь бы только он стал другим.
     - Совесть - вот что надо в нем разбудить!
     - Если она в ном есть...
     Пригорюнившийся, пришибленный,  стоял  Панас  Емельянович  среди  своих
экспонатов. Некогда такой шустрый да непоседливый, а  сейчас  куда  вся  эта
живость подевалась? Сморщился, высох,  одна  горстка,  щепотка  от  человека
осталась.
     - Будем все-таки надеяться, Панас...
     - Да, будем... Что еще остается...
     На дворе - море кураевского солнца.
     Возле правления колхоза, скучая, ждет кого-то компания  молодых  людей,
приезжих, а может, и здешних:
     хлопцы в футболках, среди них  девушка,  кем-то,  похоже,  обиженная  -
насупленная, сидит с аэрофлотской сумкой через плечо. Она на  одной  скамье,
хлопцы напротив, на другой, все в небрежных нозах,  какие-то  посеревшие  от
скуки. Видимо, приняли Ягнича ча конторского сторожа, потому что, как только
он стал приближаться, заговорили:
     "А  ну,  спросим  этого  долгожителя..."  Требовательным,   исключающим
возражения тоном допытывались, где председатель, когда он будет,  а  если  в
поле, то где искать, в каких именно  полях?  Ягнич  выслушал  и  молча,  без
единого слова, проследовал мимо них, дав таким образом понять,  что  не  тот
они избрали тон п разговоре с долгожителем. "Глухой,-  донеслось  ему  вслед
равнодушное и беззлобное,- а еще, может, и немой?"
     Потом он пересек серый от пыли скверик, разбитый среди села  (это  тоже
Чередпиченкова  заслуга);  пысажспные  вдоль  берега  вербы,  серебристостью
напоминая оливы, ниспадают ветвями к самой  воде.  Вода  мутна,  в  масляных
пятнах, замусоренная  подсолнечной  лузгой.  Плавает  тут  одинокий  лебедь,
ручной, сытый, похожий на гусака.
     Детвора с берега зовет его: "Мишко! Мишко!" И  оп  плывет  на  голос  -
мальчики булками кормят его с рук.
     Ягнич еще не совсем отошел от обиды, причиненной ему  возле  правления,
причиненной, видимо, без злого умысла, вот так - походя, от  нечего  делать.
Этот пренебрежительный тон, какая-то хамская манера разговаривать... Даже не
потрудились встать перед старшим, да, видно,  и  не  считали  для  себя  это
нужным; понятия не имеют, что нет в этом для них ничего зазорного, нисколько
бы это не унизило их, скорее вызвало  бы  к  ним  только  уважение.  Кто  их
воспитывает? Похоже, Кураевка ничем их не привлекает; источник раздумий  для
других, па них она способна навеять лишь скуку и скуку.  А  для  Ягнича  она
заполнена до отказа, населена и перенаселена живыми образами тех, кого  знал
сызмальства, кто существует для Ягнича и поныне во всей  своей  человеческой
неповторимости. Павшие на полях битв, истаявшие в  Кураевке  от  ран  да  от
хвороб, пропавшие без вести и для многих уже  забытые,  проходят  они  перед
Ягничем живыми шумными толпами, не тронутые временем, но подвластные  годам,
разгуливают по садам, смеются и печалятся в кураевских дворах и  на  улицах,
бранятся и милуются, волшебною силой памяти подают  свои  голоса,  и  он  их
отчетливо слышит, и различает, и  сам  па  них  откликается  из  этих  своих
нынешних лет одиночества. Полна, полна для него  Кураевка  людом  видимым  и
невидимым - от древних пастухов в домотканых армяках до нынешнего плечистого
комбайнера и его красавицы дочери!
     Прохаживаясь по Кураевке, Ягнич и сам не заметил,  как  очутился  возле
детсада,  который  звенел  ему  навстречу   ясными   звоночками-голосочками.
Услышать такие звоночки ому было но менее приятно, чем тяжелую медную  рынду
на судне. Поколебался малость,  потом  все-таки  набрался  смелости:  зайду.
Сестра издали увидела, ободряюще пригласила кивком -  заходи,  мол,  заходи,
моряк, полюбуйся нашим богатством... Детей как раз  уводили  в  дом,  у  них
наступал тихий час. Малышам тут же и представили гостя:
     - А это, детки, мореплаватель с "Ориона", который по всему  белу  свету
под парусами ходил... Похож на морского полка?
     С  любопытством  проходили  мимо  пего   парадом   парочки   тугощеких,
аккуратпсньких  девочек  и   мальчиков,   заученно   помахивали   ручонками,
приветствуя орионца. Похоже, еще до этой минуты им успели сказать  в  шутку,
что вон, мол, идет морской волк, потому что дети смотрели на  незнакомца  во
все глаза, с острым любопытством, по без малейшего испуга. Вовсе не  страшен
этот волк... Вскоре подворье опустело, остались одни  игрушки  под  навесом,
разбросанные разноцветными кучками. Ягнич начал осматривать их: эта  игрушка
плачет, эта жалуется... Конь стоит на колесиках,  гарцует  красногрудый,  но
одного колесика-ноги нету. Деревянная хатка на курьих  ножках  перекосилась,
готовая рассыпаться вовсе,  а  жаль:  ладненькая,  будто  в  самом  деле  из
сказки... Нужно будет прихватить инструмент, прийти и навести  тут  порядок.
Непременно придет п займется этим ребячьим хозяйством. Чинить игрушки -  что
может быть лучше в его  нынешнем  положении?  Какникак  -  доброе,  душевное
занятие...
     - Давайте, дедуня, к нам, будете за старшую няньку,- весело  предложила
пробегавшая по двору  молодая  воспитательница,  словно  прочтя  его  мысли.
Сестрина напарница, она, видно, отлучалась в универмаг: под мышкою пакет,  и
на лице радость - что-то достала.- У нас теперь спрос на дедов! -  мимоходом
добавила  она.-  Всюду,  где  есть  малыши,  бабушки  и  дедушки  нарасхват!
Дефицитные вы люди!
     - Да я и не прочь бы нянькой,- поддержал шутку Ягнич.
     Оставшись один, присел па качели, в задумчивости  качнулся  раз-другои,
шевельнул усами, улыбнулся: вот твоя палуба, дед, вот твой "Орион"... Как бы
его ни кренило, нe потонет... Приглашают заходить сюда, а почему бы  и  нет?
Мог бы и сказочки малышам рассказывать. Только -  какие  же?  Какая  из  них
завязалась в памяти узелком самым прочным, самым памятным?
     Покачивался, думал, вспоминал.
     Мог бы вот эту. Какой тут голод, детки, был сразу после гражданской, не
голод - прямо-таки вселенский мор был  па  этих  берегах!  Люди  пухли,  ели
лебеду, цвет акации, конский щапель... И вот тогда заботами Ленина, усилиями
международного  Красного  Креста  были  открыты  по  всему  приморью  пункты
спасения голодающих детей. Там, ребятки, поили  нас  сладким  какао,  еще  и
хлебушка по тоненькому ломтику выдавали из окна, до  которого  иным  малышам
было трудно и ручонкой дотянуться,  потому  как  среди  нас  были  и  совсем
крохотуны, такие вот, как вы сейчас...  Выдадут  тебе  хлебушка,  да  еще  и
прикажут: ешь тут, не сходя с места, домой нести нельзя, потому что это твой
паек, он только для тебя... А иной мальчонка выпьет, бывало, свое  какао,  а
потом - глядь! - не смотрит ли ктонибудь, и хлеб  мигом  за  пазуху  и  айда
домой, ведь там мама и сестричка крохотная в зыбке... Мама отказывается,  не
хочет взять ломтик у сынули, ешь, скажет, сам, тебе расти надо, тебе надобно
запастись здоровьем па целую жизнь!
     А глаза мамины сквозь слезу радуются, лучатся: не забыл  сынок  ни  про
пес, ни про сестренку, приберег свой паечек, домой  принес  свою  толику  от
этого Красного Креста... Вот такая вам,  дети,  будет  сказочка-быль...  Вот
тогда-то, может, мы и начинали жизнь понимать...
     Покой,  тишина  под  навесом,  благодать.  Из  пестрой  кучи  резиновый
крокодил щерится, но не пугает никого. Ласточка залетает  под  навес,  возле
самой изоляционной чашки свила гнездо, раз за разом проносится туда и сюда -
чегото таскает в клювике своим ластушатам.
     Когда дети угомонились, Ягнич потихоньку подошел  к  окну  их  спальни.
Солнце прямо в окошко светит, залило  его  своими  лучами;  дерево  зеленое,
отразившись в стекле, слегка покачивается; там  же  видна  дрожащая  полоска
далекого моря... А в самом доме на белоснежных постельках, рядком, словно  в
кубрике, лежат малыши. Стоит Ягнич и неотрывно смотрит, как детей постепенно
одолевает, окутывает сон. Вот смежило веки одно дите, зевпуло другое, третье
уже спит, а четвертое, хитренько прищурившись, украдкой наблюдает:  что  это
за дед Нептун заглядывает к ним в окно? Светлые улыбки блуждают по  личикам.
Еще один раскрылся глазик, потоп п этот, наконец, погружается в дрему - сон,
как мед, сладко смыкает веки.
     Такие они все чистенькие, мытые-перемытые, такие  безмятежные.  Легкой,
невесомой волной, будто солнечный зайчик, что-то пробежит по личику, сморщит
его в короткой улыбке - малышу что-то пригрезилось во  сне,  может,  вон  та
красногрудая деревянная лошадка? Расслабил мышцы, потянулся, растет человек.
Пупырышек, хрупкое создание, пет у него еще ни забот,  ни  печалей,  пету  и
зла, нетерпимости к другим, одна  лишь  доброта  и  доверчивость  прикорнули
сейчас иод сомкнутыми ресницами: так бы и стоял на страже  этого  нетленного
человеческого сокровища. В сонных детских улыбках  есть  что-то  от  не  раз
видимых старым моряком дельфиньих улыбок. Та  же  доверчивость,  открытость,
незащищенность  и  одновременно  нечто  загадочное  есть  в   этих   сонных,
неуловимых улыбках, такое, о чем вы, взрослые, может, и понятия не имеете...
Ей-богу же,  именно  так,  совсем  по-детски  улыбались  Ягничу  на  морских
просторах дельфины, когда, резвясь за бортом, счастливые и оттого беспечные,
играя, выпрыгивали из воды к самому солнцу.



     Смолкло  па  току.  Не  гремят  зерноочистительные  агрегаты,  улеглось
напряжение страды, подметают остатки зерна. От огромных курганов пшеницы  (с
ямами,  как  от  метеоритов  на  Луне)  осталась  лишь   небольшая,   хорошо
оправленная кучка отходов - это фураж. С  видом  полководца  расхаживает  по
току Чередниченко  в  своем  комиссарском  картузе,  оглядывает  все  вокруг
усталым, но счастливым взором. Выиграли битву! Еще одну выиграли, правда, не
без потерь, по что поделаешь со стихией?! В целом все-таки председатель  мог
быть  довольным:  пускай  собрали  и  поменьше  того,  что  предполагали   в
обязательствах, но план выполнили полностью, да еще и досрочно.
     С фуражом, к сожалению, будет туговато, скота ведь полно на фермах. Что
ж... придется выкручиваться, нс впервой.
     К тому же у хлебороба всегда в запасе есть надежда, что  следующий  год
будет   удачливее.   Уже   сейчас   закладываются   основы    привередливого
хлеборобского счастья: посеяли озимые, уложились с  севом  в  сроки,  теперь
дело за дождем...
     Люден  стало  меньше  в  стопи.  Солдаты,  помогавшие  вывозить   хлеб,
распрощались и уехали: может, какойнибудь дивчине и грустно  станет  оттого,
что  уже  но  торчит  па  солончаках  за  фермой   среди   палаток   полевая
радиостанция, но что поделаешь? В одну ночь снялись, словно и  не  было  их,
нигде тут до будущего лета не  увидишь  симпатичных  и  скромных  туркмен  в
панамах.
     Перед отправкой забежал на минутку к Инне ее первый  пациент,  смущенно
передал пластинку:
     - Тут наша песня... Об одной кыз... Песня для тебя!
     И убежал, покраснев до ушей.
     Ипна тоже сворачивает свой медпункт, собирает аптечку, упаковывает свои
ампулы и шприцы - спасательной службе здесь, на току, уже нечего делать, она
перебазируется в село.
     Чередниченко, как и всех, кто недосыпал тут ночей, порядком вымотало за
время жатвы. Теперь, когда стало поспокойнее, Савва Данилович  для  интереса
встал на рабочие  весы,  прикинул,  сколько  же  он  тянет.  Оказалось,  что
двенадцати килограммов как не бывало! Вот  что  такое  жатва!  Он  заверяет,
будто сразу стало легче.
     Женщины, подметавшие гумно,  все  время  поглядывали  на  Чередниченко,
что-то у них было к нему. Наконец одна  торчмя  поставила  метлу,  выпрямила
стан:
     - Товарищ голова, а когда же праздник урожая?
     В вопросе улавливается что-то весьма въедливое.
     Задумался председатель. Почесал затылок, крутой, бычий, потер как бы  в
замешательстве толстую свою выю, на которую  не  раз  после  горячей  страды
надевали огромные венки из этих  колючих  кураевских  лавров.  Искусительная
вещь - слава: прошлогодние венки до сих пор сохраняются в  чередниченковском
кабинете, на видном месте, сохраняются на память для себя, а для приезжих  -
на восторг и удивление.
     - Не будет праздника,-  наконец  говорит  председатель.-  Не  тот  год,
Катря. Подождем следующего, глядишь, повеселее окажется...
     Зашумели женщины. Где он еще,  тот  следующий,  до  него  можно  трижды
умереть! Какая же это жатва без праздника?  Может,  кому-нибудь  потанцевать
хочется!
     - Не до танцев сейчас,- стоит на своем председатель.- Суховеи вините  -
они отняли у вас праздник. На будущий год за все отпляшем, бабы.
     Женщины обиженно умолкают. По прежним  опытам  знают:  Чередниченко  не
переубедишь, Чередниченко - скала, не стронешь с места.
     Инна, находясь псе эти дни на гумне,  непроизвольно  присматривалась  к
кураевскому  Зевсу.  Хотелось  юной  поэтессе  глубже  постичь  его  натуру,
цельную, волевую.
     И многое открыла для себя нового, о чем раньше имела лишь поверхностное
представление. Не такой простой он, этот Чередниченко, как  иногда  кажется!
Кое-кто усматривает в нем лишь  самое  очевидное  -  хозяйственник,  могучий
двигатель, талантливый организатор, как порой говорят о таких на  собраниях.
Если нужно, всех сумеет поднять, воодушевить, увлечь, а кого -  и  заставить
своей суровой властностью. Такой не посадит хозяйство на  мель,  каждый  раз
выходит с кураевцами из самого трудного положения... Знают в районе, что  за
Чередниченко могут быть спокойны, во всем на него можно положиться, не нужна
ему лишняя опека - стихия там или но стихия...
     Все это верно, тут в отношении Чередниченко двух мнений быть не  может.
Но Инне с ее зоркой наблюдательностью (если бы кто-нибудь сказал творческой,
она бы смутилась)
     постепенно открывалось еще и  другое  в  нем,  что  она  считала  более
существенным. Кроме его настойчивой требовательности,  дьявольской  энергии,
которую этот пожилой уже человек проявлял неустанно, было в нем то, без чего
не был бы он Саввой Даниловичем: за властным  голосом,  за  словом  твердым,
подчас резким, даже грубоватым, девушка замечала в нем постоянное внутреннее
уважение к людям, которое она мысленно называла "антиравнодушие", и Звезда у
него, и слава, а от остальных колхозников Чередниченко  себя  ни  в  чем  не
отделяет, и годы, когда простым молотобойцем работал  в  колхозной  кузнице,
рядовым  комбайнером  стоял  за  штурвалом  комбайна,  Чередниченко  считает
золотой  порой  своей  жизни.  "Вожак!  Человек  из  самой  гущи   народной,
самородок" - так Инна сформулировала это для себя.
     На току ее глаз мог не раз  наблюдать,  что  этот  громовержец  хотя  и
неукоснительно требует дело, но получается это у него как-то не  унизительно
для подчиненного, даже подростка не обидит своим превосходством, на произвол
не пойдет. Озабоченный  всеми  своими  тоннами  и  центнерами,  Чередниченко
обладает и способностью нс упускать из поля зрения  главного:  он  и  сквозь
пыль уборочной страды видит тех, кого видеть должен и  на  ком,  собственно,
все здесь держится. Очень важно было Инне все эти  вещи  для  себя  уяснить.
Понимала теперь, почему, несмотря на все житейские  бури,  Чередниченко  так
долго держится на своем посту,  непоколебимо  стоит  у  руля,  почему  такое
уважение ему от люден, такая сила духа, уверенность, ореол... Убедилась, что
демократизм Чередниченко не наигранный, но фальшивый,  что  в  натуре  этого
народного вожака есть, можно  сказать,  органическое  ощущение  самоценности
человека  -  врожденное  или,  быть   может,   на   фронтах   приобретенное,
выстраданное в те дни, когда рядом падали,  погибали  самые  дорогие  твоему
сердцу.
     Заметила также, что и люди это качество в нем чувствуют, угадывают его,
пусть даже интуитивно, что-то там брошенное под горячую руку прощают, потому
что более важно для них то, что в критическую минуту Чередниченко от тебя не
оторвется, не наденет на  себя  панцирь  бездушности,  в  каком  бы  ни  был
настроении.  Когда  переступаешь  порог  его  кабинета  в  конторе  -  сразу
навстречу: ну, что там у тебя, Пелагея? Выкладывай начистоту, разберемся...
     Хотя иногда с таким  обращаются,  что  вроде  бы  и  не  входит  п  его
обязанности, с таким, от чего другой  мог  бы  вполне  законно  отмахнуться,
переадресовать  эти  хлопоты  комунибудь  другому...  Ведь  идут  со  всякой
всячиной: кому справку, кому транспорт, кому лекарства редкостные  раздобыть
или устроить для больного в столице консультацию,- к кому приходят? Конечно,
к голове. Возник в новой хате конфликт, "кончились  чары,  начались  свары",
припекло судиться или мириться - тоже к Савве Даниловичу, потому что  каждый
раз к судье в район не побежишь ведь...
     Вчера, когда выпала удобная минута, Инна спросила председателя:
     - Савва Данилович, есть у меня вопрос  один  деликатный:  как  вам  при
вашей  огромной  председательской  власти,  при  вашем,  ну,   сказать   бы,
всемогуществе все-таки удается не потерять...
     - Не потерять совести - это ты хотела сказать? - сразу засмеялся он.Что
нс совсем обюрократился, сердце жиром не наплыло?
     - Именно это.
     - Грешен и я, дорогая, не  идеализируй.  Бывает,  днем  выдашь  сгоряча
кому-нибудь "комплимент", потом всю ночь мучишься: что это с тобой? Стал ужо
толстокожим?
     Забываешь, ком был,  чьим  доверием  пользуешься?  Нет,  дружище,  если
дальше пойдет так, руководящее кресло тебе уже противопоказано, подавайся-ка
ты, брат, неводы таскать в "рыбтюльку"!..
     - Положение ваше, Савва Данилович, положение нашего кураевского  Зевса,
в самом деле таково, что могли бы II очерстветь...  А  если  не  очерствели,
если и при таких дозах  почета  да  славы  сердце  нс  потеряло  способности
реагировать, не утратило чуткости, то мне как медику просто любопытно знать:
почему?
     Чередниченко нахмурился и ответил не сразу.
     - Если не зачерствел. Инка, если душа не превратилась в курдюк  овечий,
то это больше заслуга, знаешь, чья?
     Тех, многих из которых уже и на свете нет.  Которые  ночью  перед  боем
Савву Чередниченко в партию принимали, руки - до единого - подняли  за  него
перед самым выходом в десант...
     - Ну, это я понимаю, а еще что...
     -  Ох,  дотошная,-  улыбнулся  председатель  и  добавил  с  неожиданной
нежностью в голосе: - А еще - это заслуга моей Варвары Филипповны.  Если  бы
даже и захотелось карасю в ил равнодушия  погрузиться,  она  не  позволит  -
сразу же здоровую критику наведет тумаками, своей отрезвляющей скалкой!
     И снова про ту мифическую скалку, о которой уже и в области слыхали  от
него,- принародно, с трибун...
     Отшумел механизированный ток. Не клубится больше над ним пылища  тучами
днем и ночью. Уводят с полей технику, стягивают отовсюду вагончики,  которые
были кратковременным пристанищем для тех, кто убирал урожай. Комбайны разных
марок старые, еще эмтээсовские ветераны и современные, хваленые  "Колосы"  и
"Нивы"
     выстроились в ряд, стоят, отдыхают. Тихие какие-то,  стали  вроде  даже
меньше  габаритами,  будто  отощали,  исхудали  после  своих  круглосуточных
плаваний по степному морю.
     Отдых, однако, будет недолгим, постоят день-другой, пройдут необходимую
профилактику - и снова в путь-дорогу, за  Волгу,  в  далекий  Казахстан,  на
подмогу целинникам.
     Семейный экипаж Ягничей сейчас тоже здесь, возле своего "Колоса".  Инне
видно, как ее брат, тот самый Петроштурманец, вылезает из-под комбайна  весь
в пыли и мазуте (нарочно, видно,  для  комбайнерского  шика  не  умывается),
подходит к отцу, что-то говорит ему с серьезным, независимым видом. Равный с
отцом, поровну делил с ним все, что требовала от них страда. С утренней зари
хлопочут тут вдвоем. Что отца никакая сила отсюда не оторвет,  это  понятно.
Но и его "ассистент" держится возле "Колоса"
     неотлучно; побывал вот уже под комбайном, снизу осмотрел, затем  вылез,
обошел вокруг, доложил отцу  и  снова  ждет  дальнейших  указаний...  Пускай
подросток, но и у него были сейчас  основания  испытывать  гордость:  провел
вместе с отцом всю жатву. Инна порой даже ревнует, когда отец в  присутствии
гостей, впадая  в  свою  привычную  сентиментальность,  начинает  петь  сыну
дифирамбы, со счастливым туманом в глазах рассказывает, как взял он  впервые
своего штурманца на комбайн для пробы. "Доверил ему штурвал, и парнишка  так
старался, так намаялся за тем штурвалом, что  вечером,  только  с  комбайна,
бряк под копну соломы и в сон... "Постой,- говорю,- Петре, не спи, ужин  нам
везут!" - "Хорошо,- отвечает,-  не  буду  спать".  Нс  успели  и  на  звезды
глянуть, ужин подвезли.
     "Вставай,  штурманчик,  подкрепимся".  А  штурманчик  уже  не   слышит:
свернулся калачиком под соломой, и тут хоть из пушок пали - но добудишься...
Потом слышу - и по сне возится,- улыбается рассказчик,солому  руками  ловит,
выдергивает, вырывает штурманец мой - это у него "камера забилась"..."
     tly, теперь Петруха подрос, втянулся в работу,  поднаторел,  отец  и  в
Казахстан этим летом берет его - что ж, ассистент, правая рука...
     Поскольку  комбайнерам  скоро  в  дорогу,   Чередниченко   распорядился
устроить общий, как бы  прощальный  обед  -  зовите  всех,  кто  на  току  и
неподалеку от тока. Пускай без музыки, но как-то надо же уважить людей перед
дорогой...
     Инна заставила все-таки брата-штурманца умыться, прежде чем он  сел  за
стол. Сама и сливала ему на руки, на шею.
     - Не будь же ты таким  злостным  нарушителем  гигиены!  Глянь,  в  ушах
гречиха растет! Умывайся, я тебе говорю, как следует умывайся! - приказывала
она.
     - Ну, да уж лей,- нехотя соглашался он.- Смою трудовой пот, а то  такой
чумазый, что и внутреннюю красоту не разглядят.
     Водная процедура преобразила хлопца. Вытираясь перед зеркальцем,  ловко
вмонтированным в  столб,  скорчил  смешную  мину,  пригладил  ладонью  набок
чубчик, выгоревший на солнце. Довольный собой, обернулся к сестре:
     - Ну, как тебе моя заслуженная физиономия?
     Улыбнулся, однако, с предосторожностями, не во  весь  рот.  Знает  свои
изъяны будущий чей-то кавалер, улыбается, но раскрывая губ, так, чтобы зубов
не было видно (передние у него чуточку выдаются вперед).
     За столом Инна уселась рядом со своим семейным экипажем.
     -   Святое   семейство,-   поглядывая   на   эту    идиллию,    заметил
Чередниченко,Жаль только, что мало их у тебя, Федор, недобор... Я вот у отца
с матерью был  по  счету  седьмым,  а  всего  нас  двенадцать  душ  в  миску
заглядывало... Правда, большую половину потеряли, медицина дороги к  нам  не
знала, от разных эпидемий не было спасенья...
     А вот сеяли густо! Кто из теперешних может похвалиться двенадцатью?
     - А вы бы, Савва Данилович, пример подали,- ехидненько заметила одна из
молодиц.
     -   Ишь   ты,   острячка!..   Возражать,   впрочем,   не    приходится,
виноват,согласился председатель и все-таки добавил: - Если бы не война, мы с
жинкой, пожалуй, показали  бы  Кураевке  свои  возможности,  а  так  -  тоже
скромно...
     Удалось взрастить на пашей ниве только двоих, да  и  тех  редко  теперь
увидишь в родной хате. Оба сына, сами  знаете,  не  посрамили  фамилию,  оба
нашли в жизни свое призвание (один из  его  сыновей  в  сельскохозяйственном
институте оставлен преподавателем, другой после  военного  училища  проходит
службу в  ГДР),  пожениться  тоже  успели  хлопцы,  хотя  и  не  спросясь...
Поженились, невестки как невестки, живут да поживают, а где  же,  спрашиваю,
внуки. Стыжу тех невесток, лентяйками  называю,  что  же  вы  себе  думаете,
говорю? Смеются: успеем, мол, какие наши годы, сами молоды, погулять  хотим.
Вот вам их философия... Ты, Инка, когда  выйдешь  замуж,-  повернулся  вдруг
Чередниченко к медичке, густо при этом  зардевшейся,-  чтоб  не  поддавалась
таким настроениям, чтоб детей нам народила целый воз!
     Инна наклонилась к миске, щеки у нее горели, но Чередниченко не обращал
на это ни малейшего внимания.
     - В Казахстане, куда едут вон наши гвардейцы,  да  и  по  всей  Средней
Азии, там детей в каждой семье, как маковин в маковой головке,  позавидовать
можно, а Украина в этом отношении отстает... Дело ли это?  -  Чувствовалось,
что, кроме всего прочего, мысли и об этом занимают Сапву Даниловича всерьез.
     - Мало не только детей, но и  дедов,-отозвалась  стряпуха,  которая  до
этого молча стояла и сторонке, сложив руки под белым фартуком.- Хату  нe  на
кого кинуть, седой бороды в селе не увидишь...
     - Один бродячий аксакал у пас пришвартовался, да и тот  безбородый,-  в
своей иронической манере пошутил Славка-моторист,- бороду, наверно, в  залог
"Ориону"
     оставил...
     Инну как током ударило. Какой развязный, неуважительный тон!..  И  всем
остальным, видно, тоже стало неловко.
     - Ум не в бороде, а в голове.-  Чередниченко  метнул  острый  взгляд  в
сторону незадачливого шутника.- Таким, как ты, парень, и во сне не привелось
видеть того, что этот орионец наяву видел. Кто в море не бывал, тот  и  горя
не видал - говорили раньше, и говорили сущую правду...
     И мой тебе совет, хлопче: поразмысли, прежде чем острить... Ты вот себя
несовершеннолетним все считаешь, а он в твои годы уж ответственные поручения
Коминтерна выполнял...
     -  Да  что  я  такого  сказал?  -  искренне  не  понимал   своей   вины
хлопец.Аксакал, разве ж это бранное слово?
     Иннин отец сердито прогудел в тарелку:
     - У них аксакал - значит самый уважаемый, а у тебя - вроде в насмешку.
     Парень искал глазами поддержки у других обедавших, но никому, видно, не
пришлась но вкусу его грубая шутка.
     - Побольше бы на свете таких, как дед Ягнич...
     - Не шубы-нейлоны, а чистую совесть человек с "Ори она" принес...
     Хлопец не сдавался:
     - Но  ведь  и  вы,  Савва  Данилович,  любите  иной  раз  пошутить  над
"Орионом"...
     - Что ты со мной равняешься, сморчок? - осерчал вдруг Чередниченко,-  Я
могу и над "Орионом" и над ориопцем сколько хочу пошутить, и  он  надо  мною
тоже - у нас свои на это права! На правах старой  дружбы  да  еще  по  праву
трудных,  вместе  пережитых  лет  можем  позволить  себе  друг  над   другом
посмеяться, выпалить даже и крепкую шутку. Право возраста,  право  дружбы  -
ясно? А у тебя пока ни того, ни другого...
     И,  дав  понять,  что  об  этом  распространяться  больше  ни  к  чему,
Чередниченко заговорил с комбайнерами о делах практических, начал  выяснять,
все ли у них в порядке перед отъездом, все ли здоровы да  не  предъявила  ли
кому-нибудь из них жона ультиматум на почве ревности к красавицам Востока...
     Оказалось, что никаких неполадок, все были в  состоянии  полной  боевой
готовности.
     - Нам, чай, не впервой!
     - Дорога знакомая...
     Старые комбайнеры на целинных землях бывали не раз, теперешняя  поездка
для них - дело привычное, а вот штурманец собирается туда  впервые,  и  хоть
сам вызвался поехать в такую  даль,  но,  когда  приспел  час,  заволновался
хлопец, от зоркоокой сестры этого не скроешь; сидя рядом с нею, Петро  то  и
дело как-то нервно поеживался, втягивал голову в плечи. Когда же  и  к  нему
обратился председатель, справляясь о самочувствии юного механизатора, о том,
не оробел ли парень перед дальней дорогой, не заблудится  ли  без  лоций  со
своим "Колосом" среди безбрежных целинных  просторов,  хлопец,  к  удивлению
Инны, ответил не мямля.
     четко, со спокойным достоинством:
     -  Покажем  класс,-  и  твердо  посмотрел  через  стол  на  кураевского
Зевса.Как возьмем свой ряд - от форта Шевченко и до самого Байконура прошьем
ту пшеничную целину!
     - Ответ мужа,- похвалил Чередниченко.- И какое же  вам,  хлопцы,  после
этого напутственное слово?.. Передавайте братьям-целинникам  наш  кураевский
салам и возвращайтесь с победой да с честью!..
     Когда встали из-за стола и Чередниченко  уже  собирался  направиться  к
машине, Инна отважилась задержать его:
     - Савва Данилович!
     - Ну я Савва Данилович,- отозвался он вроде бы  даже  недовольно.-  Что
там у тебя? Не знаешь, как в село перекочевать? Не беспокойся: сегодня  твой
медсанбат будет уже в Кураевке.
     - Я не об этом... Вы извините, что задерживаю...
     - Ничего. Там пожарники областные  понаехали,  подождут...  Когда  хлеб
горел, так их не было, а за бумагами...
     Ну, что там у тебя?
     - Скажите,  это  правда,  что  собираются  сносить...  Хлебодаровку?  -
Почему-то до сих пор Хлебодаровка эта по давала ей покоя.
     - Ах, ты вон о чем... Кто у тебя там, в Хлебодаровке?
     Еще один поклонник?
     - Нет, не угадали...
     - Откуда же такая заботливость... Ты хоть раз бывала там?..
     - Никогда... Говорят, на редкость живописное соло...
     Чередниченко враз переменился: загорелое, лоснящееся  лицо  его,  перед
этим какое-то застывшее, лишенное живости, в один миг  осветилось  вроде  бы
далеким отблеском и потеплело.
     - Село, Инка,- как в песне!.. Нигде, кажется, такой красоты не видел...
     - И неужели снесут? Это же... Это же преступление!
     - Есть, к сожалению,  люди,  которые  любят  разглагольствовать  о  так
называемых неперспективных селах...
     Ну, да с такими головотяпами мы еще повоюем...  Ты,  доченька.  побывай
как-нибудь в этой Хлебодаровке, полсотни километров - это ведь по теперешним
временам не рассто^янио. Может, еще одну  песню  напишешь...  Только  весной
поезжай, а еще лучше - ранним лотом, когда хлеба коло^сятся.  Когда-то  меня
именно в такую пору туда случай занес... Сельцо невеликое, по в  самом  деле
такое живописное, природа таким роскошным  венком  его  украсила,  куда  там
нашей Кураевке!.. Глянешь, будто и проезда в  Хлебодаровку  нет  -  со  всех
сторон село сплошь окружено полями пшеницы, пшеница  вплотную  подступает  к
беленьким хатам, к самым окнам, колосья тянутся до  самь1Х  крыш!  Вышел  из
машины и стою, онемел: рай. Земной рай, филиал рая...  Ничего  лишнего,  все
только  самое  необходимое:  жилье  людское  и  колос...   Да   еще   тишина
первозданная, да еще пчела звенит в воздухе, в мудрой его тишине...
     Такая-то  она,  беленькая  эта  Хлебодаровка,  по  окна   утонувшая   в
колосьях... Тихо-тихо. Нигде никого. Сияет небо.
     Нива в безмолвии дозревает.  Жаворонок  в  небе  -  серебряным  дальним
звоночком. Не видать его,  где-то  высоко,  у  самого  солнца...  А  колосья
могучие, вровень с тобой, к щеке прикасаются, щекочут. Ах, Инка, Инка,  если
бы я родился поэтом!..
     - Вы и так поэт,- сказала она искренне.
     - Какой я, Инка, поэт. Хозяйственник я, землепашец,  и  только.  Дядька
твой, орионец,- вот тот поэт!.. Ты послушай его, когда он в ударе...
     - Оба вы для меня поэты, настоящие, не книжные,  не  выдуманные.  Поэты
жизни...
     - Ну, дзенькус... - И, мягко улыбнувшись ей, Чередниченко направился  к
своей помятой, облезшей на  грунтовых  дорогах  и  бездорожьях,  истерзанной
"Волге".




     Сидит Ягнич-узловяз, "зачищает концы", вяжет  узлом  памяти  далекое  и
близкое, переплавляет воедино прошлое с настоящим.
     В полосатой тельняшке покуривает на ступеньках веранды,  а  перед  пим,
посреди двора, старая колючая груша.
     Железное дерево, не поддающееся никаким ветрам.  Колючки  на  ней,  как
петушиные большие шипы, редко  найдется  какой-нибудь  маленький  грушетряс,
который захотел бы познакомиться с этими шипами. Когда-то  все-таки  лазили,
мог и он вскарабкаться до самой верхушки, а  теперь  и  у  ребятишек  пропал
интерес. Одичала груша.
     Родятся на ней мелкие, терпкие плоды, и даже те, которые сами на  землю
упадут, никто но подберет: в колхозных  садах  слаще.  А  когда-то,  в  пору
твоего  детства,  это  было  знатное  лакомстпо.  Породистую  же,   сортовую
грушу-дулю можно было отведать  только  на  спас,  когда  исклеванный  оспой
крымский татарин заедет в Кураевку для крупной торговой сделки:
     - Ведро груш за ведро пшеницы!
     Скрипит/движется арба по  улице,  отовсюду  слышится  гортанный  голос,
призывающий кураовских жителей на торжище - ведро на  ведро...  Дети  бегут,
канючат у родителей, чтобы те выменяли "дулю", однако далеко не  каждый  мог
позволить себе такую роскошь...
     Многое повидала на своем долгом веку Ягничева груша.
     Сама она - чуть ли не единственное, что осталось от предков,  и  тем-то
еще дороже орионцу. Под грушей на днях появилась обнова - лавка  из  свежего
дерева, еще не окрашенная, зато с большим запасом прочности  -  можно  будет
теперь посидеть в одиночестве или с кем-нибудь из приятелей. Сам плотничал и
остался доволен работой. Тут, под грушевым шатром, находится и ночное гнездо
Ягнича.
     Неплохо тут. Звезды сквозь листья видны. Иногда, бывает, грушка упадет,
по лбу стукнет. А под утро, когда подымется зоревой ветерок, слегка  зашумят
над тобои зеленые грушевые паруса...
     С наступлением дня орпонец ищет, чем бы заняться.
     Вчера взял мотыгу, пошел пропалывать цветы  возле  обелиска...  Сегодня
сидит дома. Лишь солнце из-за горизонта - нагрянет  детаора,  узнавшая  сюда
дорогу со всех концов Кураевки. И ягничевские прибегают, и всякие.  Даже  от
пограничников, бывает, залетит чернявонький, как цыганенок,  Али,  смышленый
парнишка. Пограничная вышка издавна  маячит  на  околице  Кураевки,  одиноко
торчит, смотрится в море. За старшего там офицер-азербайджанец, когда-то  он
на кураевской женился,  и  вот  уже  его  потомок  узнал  дорогу  к  старому
Ягничу... Сбегутся малыши, воробьиной стайкой щебечут, порхают, не смущаясь,
перед самым крыльцом - привыкли к орионцу:
     - Дедушка-моряк, а что там еще в вашем сундучке?
     Вынесет - в какой уж рая! - таинственный  свой  короб,  поставит  возле
себя на ступеньках и, полуоткрыв, начнет, будто коробейник,  рыться  внутри,
искать для ребятишек диво дивное. Но нет уже в сундучке  радужных  нездешних
ракушек да тугих чешуйчатых шишек от сосенпиний - для кураевской  малышни  и
такие шишки в диковинку! Ведь тут это невидаль, хотя в  других  местах  этих
шишек полным-полно валяется на диких камнях самого  взморья,  где  их  порой
собирают, играя, дети Адриатики, дети медитериапских рыбаков...
     На этот раз орионец показывает  малышам  свою  грамоту  с  Нептуном,  с
вилами, которые так воинственно торчат над  взвихренными  бурунами.  Головки
ребятишек склоняются совсем близко, русые, светловолосые,  и  чернявые,  все
они  пахнут  солнцем.  Нависнув  лоб  в  лоб  над   грамотой,   дети   молча
рассматривают размалеванное курсантское творение, этот бесценный для ориопца
манускрипт. Но вот грамота снова свернута и спрятана, вместо нее  появляется
серый кусок парусины и что-то воткнутое в пего, похожее на шприц.
     - Вот это, дети, самое главное мое сокровище.
     Металлическое, острое сверкнуло в руке моряка.
     - Что же это такое?
     - Иголка!.. Парусная иголка, то есть пгла для сшивания парусов. У  меня
их тут целый набор, и все под номера ми... Потому что для морских парусов  -
они ведь плотные - иголка должна быть особой, она, видите, трехгранная,  как
штык! -  Показывать  показывает,  по  в  руки  не  дает.-  И  размером,  как
цыганская, куда больше той, которой  ваши  мамы  пуговицы  вам  к  штанишкам
пришивают.
     Карие да терновые, серые да синие глазенки, разгоревшись, с неудержимым
любопытством разглядывают трудовые орудия орионца.  Не  успели  наглядеться,
исчезли уже - спрятал моряк свое сокровище.
     - А что там еще, на дне?
     - Тебе и это хочется знать? - улыбается морской волк.
     - Хочется.
     - А ты потерпи. Не спеши, хлопче. В  жизни  надо  терпение  иметь.  Все
будешь знать, скоро состаришься...
     А старость - не радость, слыхал?
     И хранительница тайн захлопывается прямо перед шмыгающим посом  мальца.
Нарочно, знать, не показывает  все  сразу,  чтобы  и  завтра  снова  к  нему
прибежали...
     - Дедушка-моряк, а вы видели акулу?
     - А летучих рыбок?
     - Видел, все видел.
     Хмурится орионец. Сейчас он и сам подобен летающей  рыбе,  которая  так
красиво летит, сверкает в воздухе и - хлоп! плюх!  -  кому-то  под  ноги  па
палубу. А он - на эту вот землю плюхнулся.
     - Научите нас узлы вязать.
     Это он с охотой. В короткопалых,  железной  крепости  руках  появляется
капроновая веревка: начинается действо.
     И какими сразу же проворными и ловкими становятся  вдруг  эти  медвежьи
лапищи! Никакой огрубелости в пальцах, как-то складно, так хитро и неуловимо
все у них получается, будто перед тобой цирковой фокусник.
     - Вот так делается, дети, узел "двойной, для крючков"...
     Навострили глазенки, никто не шелохнется, словно бы и нс дышат.
     - А так, будьте любезны, "рыбацкий штык"...
     И снова манипуляции, "круть-верть" - готово.
     - А это вот будет "калмыцкий узел"...
     Тоже необыкновенно мудрено. Одной рукой узла никак нe завяжешь...
     - А это - "удавка"...
     А "это" да "а это", и так он мог бы - на пятьдесят разных манер, потому
что в морском деле требуется уметь вязать множество узлов, и каждый  из  них
имеет свое назначение... Под конец - торжественно:
     - Ведь что такое парусное судно, хлопчики? Это ветер и  мастерство  рук
человечьих... Запомните это.
     В детских глазах - искорки восторга! Так много всего уметь!
     А если случится, что и Инна присутствует при  этом,  в  ее  темно-карих
глазах тоже засветится радостное удивление:
     мастер-узловяз, человек редкостного умельства,  он  и  сам  перед  нею,
будто узел, который надежно, мудрено завязала сама  жизнь.  Завязала  -  так
просто не развяжешь.
     Инна считала своим прямым долгом медички подлечивать орионца, оберегать
его силы, во что бы  то  ни  стало  подврачевать  и  душевные  раны  Андрона
Гурьевича. С деликатной  настойчивостью  пыталась  выяснить,  какие  у  него
"симптомы", что его беспокоит,- узловяз отмахивался: ничего у него не болит,
ничто не беспокоит.
     - Но ведь вы же плохо спите?
     - Когда как.
     Назначила  ему  для  улучшения  сна  валериановыи  экстракт   (extract!
valerianae) в таблетках, желтые чечсвичинки цспой в семь копеек за маленькую
бутылочку,  заткнутую   ватой.   Через   несколько   дней   поинтересовалась
результатом. Ягнич уверил, что помогло. И хотя на эту бутылочку  она  вскоре
наткнулась в углу за тахтой, таблетки как были, так  и  остались  под  ватой
нетронутыми, том не менее Андрон Гурьевич в самом  деле  стал  спать  лучше,
мама тоже заметила.
     - Ты б ему еще золотой корень где-нибудь достала,- посоветовала  дочери
мать.- Может, через аптеку областную?  Когда-то  олсшковская  знахарка  этот
корень на базаре продавала...
     - Внимание людское - вот для него золотой корень,- авторитетно ответила
медичка.- Других лекарств от одиночества нет.
     О работе гость, кажется, перестал  и  думать.  Сначала  заинтересовался
было рыбартолью, ходил, разведывал, но возвратился недовольный:
     - Не для меня. Средь бела дня слоняются уже без  дела,  осоловевшие,  о
пустые бутылки спотыкаются.
     Не подходит ему такая "рыбтюлька". Может, чтонибудь другое подвернется.
     - Из хаты не выгоняем, куда тебе спешить? - сказала сестра.- Комбайнеры
мои уехали, хоть ты будешь в хате за хозяина... Отдохни, сил наберись.  А  с
"рыбтюлькой" не связывайся, потому как где рыба - там и жульничество:
     на них, говорят, уже и прокурор посматривает...
     Детсад все больше привлекает  орионца.  Придет,  сядет  под  навесом  и
начинает раскладывать возле себя длинные, ровные, еще и водичкой увлажненные
стебли соломы.
     Детвора, окружив своего "адмирала", следит за его приготовлениями.  Вот
толстенные  узловатые  пальцы  с  какой-то  непостижимой   ловкостью   берут
золотистую соломинку, осторожно сгибают, делают па ней коленце,  что-то  там
еще колдуют. Любопытство разжигает малышню:
     - Что же это будет? Брыль?
     Мастер не спешит с ответом. Вот когда закончит - увидите.
     А из-под пальцев постепенно возникает... кораблик!
     Ну, может, но совсем еще корабль, по что-то на него  похожее.  Появится
со временем корпус, настелется палуба. А вот из этой соломинки будет,  дети,
заглавный столб мачты...
     - Бизань, так она называется...
     Скажет и, отложив работу, отдыхает, глядит в  ту  сторону,  где  синевы
много, где море. Смотрит совсем равнодушно, будто ни о чем и  не  думает,  а
если бы сказал вслух, следуя за своими мыслями, то получилось бы:  вон  там,
ребятки, где синь морская, когда-то тонули двое малышей, таких, как вы, а то
и меньших... Ничего в жизни не успели увидеть - весь свет затмили им  черные
бомбы, те, что с таким отвратительным воем летели с  неба  прямо  на  палубу
судна, шедшего на Кавказ. Глазенки расширены  от  ужаса,  уста  разверсты  в
крикс - с этим криком, захлебываясь, и отходили малыши в глубины, куда и луч
солнца не достает...  Или,  может,  хватались  за  мамины  руки,  взывали  о
помощи?.. А может, до самой ночи держались на обломках судна, ожидая помощи,
до жуткости одинокие в бескрайних просторах воды?.. Какие же  у  них  личики
были - силится вспомнить сейчас и не может - колеблются  перед  отуманенным,
увлажнившимся вдруг взором, будто размыты  морской  водой...  Вот  там,  где
синева, дети, хотел бы сейчас быть этот  ваш  "адмирал"...  Вот  там  ому  и
смерть была бы не страшна.
     А потом, опомнившись, опять принимается за свое.
     Соломенный кораблик растет и растет. Ставятся на нем  тоненькие  мачты,
натягиваются тугие,  тоже  соломенные  паруса,  в  сполохах  золотых,  будто
сохранившие в себе трепет солнечного луча.
     Малыши без подсказки угадывают:
     - "Орион"! "Орион"!
     И черноглазый Али  с  пограничной  заставы  тоже  горячо  уверяет,  что
кораблик совершенно похож на тот, который  они  однажды  видели  с  отцом  в
бинокль с наблюдательной вышки.
     А в следующем сеансе кораблик еще  подрастет,  между  снастями  у  пего
колоски появятся, тугие, полнозерлые.
     - Это курсанты,- с улыбкой объясняет орионец.- Экипаж.
     Ладный такой колосковый этот экипаж; каждый из его  членов  знает,  что
делать, у какого стоять ему паруса... На удивление кораблик!  Все  остальные
игрушки перед ним сразу потускнели, всех он затмил  -  где  же  теперь  этот
миниатюрный "Орион" лучше всего  поставить?  Вместе  с  детьми  мастер  тоже
задумывается. Наконец решили закрепить его вверху, у самой крыши, чтобы  мог
видеть морс оттуда. И  не  поломает  там  его  никто,  ласточки  лишь  будут
сновать, но они осторожны.  Прикрепленный  к  фронтону  кораблик  еще  более
похорошел, даже с улицы было видно, как  купается  он  в  золотых  солнечных
волнах, светится,  точно  герб  на  невидимом  боевом  знамени  этого  юпого
кураевского войска...
     В  один  из  вечеров,  когда  Ягнич  готовил  под  грушей  свою  верную
раскладушку, неожиданно зашел на подворье Чередниченко. Был он, кажется,  не
в духе, угрюм, идет - вроде сто пудов на себе тянет. Или, может,  прихворнул
- снова сердце прихватило?  Отяжелевший,  опустился  на  лавку  и,  помолчав
некоторое время, сказал с грустью:
     - Помнишь, как мы всем драмкружком ходили, бывало, после  представления
к морю? Хлопцы, девчата - все такие здоровые,  молодые.  Ночь  лунная,  небо
тихое, без реактивного грохота... И пусть одеты мы кое-как,  некоторые  даже
босые,  зато  будущее  за  нами,  светит  нам  счастье  товарищества,  огонь
молодости, сил придают бурные порывы души... Стапем, бывало, против луны  да
как запоем:
     "Навгороди верба рясна..." Или вот ту: "Пид  билою  березою  казаченька
вбито..."
     Ягнич понял, что на этот раз их роли переменились:
     теперь уже ему надобно будет вызволять товарища из тоски,  из  какой-то
большой, малой ли беды.
     - Что-нибудь случилось, Савва?
     -  Да,  случилось.  Позвонили,  что  Крутипорох  (это  тот   ивановский
председатель, с которым они проверяли свой вес на Вавеле) лежит с инфарктом.
Прямо на току стукнуло, да так, что  вряд  ли  и  выживет...  Фронтовой  мой
товарищ, верная душа! Под Одессой в ночную разведку не раз ходили  вместе  к
самому лиману... Не раз выручали друг друга. Если бы  не  он,  давно,  может
быть,  над  Чередниченко  лозняк  вырос  бы...  Ах,  каких  падежных  бурями
выкручивает, с корнями выворачивает из жизни... - и умолк.
     - От этого никто не застрахован, Савва.
     - Это верно. А мы порой забываем об этом. Некоторые люди  живут  словно
бы вприкидку, как бы черновик набрасывают, в надежде на то,  что  еще  будет
время переписать свою жизнь начисто, набело. Спрашивали вот у меня на  току:
как это тебе удается, товарищ голова, держаться;
     столько  лет,  мол,  председательствуешь  и  до  сих  пор  нс   утратил
человеческого обличья, в ходячий шлакоблок  не  превратился...  Коли  бы  не
память,  говорю,  глядишь,  и  превратился  бы...  А  то  ведь   все   время
корректирует она тебя:
     не забывай, Савва, какие люди рядом с тобой были... Тот на твоих  руках
умирал, тому, сраженному пулей, в двух шагах от тебя  бескозырку  с  мозгами
смешало, а тот, может, летящую в тебя разрывную  своей  грудью  остановил...
Так это же, считай,  ими  тебе  жизнь  подарена!  Пуля  не  разбиралась,  не
спрашивала, куда летит и в кого угодит: мог бы и ты  стать  землею,  чем  ты
лучше тех, с кем ходил в разведки  да  в  атаки?  Благодаря  им  живешь.  Не
забывай об этом, помни, и не только на  праздничных  собраниях,  а  на  всей
своей жизненной магистрали. И если уж указано судьбою жить тебе, то  живи  и
не забывай, что жизнь дана человеку на добрые дела. Ясным  светом  гори,  не
копти небо. Может, кому и подходит это самое жизнекоптение, а по мне так  уж
лучше пусть на ходу, на лету разорвется от тяжких забот, этот твой  миокард!
Вот и друга моего подрубила... Ах, как жаль Крутипороха!..
     - Да, может, еще выкарабкается... Человек - существо живучее. Способное
порой такое выдержать, что потом даже не верится...
     - Оно-то так. Вот и меня иной раз так прижмет...
     А потом - хватнул воздуха и снова на коне! Черт возьми,  хочу  все-таки
внуков дождаться...
     И, словно бы спохватившись, Чередниченко спросил Ягнича:
     - Ну, а ты-то как?
     Орионец улыбнулся сдержанно:
     - Идет борьба за живучесть корабля.
     - С работой, спрашиваю, как? Остановился на чемнибудь?
     - Еще нет. В детский сад вон зовут старшей нянькой...
     - А почему бы и нет? Соглашайся! - повеселел  Чередниченко.-  Пестовать
детей - святое дело.
     Ягнич закурил, отодвинувшись на конец лавки, застыл в угрюмом раздумье.
     - Нет, Савва. Ты  мне  дай  другую  работу.  Подыщи  для  меня  занятие
какое-нибудь... самое каверзное.
     -  О,  тогда  становись   председателем!   -   мгновенно   отреагировал
Чередниченко, весело взбодрившись.- На этой работе не  вздремнешь,  нет-нет!
Тут уж из тебя все жилы вымотают да еще и узлов из них понавяжут, а  ты  при
этом не пикни - терпи, брат.- Чередниченко снова стал серьезным.-  Только  и
пожил, пока рядовым механизатором был,  пока  поглядывал  на  белый  свет  с
высоты комбайна, с мостика своего степного корабля. Скажи только  -  сегодня
же к щтурвалу вернусь... Восход солнца и зарю вечернюю на  мостике  комбайна
встречать - вот это да, вот это  жизнь!..  А  для  моей  теперешней  работы,
Андроп, нужны нервы покрепче стального троса... К концу дня  едва  на  ногах
держишься, забредешь после работы в парк, присядешь у прудика, Яшко или, как
там его, Мишко подплывет за крошками - побалуешь его вместо внуков,  хоть  с
этим безобидным созданием  душу  отогреешь...  Признаюсь  тебе,  дружище:  с
природой чем дальше, тем все больше хочется согласия, этой  самой  гармонии,
что ли... А оно не всегда получается. Мы ее не щадим, а  она  нас.  Налетело
вот, попалило.
     - Да еще и сейчас палит, как на экваторе.
     - То-то и оно. Смотрел сегодня подсолнухи - душа кровью обливается: два
вершка от земли, тонюсенькие, а шляпки, как ромашки... А за ними такой  уход
был! Золотыми коронами бы им сейчас на море светить, а они ело дышат...
     - Этот год, говорят, был годом  неспокойного  Солнца,-  заметил  Ягнич,
вспомнив курсантские побасенки  на  "Орионе".-  Сильнейшие  бури,  вишь,  па
Солнце свирепствовали.
     - Да, творится что-то неладное в природе... Дождя на поля вот  ждем,  а
оно и дожди теперь бывают не в радость, и с них  впору  брать  пробу.  Читал
недавно, ученые-де приметили, будто дождики  начали  с  кислотами  какими-то
выпадать. Что за кислоты, леший их знает, а только после таких осадков якобы
и рост лесов на планете замедляется.
     - Потому что загрязняем нечистотами и водный и воздушный океаны...
     - Научно-технический прогресс, конечно, дело.  Каждому  ясно,  что  это
историческая необходимость и неизбежность,  только  ты-то,  человек,  хозяин
земли, не должен забывать, что перед тобой палка о двух концах. Возьмем  для
примера мелиорацию, наше орошение степное.
     Каналы проложили - расчудесно, ответвление от них для нас делают -  еще
расчудеснее, верно? Вода для нас ведь - это и наша сила и наше  богатство...
Следовательно, давайка строить оросительные системы, давай обводняться, и мы
говорим: приветствуем тебя, энтээр!.. Но только строить-то нужно с  умом!  А
если, к  примеру,  поскупился,  не  сделал  все  как  надо,  не  прислушался
своевременно к советам умных людей, то какой же ты хозяин?  Ведь  советовали
же им, этим мелиораторам: облицуйте магистральный  канал,  сделайте  по  дну
покрытие из пленки или  из  бетона  -  не  вняли  трезвым  голосам,  дорого,
дескать, копейку сэкономим... Ну а скупой, известное  дело,  дважды  платит.
Теперь вот пошла  фильтрация,  Хлебодаровка  вымокает,  в  Ивановке  вода  в
погребах появилась... Да и у нас, на землях  третьей  бригады,  подпочвенные
воды прут, соль гонят на поверхность. Вдоль дороги - видал, поди? - какие по
кукурузе проплешины объявились...
     - Видел.
     -  Двести  гектаров  золотых  земель  нам  испортили,  сделали  из  них
солончак, на сто лет, может, вывели из строя! Теперь нам уж ни "Кавказ",  ни
"аврору" не придется там сеять, там уже и чертополох не растет! На последнем
партактиве пришлось кое-кого потрясти за душу: как же это так?  Куда  же  вы
смотрели, бисовы сыны?
     Будете и дальше украинский чернозем  превращать  в  бесплодные  земли?!
Пожимают плечами, разводят руками да ищут, на  кого  бы  сподручней  свалить
вину, а самим чистенькими остаться...
     - Это умеют: за бумаги, как крысы, прячутся...
     - А если ты убоялся взять на себя ответственность, если загодя, заранее
не продумал все, не  отстоял  народные  интересы,  к  награде,  запыхавшись,
торопился, то какой же  ты  после  всего  этого  коммунист?!  -  все  больше
распалялся Чередниченко.- На все у него оправдание: видите ли, сейчас  лимит
ему урезали, а сроки подгоняют, размышлять некогда, даешь штурмовщину,  лепи
на скорую руку...
     Слепил и ушел, а тут после него хоть трава не расти.
     И спросить теперь некого, а  я  ведь  должен  спросить:  кто  нам,  кто
государству нашему возместит невозместимые эти убытки, кто сегодня оздоровит
эти засоленные земли?
     - Нужно наказывать разгильдяев построже.
     - Наказываем... как кота мышами! Попробуй докажи, что он умышленно тебе
такую трату учинил. Ведь и сам ты видел,  как  он  старался,  сделать  хотел
вроде как лучше, и людей среди них немало толковых, с опытом, с дипломами...
И  все-таки  вышло  так:  засолонцевать  нам  землю  -  это  они  сумели,  а
рассолонцевать, опреснить ее - руками разводят... Обещают, правда,  дренажем
да промыванием восстановить нам почвы, только и сами еще  толком  не  знают,
выйдет ли чего из этого... Погубить оказалось просто, а вот оживить...
     Чередниченко разволновался, даже рукой потянулся к сердцу.
     - Валерьянки  дать?  -  предложил  Ягнич,  заметив  это  непроизвольное
движение.- У меня есть сухая, в таблетках...
     - А что значит в наших  условиях  потерять  плодородный  гектар?  -  не
обратив внимания на заботу Ягнича, продолжал размышлять вслух Чередниченко.-
Да ведь такого чернозема нигде и на других планетах не сыщешь.
     Это ж поистине золотое дно. Ежели и рассолонцусм, то когда это будет? В
третьем тысячелетии? А сколько уже таких вот гектаров  списали?..  Теперь-то
авторы проектов засуетились, но где,  спрашиваю,  вы  были  раньше,  знатоки
своего дела? Пусть к нам, низовым, не прислушивались, по ведь  и  наука  вас
предупреждала! Отмахнулись, пренебрегли всеми предостережениями! Потребовали
от одного из них на партактиве, чтобы  дал  объяснение,  так  он  битый  час
бубнил, толок воду в ступе, сам графин той воды выпил, а так ничего нам и не
объяснил толком... Нет-нет,- Чередниченко встал,  выпрямился,-  если  взялся
строить, то строй мне, будь любезен, не  шаляй-валяй.  На  ватмане  резинкой
можешь стереть, а тут не сотрешь... на земле надо  все  делать  набело,  без
черновиков! Тут не семь, а тысячу раз отмерь, а потом уж режь!..



     Где  же   линия   горизонта?   Сейчас   ее   не   видать:   бесконечная
ослепительность моря сливается с такой же безбрежной ослепительностью небес.
Сияние дня рождается из  сияний,  из  гармонического  слияния  переполненных
светом стихий...
     Солнце в зените.
     Средь открытого моря идет "Орион".  Еле  движется,  ветра  нет,  паруса
обвисли...
     Дельфины наблюдают за ним. Перед табунами неутомимых  этих  детей  моря
корабль белеет, будто какой-то дивный, неслышно скользящий но  водной  глади
дворец. Ни единого судна навстречу, ни один танкер не темнеет на  горизонте.
Только "Орион". Один-одинешенек на зеркальной поверхности  моря,  средь  его
безбрежной глади. Под  парусами  он  кажется  необыкновенно  высоким.  Белое
облако! (Высота мачты от киля до клотика сорок семь метров.)
     Курсанты изнывают на палубе от жары.  Для  новичков  непривычно  обилие
слепящего  света  вокруг:   на   все   четыре   стороны   -   фантастическая
ослепительность. Такой не увидишь нигде, только  среди  этих  медитерианских
вод в эту пору суток, в полдень. В глазах резь. Простор воистину бесконечен.
Столько сияния, а ветра нет.
     - Ушел старый Ягнич и ветер с собой забрал...
     Капитан обходит судно. На почти юном лице печать  совсем  не  юношеской
озабоченности. Поглядывает то и дело на табличку: "Сигнал  тревоги  подается
электроревуном "Тревога". Один непрерывный гудок в течение тридцати  секунд.
Ничто, однако, не предвещает тревоги. И все же  на  душе  молодого  кормчего
неспокойно. Как это понять?
     Курсантская аудитория. Стенд морской практики. Образцы узлов:  "двойной
гачный"... ^рыбацкий огон"...
     "стопорный"...
     Труднее всего соединять стальные концы, тогда именно обдираешь  руки  в
кровь... И Ягнич-мастер стоит над тобой.
     Штурманская рубка. Карта разостлана на столе.
     Циркуль.
     Транспортир.
     Резинка...
     Параллельная линейка...
     Склонились сразу двое или трое курсантов: прокладку ведут. Тут  же  два
локатора. Парус и локатор - они на "Орионе"  рядом!  Капитан  усматривает  в
этом некий символ, от сознания этого проникается гордостью.
     Третьи сутки нет ветра. "Ушел и ветер с собой забрал..."
     Почему пошутили так? Первокурсники, они Ягнича и в глаза не видели! Это
ты ходил с ним в тот свой первый,  самый  дальний  рейс.  Заходили  почти  в
тропики (зона северо-восточного пассата),  чтобы  использовать  попутный,  а
севернее уже был бы встречный. В обратном рейсе "Орион" воспользовался им.
     Какой это был великолепный насыщенный рейс!
     Впервые так шли. Курсанты были как на подбор,  молодец  к  молодцу,  от
трех училищ сразу. Рейс выдался трудный, в нескольких местах  штормовой,  но
па диво счастливый: ни одной травмы, болезни, нежелательного приключения.
     Шутили:
     - Это потому, что Ягнич здесь. Это благодаря ему...
     Каким он был?
     Снова случайно слышит у радиорубки голоса тех, которые реального Ягнича
никогда и в глаза не видели. Они сейчас  сочиняют,  творят  Ягнича  другого,
своего, на свой лад.
     Был, был! Всю жизнь  только  под  этими  парусами.  Ни  семьи,  никого,
ничего. Тут жил вечно, вязал  узлы,  стерег  рынду.  С  курсантами  держался
строго. Мастер.
     Приведет, укажет пальцем:
     - Какая снасть?
     Молчишь.
     Концом (кусок каната) так и потянет вдоль спины.
     А тебе и не больно, потому что получил по заслугам. А если знаешь, если
сумеешь правильно ответить - руку пожмет.
     Фантазеры, что они выдумывают? Никогда на "Орионе"
     ничего подобного не бывало, никогда Ягнич не прибегал к  таким  крайним
мерам!
     Фантазия между тем работает.
     Никто не знал,  сколько  этому  Ягничу  лот.  Полюбопытствуют,  бывало,
курсанты:
     - Товарищ мастер, сколько вам лет?
     - Сорок.
     И это - без тени шутки. В. следующем году другие придут  на  "Орион"  и
тоже спросят:
     - Сколько вам лет?
     Ответ тот же:
     - Сорок.
     Застыл, остановился,  увековечился  мастер  па  своих  сорока.  Чем-то,
знать, они особенно памятны ему, коли  ни  больше,  ни  меньше  не  назовет:
сорок, да и только. Может, в этой цифре, как для многих в цифре 13, был  для
Ягнича какой-то тайный смысл? И, что удивительно, именно на сорок лет  он  и
выглядел. Ягнич не старел!  Натура  редкостной  прочности,  просто  железная
натура. И душой...
     Красивая, высокая душа! Песни  пел,  знал  их  бесчисленное  множество,
особенно старинных, песен старых мореходов (не слышал капитан,  чтобы  Ягнич
вообще когда-нибудь пел. Разве лишь иногда мурлыкал что-то  потихоньку  себе
под нос).
     Курсанты-новобранцы    все    же    отдают     предпочтение     мастеру
нафантазированному.
     Однажды "Орион" попал в зону действия  страшнейшего  урагана,  захвачен
был его крылом. Ночь, завывание ветра, буйство  разъяренных  черных  стихий.
Палубой черпал воду "Орион". Шквал налетал за шквалом. Крен достигал  сорока
и больше. Думали - все. Но и в этих условиях посылали курсантов на мачты!  И
снова - удивительная вещь! - не сорвало, не сбросило в океан никого.
     Говорили, это потому, что Ягнич (он в эту ночь получил тяжелую  травму)
продолжал жить, что сердце его продолжало биться  на  "Орионе".  Привязанный
канатами, перехваченный ими крепко-накрепко, лежал под хирургическим ножом в
лазарете,  в  глубине  судна.  Операцию  невозможно  было  делать,   кронами
переваливало больного туда и сюда, но другого выхода не было  -  мастер  сам
сказал: режь! Из груди было извлечено его сердце, оно билось и билось.
     Ниткой суровой, рабочей, трехгранной иглой  были  сшиты  сосуды.  Ягнич
жил!
     Сплошная  фантастика!  В  перенасыщенной  учебной  программе  мореходки
значится и такая тема: "Живучесть корабля". Они же толкуют о другом: "Орион"
обогатил их необычайным уроком, фактом редкой живучести человека.
     Хлопцы, оказывается, считают, что могучий, неумирающий дух Ягнича,  его
несокрушимая воля решили в ту ночь судьбу всего  экипажа,  судьбу  "Ориона",
что именно это, передавшись всей команде, помогло кораблю выстоять под всеми
шквалами, счастливо выйти из зоны урагана.
     "Чего они без конца выдумывают?" - капитан  в  недоумении  морщил  лоб,
пожимал  плечами  -  никак   не   мог   отыскать   причину   столь   бурного
мифотворчества. На "Орионе" все ведь было иначе. Все было буднично,  строго,
поделовому. Откуда же эти притчи, домыслы, этот взрыв курсантских  фантазий?
Какая душевная потребность заставляет этих юношей вместо  вполне  реального,
законно, в общем-то, списанного, с почетом отправленного на  покой  человека
сотворять для  себя  какого-то  другого,  полуволшебного,  человека-амулета?
Где-то по корабельным закоулкам, по рубкам или в тени парусов  ткут,  сообща
создают почти мифический образ того, кто "ушел  и  ветер  с  собой  забрал".
Сколько разных людей прошло через "Орион", скольких полузабыйи, а то и вовсе
забыли,  почему  же  этот,  хоть  и  славный  старик,  но,  подобно  многим,
обыкновенный, будничный, так воспламеняет фантазию новичков? Почему и сейчас
вот, средь этого штиля, средь безбрежной ослепительности он у них на  устах,
в душах?
     Неужели  им,  юным,  лобастым,  знающим  локатор,  имеющим  под   рукой
современнейшие электронные приспособления, зачем-то  нужен  еще  выдуманный,
мифический, сотканный из нереальностей Ягнич, мастер нестароющих сорока лет,
человек-легенда?



     Как только стемнело, короткий  разбойный  свист  раздался  подле  двора
Ягпичей-комбайнеров.
     Мать хлопочет в хате, но дверь открыта - услышала.
     Господи, не тот ли супостат объявился? Лишь в старину парубки таким вот
свистом вызывали девчат на улицу;
     сейчас это услышишь разве  что  на  клубной  сцене,  когда  там  ставят
какую-нибудь давнюю пьесу. Однако ж такая сцена может быть показана  тебе  и
сейчас и не в клубе, а прямо перед твоей хатой. Петь, паршивцы, не умеют,  а
свистеть   вон   какие   мастера!   На   стадионе,   должно,   на    футболе
напрактиковались.
     Однако той, которую  вызывают,  дома  нет,  но  работе  еще  занята,  у
кураевской медички день ненормированный.
     Только собралась было  в  кино,  прибежали  от  Чередниченков  -  нужно
ставить банки председателю!
     Свалило Зевса. По случаю окончания  жатвы  поехал  на  берег,  с  ходу,
потный, вбежал в  Черное  свое,  медузное  море,  простудился,  теперь  есть
подозрение на воспаление легких.
     Когда средь  зимы  приходилось  брести  в  ледяной  воде  у  керченских
берегов, пробираясь с Тамани на полуостров в разведку,- тогда  ничего,  даже
насморка не схватил, по крайней море сейчас не помнит. Шинели, бывало, скует
морозом, грохочут они на гвардейцах, как  колокола,  все  время  приходилось
снова смачивать их в воде, чтобы не гремели,  чтоб  не  разбудили  вражеских
часовых. А сейчас  только  глянешь  на  море  -  уже  чихаешь,  уже  погнало
температуру...  Радикальнейшее  лечение,  которое,  собственно,   только   и
признает в таких случаях Савва Данилович,- это  банки.  Покорно  подставляет
спину, чтобы Варвара Филипповна накинула  эти  стеклянные  штуки...  Но  она
сейчас  сама  хворает,  пришлось  вот  молодую   медичку   вызвать,   пускай
потренируется...
     Когда Инна  побежала,  у  матери  невольно  шевельнулось  сомнение,  нс
Варварины ли это придумки, может, нарочно вызывают  начинающую  фельдшерицу,
чтобы проверить, умеет ли она хотя бы банками орудовать как следует?
     Убежала и как в воду канула, а свистун тем  временем  посвистывает,  нe
впервой  приносит  его  нечистый  под  кураовскис  вишни...  Вот   еще   раз
присвистнул - на этот раз с каким-то даже соловьиным коленцем...
     - Скажи, что ее нот, не до гулянки ей,- не  выходя  из  хаты,  крикнула
Ягничиха по двор, полагая,  что  там  есть  кому  передать  эту  команду  по
адресу... Однако во дворе никого нс было. Только груша, как туча, стоит,  но
груше и самой, может, приятно послушать вечерний  свист.  Женщина  вышла  на
веранду. Так и есть: лавка под  грушей  пустая,  на  вахте  никого,  орионец
отправился к соседям смотреть с детворой вечернюю передачу по телевизору.
     Телевизор у  них  огромный  (величиною  с  девичий  сундук  старинный),
установлен прямо в саду под орехом, его голубой  экран  виден  и  отсюда,  с
веранды, и перед ним торчит множество голов -  детских  и  взрослых.  Лысина
орионца блестит между ними. Дома у Ягничсй тоже есть телевизор, может,  даже
лучше, стоит вот за шифоньером в углу, правда, за всю жатву экран на нем так
ни разу и но засветился. Мог бы моряк его настроить, сидеть и смотреть дома,
так пет, к соседям потянуло, к малышам. Там, знать,  веселее...  Вон  вместе
подхватились, подскочили все, орут:
     "Гол! Гол!"
     А с улицы снова негромко свистнули. Ну и назойливый!
     Хозяйка  спустилась  по  ступенькам,  направилась  к  калитке.   Что-то
мелькнуло под вишнями (теперь вишневые деревца со дворов на кураевскпе улицы
выскочили, воров не боятся),  под  ветвями,  за  кущами,  кто-то  спрятался,
затаился... Не иначе как он, мастер художественного свиста...
     - Это ты, Виктор?
     - Я.
     - Тебе еще не надоело тут свистеть? Заходи во двор.
     Вынуждена приветить, потому что хочешь не хочешь, а выступает он сейчас
в роли твоего будущего зятя, этот ночной свистун.
     - Я к Инне. Она дома?
     - Скоро придет. Заходи, заходи. Мне поговорить с тобой нужно.
     Усадила дочериного ухажера на веранде, но за угощениями  но  пошла,  не
будет ему никакого угощения - гость HCdBaHbra, обойдется и  так...  Включила
электричество (чтобы лучше разглядеть Инкиного избранника),  после  этого  и
сама присела к столу. Хлопец застыл на стуле,  отодвинувшись  в  самый  угол
веранды. Придирчиво осматривала его. Вот оно, золотко Веремеенково... Неужто
и вправду зять? Не очень-то он изменился, хотя где-то там и побывал.
     Говорили, стриженый, а оно почти незаметно. С вежливым вниманием  ждет,
когда с ним заговорят, худощавый,  выбритый,  скромная,  застенчивая  улыбка
блуждает на губах...
     Нос материн, брови тоже ее, тонкие  и  какие-то  дерзкие,  размашистые,
вразлот, не каждая девушка устоит перед таким. Да  и  вообще  -  статный,  с
продолговатым смуглым лицом, и  когда  вот  так  тихо  сидит,  стиснув  руки
коленями и смиренно посматривая  в  потолок,  на  лампочку,  вокруг  которой
вьются мошки, то и не скажешь, что перед тобой шалопай, вертопрах и хулиган.
     - Она скоро придет? - спросил вкрадчиво.
     - Не отчитывается, голубчик. У нее служба... Придет, конечно, наше дитя
дома держится, не то что другие.
     - Если это камешек в мой огород, то разрешите объяснить: я тоже надеюсь
в скором времени перекочевать  под  мамину  крышу.  Кажется,  получу  работу
где-то тут, поблизости.
     - Наверное, на профилактории? - Рядом с Кураевкой па  побережье  второй
год строится  для  оздоровления  шахтеров  пансионат  -  профилакторий.-  Не
баянистом ли для развлечения рудокопов?
     - Пока это секрет,- уклончиво буркнул он, улыбнувшись.
     - Ох, Виктор, Виктор, что ты  себе  думаешь?  -  заговорила  женщина  с
грустным сочувствием.- До каких ты пор вот так слоняться будешь? Погляди  на
своих ровесников - каждый при деле:  тот  учится,  тот  в  армии,  а  тот  с
трактора не слезает... Настоящие сыновья, ничем себя не бесчестят, родителям
только в радость. Даже такие вот, как Петрусь наш,- глаза ее засветились при
воспоминании о своем штурманце,- ребенок  по  сравнению  с  тобой,  а  какой
трудолюбивый и сообразительный, отец уже смело может комбайн ему доверить. В
Казахстан, в такую даль, наравне со взрослыми подался, а ты?
     Дома на такие слова Виктор только бросил бы пренебрежительно: "Мама, не
учите меня жить, сыт  по  горло  вашими  поучениями",-  встал  бы  да  спину
показал, а тут не смеет, делает, хитрец, вид,  что  слушать  назидания  этой
добровольной наставницы - для  него  одно  наслаждение,  впитывает  народную
мудрость, как губка.
     - Или, может, все это я напрасно говорю, Виктор?
     Почему ты молчишь? Собака, мол, брешет, а ветер относит Так?
     - Я слушаю. Внимательно слушаю. Вникаю, Гаптта Гурьевна.
     Ото ее подбодрило: неожиданно почтительное обращение кому не  польстит.
Как  бы  подхлестнутая  этим,  нропела  еще  одну  хвалу  своему  штурманцу,
вспомнила затем троюродного племянника Ягнича Анатолия, который где-то  там,
в ГДР, во время пожара немчонка спас,- об этом  факте  сообщило  в  Кураевку
командование части, в которой служил герой. Использовав сильный этот пример,
женщина опять принялась за "санобработку" вертопраха, который  сидит  сейчас
перед нею такой-то очень уж покорный да вежливый, такой печальный, что  хоть
икону с него пиши!
     Уставился глазами в потолок, ловит, однако, кажется, не столько  то,  о
чем она ему толкует, а, скорее,  тех  мошек,  которые  вокруг  лампочки  под
потолком мельтешат.
     - Если себя  не  жалко,  то  хоть  родителей  бы  пожалел,-  продолжала
увещевать наставница.- Отец твой извелся весь, изгоревался, на человека стал
непохож, а из-за кого? И матери не легче, от горя да стыда  на  люди  боится
выходить... Один ты ведь у них, единственная надежда,  всем  твоим  прихотям
потакали. Баян ли, "Ява" ли - ни в чем  отказа  не  было.  И  так-то  ты  их
отблагодарил? Родителям дни отравил, а себе?  Исковеркал  молодую  жизнь  по
дурости своей. Виновных не ищи на стороне, все в  тебе  заключается...  Хоть
это-то ты понимаешь?
     - Понимаю, Гурьевна, еще как понимаю,- и  снова  монашески-смиреннейшая
мина на красивом лице, ставшем вдруг еще печальнее.- Постараюсь измениться в
корне. Обещаю: скоро вы меня не узнаете.  Мое  духовное  возрождение,  тетка
Ганна,  мое  воскрешение,  начавшееся  в  колонии,   не   закончилось,   оно
продолжается во мне, вот тут,- и драматическим жестом приложил руку к груди.
     У женщины отлегло от сердца.  Стоит  лишь  поговорить  с  человеком  по
душам, глядишь, что-то и ворохнется в нем хорошее,  обнадеживающее:  человек
ведь не камень! Дома, поди, не умеют наставить хлопца на путь истинный, хотя
оба там учителя. С чужими оно легче, а к своему ключика не подберут. Она  же
вот хоть и не учительница, хоть только в детсаду  маленьких  воспитывает,  а
поди ж ты - сразу  сумела  оболтуса  этого  усовестить...  Теперь  принялась
расхваливать ему Инну. Как училище закончила с золотой медалью  (медаль  эта
родилась тут же, на веранде, экспромтом) и какие хорошие  места  предлагали,
заманивали даже в столицу,  в  тот  центральный  Красный  Крест,  который  с
медикаментами да продуктами и в Индию, и на край света  летает,  где  только
случится какая-нибудь эпидемия  или  землетрясение...  Ничем  не  соблазнили
Инну, потому как она всей душой рвалась домой - Кураевка для нее милее  всех
на свете, возле матери ей теплее всего!
     - Сейчас вот Варвара позвала, чтобы  банки  поставить  председателю.  У
тебя, говорит, Инночка, лучше получается, чем у меня. Да и  сам  поразмысли:
разве голова доверился бы с маху кому-нибудь, разве подставил бы свою важную
государственную спину, а  ей  -  пожалуйста,  исцеляй,  раз  ты  с  отличием
закончила...
     Были, таким образом, и дочери пропеты панегирики  со  всем  материнским
вдохновением, с врожденной ягничевской фантазией.
     - И вот такая-то девушка ждала тебя, непутевого,  хотя  к  ней  там,  в
училище, трижды сватались, предлагали руку и сердце, покоя не  давали  ей  и
летчики и подводники,- вдохновенно продолжала хозяйка, ради общей картины не
останавливаясь перед  явным  преувеличением  фактов.-  Другая,  глядишь,  не
упустила бы такого случая, вмиг бы ухватилась за  красавца  лейтенанта,  или
избрала бы врача с дипломом, или же молодого комбайнера с  Золотой  Звездой!
Нот, говорит, мама, я своего суженого  и  осужденного  ждать  буду.  Он  там
страдает, мается, только и держится тем,  что  верит  в  меня.  Отвернуться,
когда человек в беду попал,- это  нечестно.  Нет,  не  отступлюсь,  говорит,
дождусь, если уж Витеньку сердце избрало. Дак ты ж оцени!
     - Я оценил.- Голос его налился настоящим,  неподдельным  теплом.-  Инке
равных не видел, Инка для меня - все, если хотите знать. Дня не было,  чтобы
ее не вспоминал. Ради нее переломлю себя, потому что знаю: не ужиться  ей  с
моими недостатками, да и мне самому опостылела  собственная  разболтанность.
Положу этому конец. Но войдите и в мое положение.  Здорово  встряхнула  меня
жизнь, Ганна Гурьевна, так встряхнула, что до сих пор пошатываюсь...  Первый
крепкий удар был, когда из мореходки вытурили. Могли бы  все  же  и  не  так
строго... Ведь за одну лишь самоволку...
     - Что это такое - самоволка?
     - Ну, прогул, что ли. Отлучился на двое  суток...  А  там  дисциплинка,
скажу я вам...
     - Что ж бы это была за мореходка, если бы  без  дисциплины?  Настоящего
человека порядок не  страшит.  Вот  мой  брат  сколько  па  "Орионе"  ходил,
полжизни морской службе отдал, а не жалуется.  Наоборот,  скучает  по  морю,
несмотря на все его строгости... Вон и детишкам тут передает свою пауку  про
непотопляемость корабля!
     С ухмылкой, а подчас и с еле  удерживаемой  зевотой  выслушивал  Виктор
похвалы в адрес орионца, хотя о нем у  парня  было  свое  мнение:  с  крутым
характером дед, амбитный, неуживчивый, лучше  держаться  от  него  подальше;
попадешься орионцу на глаза - он тоже начнет тебе душу драить...
     - А вот если бы ты, Витенька, вел себя п училище на "отлично", плыть бы
тебе с курсантами сейчас где-нибудь под парусами "Ориона". Честь-то какая! В
прежние времена, бывало, дядька напарусит крылья на своей ветряной мельнице,
и то для нас, малышей, диво, а тут... Эх, ты!
     "Орион" упустить!..
     Зацепившись за "Орион", тетка Ганна не могла  остановиться  и  подавно,
разошлась так, будто саму уж подхватило парусами, будто сама была  морячкой,
рассказывала-пела про то, каких туда хлопцев берут да какую закалку они  там
получают, говорила и говорила, а Веремеенко, подавив  скуку,  снова  вытянул
свою журавлиную шею, слушал будущую тещу с напускным  вниманием;  однако  до
него доходила лишь  мелодия  ее  речи,  похожая  па  отдаленное,  монотонное
журчание ручья. Хлопец прислушивался больше к своему внутреннему  голосу.  А
голос этот говорил: пусть стократно вы правы, уважаемая будущая теща, но  от
этого мне не легче. Горько вашему Витеньке. Известно ли вам такое  состояние
души, когда просто жить не хочется, хотя вроде бы и  пет  явных  причин  для
подобной сердечной депрессии. Знаете ли вы,  что  такое  серое  безразличие,
серое и тусклое, когда тебя ничто не интересует, когда  все  словно  бы  уже
было и сам ты будто когда-то уже был и заранее знаешь, каким будешь  завтра,
какое меню увидишь в чайпой на грязном, замызганном столе, какие мухи  будут
жужжать над жирным твоим борщом?.. Нет, не знает про то хозяйка. Вот если  б
Инна... Никто не проявляет к тебе столько терпения и великодушия,  как  она.
Хочет видеть и видит тебя лучшим, чем ты есть  на  самом  доле;  ее  любящее
сердце наряжает тебя в одежды своих щедрых мечтаний, возлагает на тебя самые
смелые надежды, и, странное дело, порой  ты  чувствуешь,  как  от  самих  ее
надежд ты и в самом доле становишься словно  бы  лучше,  чище,  достойнее...
Инна - это та высочайшая премия, которую тебе  выдала  жизнь,  выдала,  быть
может, даже слишком рискованно, авансом! Ради нее сидишь тут и  выслушиваешь
битый час эти нудные тетенькины проповеди,  прикидываешься  самым  прилежным
слушателем, поддерживаешь в будущей теще иллюзию, будто  только  ее  речи  и
смогли совершить в твоей душе мгновенный переворот...
     Когда же тетка  Ганпа  попыталась  точное  выяснить,  насколько  крепок
парень в своих  чувствах  к  ее  дочери,  Виктор  не  заметил,  как  у  него
вырвалось:
     - В ней  мое  счастье,  правду  вам  говорю!  Только  в  ней,  а  не  в
пансионатских химочках!..
     Сказал и осекся, потому что хозяйка тотчас же насторожилась,  прищурила
глаза:
     - Это что еще за химочки? Кого ты так величаешь?
     - Ну, химочки, так все их там называют...
     - Кто все? Блатпяки,  может,  твои,  с  которыми  баланду  по  колониям
хлебал! Так это еще нс  все.  А  порядочный  человек  не  станет  насмешливо
обзывать девушку или жен-, щину даже за глаза... Химочки, химочки, придумать
же такое,- никак  не  могла  она  успокоиться.-  И  над  чем  -  над  именем
человеческим измываешься. У меня вот у самой бабусю Химой звали, так  что  -
позорно это, насмешка, можно сказать, по-твоему? Никто в Кураевке над пей не
смеялся, потому что Хима девятерых родила и воспитала, и не было  среди  них
ни одного такого балбеса, как ты!
     Какую-то минуту она  грозно  молчала  (суровостью  своей  стала  совсем
похожа на брата), лицо округлилось и  словно  бы  отекло.  Было  ей,  видно,
сейчас и горько и стыдно  за  этого  балбеса,  который  сидел  нисколько  нс
обескураженный нотацией и ее резкими словами, хотя внутренне, чувствовалось,
был по-прежнему начеку.
     - Виктор,- заговорила немного  погодя  Ганна  Гурьевна  каким-то  почти
торжественным голосом,- хочу просить тебя об одном одолжении... Можно?
     - Просите.
     - Как мать семейства, по-доброму, по-матерински умоляю тебя:  отступись
ты от моей дочери. Отступись! Не принесешь ты ей счастья.
     Он побледнел:
     Принесу или не принесу - откуда вам знать?
     - Чует душа.
     - Душа - ненадежный источник.
     - Смотря чья. Материнская ежели, то надежней нету.
     Ни перед кем так не унижалась, как перед тобой вот, сынок.
     Красивый  ты,  еще  найдешь  себе  пару,   какая-нибудь   из   тех   же
пансионатских  размалеванных,  только  пальцем  помани  -  сама  побежит  за
тобой... А Инна... У Инны своя дорога, своя,  непохожая  на  твою...  Пощади
девушку, отплати хотя бы этим за ее верную к тебе любовь!  Потому  что  так,
как она, редко кто нынче любит... Отступись! Как сына тебя прошу!
     Сильно побледневший, он сидел, прикрыв глаза, уронив голову на грудь.
     - Вы просите невозможного,- сказал вполголоса.
     Это только подхлестнуло ее.
     - Ну, превозмоги себя, Витенька, не заслоняй ей белый  свет!..  Сколько
бывает таких случаев: любят друг дружку и год и два, а женятся на  других...
Разве мало у нас красивых девчат? Вол, говорят,  Муся  Осначевская  по  тебе
сохнет, такая славная дивчина, и у родителей одна, может,  именно  ее  ты  и
осчастливил бы...
     Он молчал, не поднимая головы,  и  его  молчание  Ганна  расценила  как
признак колебания: видимо, парень борется с  самим  собою,  взвешивает,  как
будет лучше... Следовательно, надо но отступать, гнуть и гнуть свою линию, и
он решится, даст согласие... Вдруг ее осенило:
     - Витя, уважь мою материнскую просьбу, а  я  тебе  за  это...  "Жигули"
подарю!
     - "Жигули"? - От неожиданности оп даже глазами заморгал.
     Искушение, казалось, было способно кого  угодно  сразить  наповал,  тем
паче Виктора, чья страсть к скоростной езде известна всей Кураевке... Расчет
у хозяйки был безошибочный, парень оживился,  поднял  свои  тонкие  брови  в
нескрываемом любопытстве:
     - У вас уже есть "Жигули"?
     - Будут! - воскликнула она горячо.- В прошлом году - разве не слыхал? -
двум лучшим комбайнерам  области  выдали  малолитражки  в  премию  -  одному
достался "Запорожец", другому "Жигули"... Сам секретарь обкома  вручал  этим
комбайнерам ключи от машин на стадионе, при всем народе...
     - Но ведь эти ключи у них, а не у вас,- ухмыльнулся Виктор.
     - Считая, что у нас! Семейный  экипаж  Ягничей  тоже  в  десятке  самых
первых, не видал разве в  газете  фотографию!  В  прошлом  году  телевизором
премировали, а этим летом, если бы хлеб но сгорел, вот тут уже,  под  окном,
"Жигуленок" стоял бы красненький, на новеньких шинах... А что в будущем году
стоять будет, так - это факт!
     Веремеенко встал, напустил на себя строгость:
     - Итак, за дочь - "Жигули"! А почему не "Волгу"?
     А? - И неожиданно для хозяйки расхохотался. Потом сразу стал серьезным,
посмотрел на пристыженную собеседницу с явным превосходством: -  Стыдно  мне
за вас, тетка Ганна. Неужели вы серьезно могли подумать, что Виктор на  этот
ваш калым позарится? Променяет Инку на ваше отступное? Какая  дикость...  Вы
ведь сами были молоды, неужели забыли или вовсе не знали, что такое любовь?
     - Знал бы ты! А я-то  знала  и  знаю,-  превозмогая  стыд,  встала  она
обиженно,- Не тебе, ветрогону, меня учить... А  то,  что  тут  было  сказано
насчет машины, чтоб на этом месте и умерло, понял?
     - Само собою.
     В это время к веранде уже подбегала Инна.
     Глянув на обоих, почувствовав неладное, забеспокоилась:
     - Чего вы тут не поделили?
     "Тебя не поделили",- хотелось сказать хлопцу,  но  он  только  разрешил
себе шутку:
     - Про дела ооновские речь вели.
     - А как там наш голова? - сейчас же заговорила и мать,  чтобы  избежать
уточнений.-   Или   так   вызывали,   из-за   пустяка?   Прыщик,   наверное,
какой-нибудь?..
     - Да нет, застудился всерьез, температурит,- сказала Инна.-  Однако  на
пневмонию не похоже, скорее ангина,- и снова заботливо-влюбленный взгляд  на
Виктора: - Почему ты такой бледный?
     - Натура нервная...
     Подумала мельком, не пьян ли он, но сразу же отбросила это  подозрение:
нет. Еще раньше, после одного случая, поставила  перед  ним  условие,  чтобы
никогда не появлялся ей на глаза в нетрезвом состоянии,  и  пока  Виктор  не
нарушал уговора.
     - Гол! Гол! - снова донеслось от соседского "Электрона".
     Виктор шагнул к девушке и на глазах у  матери,  будто  специально  ради
того, чтобы досадить ей, уверенно взял Инну за руку:
     - Аида к морю, мое сокровище. Удалимся по лунной дорожке...
     По тому, как она охотно отозвалась на его шутливый призыв, как, забывая
обо всем, прижимаясь друг к другу, быстро пошли они через  двор  к  калитке,
мать поняла:
     ничем сейчас не остановить дочь, потому что есть в  жизни  вещи,  перед
которыми все твои хитросплетения сводятся па нет, по себе ведь  знаешь,  что
это за сила - любовь...



     Сейчас Инна не сочиняла песен. С тех пор как возвратилась  в  Кураевку,
не сложилось ни строки, хотя  иногда  возникало  и  бродило  в  душе  что-то
туманное и смутное.
     Больше читала. Снова увлеклась классикой: во Дворце культуры  собралась
за последние годы большая библиотека, сам  Чередниченко  шефствует,  следит,
чтобы надлежащим образом пополнялись ее фонды: пусть читает Курасвка, меньше
водки будет пить.
     Райгазета время от времени печатала стихи, появилась однажды даже целая
литературная страница под рубрикой "Творчество молодых".  Инна  перечитывала
стихи строка  за  строкой.  Было  'тут  про  "музыку  полой",  про  "степные
корабли", были отрывки из поэм (еще, наверное, не написанных),  стихотворные
посвящения  комбайнерам,  их  самоотверженному   труду,   бессонным   ночам.
Воспевались "братья солнца" - подсолнухи, которые отражаются в море золотыми
коронами (это те-то, замухрышки, заморенные засухой,  какие  стоят  нынешним
летом за Кураевкой, из последних сил цепляются за жизнь). В стихах все вроде
было и то, и не то. Воспевалась поэзия хлеборобского труда,  но  на  крыльях
поэтических получалось все как-то уж очень красиво и легко. А где  же  боль,
где же тоскующие глаза сеятеля, когда он видел, как  лютая  засуха  пожирает
плоды тяжкой его работы, когда бессильно опускались натруженные  руки  перед
грозным нашествием неумолимых стихий? Обо всем  этом  помалкивает  районного
масштаба застенчивая муза.
     Господствовала на той  страничке  лирика,  принадлежащая  вдохновенному
перу девчат и парней, Инниных неведомых сверстников, которые,  обнажая  свои
сердца, признавались в иптимностях перед молчаливо внимающими  им  степью  и
морем. Еще когда Инна занималась в училище, она тоже посещала литобъединение
- было такое при тамошней районной газете и называлось "Солнечная гроздь". В
турнирах начинающих авторов,  в  оживленных  дискуссиях  после  литературных
чтений  она  участия  почти  но  принимала:  чувствовала  себя  недостаточно
подготовленной, к тому же  сдерживала  ее  еще  и  застенчивость;  держалась
больше в сторонке.
     Случалось иногда услышать произведения, в которых  ощущалась  искренняя
любовь к людям, к степи, но больше было все-таки словесного  звона,  чего-то
не своего, заемного, которое тем не менее  излагалось  тоном  нескромным,  с
крикливым  поэтическим  яканьем  -  так,  по  крайней  мере,  ей   казалось.
Представляла, как бы к этому отнеслись дома, в семье, какую бы  кислую  мину
скорчил от таких стихов брат-штурманец... И когда ей самой хотелось блеснуть
какой-нибудь сногсшибательной рифмой, поиграть в словесные погремушки, перед
глазами сейчас же возникала насмешливая физиономия брата, который,  несмотря
на свою покладистость, умеет быть и едким... Нет, не хотела бы Инна  попасть
на его ехидненький язычок! К тому же всегда еще одно помнила - совет Андрона
Гурьевича, както брошенный в один из приездов, словно  невзначай:  важно  не
слыть, а быть. Это отвечало самому характеру девушки.
     Неизвестно, думала она, осчастливишь ли ты читающее человечество своими
стихами, но хорошо известно, что  задолго  до  тебя  были  созданы  шедевры,
приносящие теперь и тебе истинное наслаждение.  Потому-то  читай,  девчонка,
глубже вчитывайся да учись,- писать еще успеешь...
     В медпункте у нее на чистом  столе,  рядом  с  регистрационной  книгой,
всегда лежит заложенный бланком рецепта томик чьих-нибудь  стихов.  Из  тех,
которые пьешь и, как ключевой водой в зной, никак не напьешься. Удивительное
дело: как умеет человек в  одной  певучей  строке  выразить  целый  мир,  до
глубины души захватить тебя волшебными чарами слова!  Похоже,  никогда  тебе
этому не научиться...
     И все же тайное, страстное желание приобщиться к  истинному  творчеству
постоянно жило в ней, жило, как надежда.
     Всматривалась в людей на току, работящих, вечно  обремененных  большими
заботами,  и  думала:  как  бы  о  них  достойно  сказать?  Не  примут   они
поэтического суесловия.
     Люди эти - как правда. И слова  твои  должны  быть  такими  жe.  Ждала,
внутренне прислушивалась к себе: может, пора? Может, поскорее за  авторучку?
Но пет, повремени, Ипка: то, что у настоящих мастеров тугим, полным  колосом
родит, к тебе еще, видно, не пришло, твоя нива еще в тумане, не выколосилась
еще она, не созрела.
     - Переживаешь творческий кризис? - заметив  ее  задумчивость,  иронично
спросил Виктор во  время  прошлого  приезда.  Теперь  он  часто  залетает  в
Кураевку: перешел работать в Сельхозтехнику, пересел  с  катка  на  "газик",
хотя, правда,  взяли  его  временно,  с  испытательным  сроком.-  Творческий
кризис, кажется, так оно называется у вас?
     Ничего не ответила ему на это. Может, и в  самом  доле  кризис?  Может,
после "Берега любви" вообще больше ничего не напишет?  Известны  же  случаи,
когда человек оставался автором одной песни.
     - Не мучайся, цыганенок,- успокаивал ее Виктор.- Не пишется, ну и  что?
Сколько есть людей, чьи дни летят в трубу пустоты. Знают одну заботу:  белая
деньга про черный день. Переживал и я нечто  вроде,  а  сейчас...  Когда  мы
вдвоем, я, веришь, наполняюсь содержанием... И Кураевка для меня становится,
ну, как Канарские острова...
     Девушку радовало  то,  что  Виктор  явно  изменяется  к  лучшему,  стал
внимательнее к ней, появились у него  новые  увлечения,  интересы,  попросил
даже "Антологию французской поэзии"! Только нравом все тот же -  как  ветер:
примчится, сходят вместе в кяно и в ту же ночь назад (с утра ему па работу),
а ты потом снова в  сомнениях,  не  попадет  ли  там  опять  в  какую-нибудь
историю. Но, может, тревоги  твои  напрасны?  Ведь  для  них,  кажется,  нет
какихто зримых оснований? Может, ты просто не умеешь радоваться,  как  умеют
другие, слишком строго судишь даже о мелочах?  А  ты  радуйся,  что  он  вот
приехал этим вечером, берет тебя за руку, ведет...
     Когда они, оставив мать на веранде, выскочили вдвоем на улицу,  "газик"
Виктора (или "газон", как он называет его) виднелся  неподалеку  -  кособоко
торчал под соседским забором.
     - Садись,- предложил девушке,- прокачу с ветерком, увидишь, на что  мой
трудяга способен!.. Вот тут ощутишь поэзию скорости!
     Согласилась, села, но больше он никогда уж ее  не  заманит.  Какая  там
поэзия, когда только и взываешь панически: "Не гони! Не гони!"  -  да  ищешь
руками, за что бы ухватиться, да видишь ослепленных  фарами  людей,  которые
испуганно шарахаются в разные стороны, прижимаются к заборам.  Однако  азарт
есть азарт. Это, может, в человеке тоже талант? Может, азарт и отвага  ходят
рядом? Виктор говорит, что только и живет, когда разгонит за сто  и  все  аж
свистит, расступается, разлетается, когда чувствуется, что достиг,  вырвался
в какое-то новое состояние, где  ты  уже  другой,  где  сама  скорость  тебя
опьяняет...  Возможно,  это  и  так.  Водолазы  рассказывали,  что  человек,
спустившись под воду, в буквальном смысле пьянеет, правда, там он пьянеет от
другого -  от  эстетического  хмеля,  от  красоты  и  фантастики  подводного
царства... И все же азарт, порыв, жажда достичь необычайного - это не то, за
что можно человека осуждать. Не из этих ли напряжений рождаются  в  человеке
великие страсти и, как следствие, великие подвиги и свершения? На днях  Инна
видела в кураевском народном музее увеличенную фотографию  Сани  Хуторной  -
легендарной летчицы, что прославилась на фронтах и потом,  подбитая,  вместе
со своим  возлюбленным  погибла  в  полете,  ушла  в  вечность  в  последних
объятиях. В старину про такое  в  народе  слагались  бы  песни.  Силу  такой
страсти Инна могла понять, такое хотела бы она воспеть, что-то от этой  силы
сама хотела бы иметь в  себе.  Может,  оно  где-нибудь  и  есть,  по  только
притаилось, неразбуженное, и ждет  своего  часа?  Хуторная,  наверное,  тоже
начинала с малого, неприметного. Была обыкновенной дивчиной, каждое  лето  с
вилами на лобогрейке видели ее в кураевской степи, ничем не выделялась среди
других; между тем крылья те невидимые потихоньку отрастали,  крепли,  может,
смутно чувствовала их в себе, вероятно, не давали ей покоя какая-то  высокая
жажда, неудержимость  духа,  которые  в  одну  из  летних  ночей  подхватили
девчонку и понесли в просторы - вдогонку ее соколиной мечте...
     - Ну как, Инка? - спросил Виктор, когда "газик" вынес их за Кураевку на
побережье и с разгону остановился, резко затормозив в нескольких  метрах  от
обрыва.- Дает вдохновение?
     Соскочив  с  машины,  Инна  остановилась  у  кручи,   молча   принялась
поправлять прическу.
     - Ты что - рассердилась? Не то вдохновение?
     - Пощекотать нервы - это еще не вдохновение... Людей булгачить,  гонять
их по улицам, как зайцев, это, потвоему, остроумно?
     - Хотел, как лучше... Ты прости мне, темному... - Он приблизился к ней,
извинительно обнял за плечи, тоже засмотрелся на море.- И верно,  дьявольски
красив он, этот Понт.
     Только сейчас увидел?
     Ну, я ведь серый, да и не до красот мне было... Но и ты, извини.  Инка,
какая-то вроде бы не из нашего времени...
     - Старомодная, не модерная - ты это хотел сказать?
     - "На тебе уловил я отшумевшего древнего века печать..."
     - Стихами заговорил? Вот чудеса.
     - В самом деле, ты будто из эпохи  курсисток.  Или  даже  откуда-то  из
античности. Там девушки рождались из пены морской, из сияния прибоя -  такой
и ты мне виделась от этих берегов вдалеке...  Да  улыбнись  же.  Это  вечное
самоуглубление, эта серьезность. Никак не привыкну.  Мог  бы  подумать,  что
игра, манерность, если бы знал тебя меньше.  Живешь  в  каком-то  нереальном
надоблачном мире. Но и этим ты мне тоже нравишься.
     Выстилалась лунная дорожка, еще не яркая, еле-еле  пробивалась,  слегка
мерцала. Бесчисленное множество световых клавишей то и дело  выскакивали  из
темной воды.
     - О чем ты задумалась? Снова про Овидия?
     - И про него...
     - А еще про кого?
     Был уверен, что скажет "и про тебя", а она сказала:
     - Про Саню Хуторную.
     - Санька и Овидий - вот это сочетание, вот это парочка.
     - Не люблю таких шуток.
     - Больше не буду.- Голос его прошелестел  ласкающим  шепотом  возле  ее
уха.
     Ему смешно, а для Инны все это не мелочи. Что  значат  разделяющие  нас
годы или тысячелетия, если  тени  минувшего,  тени  его  великих  сынов  или
дочерей стоят перед тобой как живые, переселились в твое сердце и  согревают
его теплом своего примера и своей любви? Не знала  Инна  и  не  могла  знать
войны, и  не  летала  с  багажом  Красного  Креста  туда,  где  свирепствуют
эпидемии, ни разу еще, собственно, не рисковала собой,  и  все-таки  нередко
тайком, в мыслях своих, ставит себя в положения наитягчайшие,  примеривается
своими силами к тяжелейшим испытаниям: а ты смогла бы?  Способна  ли  ты  на
любовь  беззаветную,  на  великое  человеческое  сострадание,  на  негромкий
длительный подвиг сестер милосердия, о которых думалось не раз?
     И пусть Виктор иронизирует сколько угодно,  но  она  чувствует  в  себе
такие запасы душевных сил, что их, кажется, хватило бы и  для  полета  в  те
голодные, замикробленные тропики, куда она, как и Вера Константиновна,  хоть
сегодня готова лететь спасительницей... Дома иногда говорят,  что  упорством
да упрямством Инна похожа на своего дядю с "Ориона". Если даже это так,  что
же тут плохого? Орионец, действительно, во многих отношениях служит для Инны
примером, хотела бы походить на него и упорством, и жизненной  цепкостью,  и
неукротимой преданностью тому, что  было,  может,  его  первой  и  последней
любовью.
     У каждого должен быть свой "Орион" в жизни и память своя на  далекое  и
близкое, на все, что  тебе  завещано  минувшими.  А  завещаны,  наверное,  и
Овидий, и легендарная кураевская летчица, и эта  мерцающая  лунная  дорожка,
что, становясь все светлее, расстилается перед тобой и будто  зовет,  кличет
тебя куда-то. Завещан, видимо, и неясный этот непокой, который носишь в себе
и без которого, вероятно, и песня не родится...
     Виктор всегда относился довольно скептически к Инкиным, как он говорил,
"высоким материям" - не всем же быть гениями и витать в небесах. Можешь себе
витать, можешь будоражить фантазию, вызывать тени предков, а  он  -  человек
земной, он сегодняшний. Видит, что видит, "знает только то,  что  ничего  не
знает". Жизнь не была к нему милостива, потрепала жестоко, хотел бы и он  не
остаться в долгу,  исчерпать  и  ее,  урвать  от  нее  для  себя  кусок  так
называемого счастья. Вот оно, рядом, твое земное богатство!  Твоя  реальная,
подхваченная на лету  жарптица,  она  и  сейчас  под  рукой  трепещет...  Но
удержишь ли?
     Страшно и подумать о том, что упустишь или сделаешь чтонибудь не так  и
будешь ловить  один  лишь  воздух.  Слыхал  сегодня:  "Не  принесешь  ты  ей
счастья..." Значит, кто-то другой принесет? Появится в один прекрасный  день
на сером  кураевском  горизонте?  И  станет  он  для  твоей  Инки  желаннее,
интереснее, содержательнее?
     Разговор на веранде вроде  бы  и  закончился  для  Виктора  с  победным
счетом, все же чем-то его  обеспокоил,  принес  холодное  дыхание  возможной
опасности. Быть к ней так близко, прикасаться щекой к ее душистым волосам  и
потом потерять, потерять навсегда? Сейчас-то, в эту вот  минуту,  будто  все
идет так, как и должно идти, как ему хотелось. Но  это  сейчас,  сегодня.  А
назавтра, а потом? Если признаться честно, то ты  едва  ли  достоин  ее,  ты
перед нею нищий духом, не умеешь  поглубже  думать  о  жизни,  скользишь  по
верхам... Но как же - без нее? Без нее ведь - ужасающая пустота, крах,  даже
представить жутко. От нее - волны тепла, она для тебя  единственный  костер,
где можешь отогреть душу. Достоин ли, заслужил ли?  Виктор  чувствовал  себя
так, будто случайно и не совсем законно овладел  редким  сокровищем,  чем-то
большим, на что имел право от жизни. Но, коль овладел, держись за этот  клад
изо всех сил!
     И потому-то он был сейчас с Инной  особенно  нежен  и  предупредителен,
пытался развлечь, сделать ей что-нибудь приятное, всячески угодить...
     - Давай купаться,- внезапно предложил он.
     О, это она любит! Да еще ночью, при луне...
     - Купальник не взяла.
     - Можно и без... Ночью никто не увидит, разве луна.
     Но она умеет молчать.
     Не разделась, не вошла в море, но ощутимо почувствовала  объятия  воды,
ее щекочущую ласку. Будто лунные лучики, чуть прикасаясь, пробежали по телу,
по тебе, открытой, обнаженной, от всего свободной.  Хотелось  бы  ей  сейчас
поиграть, поплескаться подольше, жаль только, что не одни они сейчас в  этом
лунном царстве.
     - Нет, стыдно будет,  когда  прожектора  наведут...  Вот  если  бы  на.
косе...
     - Так айда на косу!
     - Не смеши.
     - Или, может, на танцы?
     Инна оглянулась: пансионат освещен, музыка из усилителей доносится даже
сюда - ночные увеселения в самом разгаре. Пионерские  лагеря,  расположенные
по соседству, не первый  день  конфликтуют  с  пансионатским  электроджазом,
мешающим детям спать после отбоя. Идет война за тишину, за ночи без грохота,
однако войне этой пока не видно конца; джаз по-прежнему ревет  диким  зверем
на все побережье, так как пансионатская публика встала за него горою, не идя
ни на какие уступки: если уж возле моря не повеселиться, тогда где  же?  Там
пограничники гоняют, купаться ночью не дают, а теперь - чтоб мы еще и  спать
ложились вместе с вашими детьми?.. И загремело хриплое,  горластое  чудовище
еще сильнее, во всю свою электромеханическую глотку.
     Не хочется Инне на танцы, не тянет ее туда.
     - Здесь лучше. В тишине этой есть своя музыка.
     -  Ты  у  меня  в  самом  деле  но  от  мира  сего,-  говорит   Виктор,
улыбаясь.Отшельница  какая-то...   И   надо   же   -   современного   хлопца
околдовала...
     Они сели на обрывчике, на сухой, приувядшей траве, ноги опустили  вниз,
так когда-то сидели тут еще  школьниками.  Здесь  еще  царит  тишина  ночной
цикадпой степи, безмолвие моря, щедро залитого лунным светом. Прошлым  летом
Инна приходила сюда одна, были тяжкие вечера одиночества, а теперь вот снова
вместе, и он одаряет тебя своей нежностью, и кровь пульсирует жарче  от  его
близости - не те, едва слышные, полудетские проблески  чувств,-  сейчас  вся
кровь бурно кипит в тебе от каждого его прикосновения.
     - Цыганенок, можно вопрос? - спросил вдруг Виктор.- Почему  ты  никогда
не расскажешь, как к тебе в училище подводники сватались?
     Инна засмеялась:
     - Это ужо творчество мамы? Она в своем репертуаре...
     - И письма, говорят, получаешь? Можно полюбопытствовать, от кого?
     - От девчат, конечно... Да еще от Веры Константиновны.
     - Это точно?
     - Да ты  что?  -  резко  повернулась  к  нему.-  Решил  сцену  ревности
разыграть?
     - Кто не любит, тот не ревнует - известная вещь...
     Его ревность развеселила Инну, польстила ее девичьему самолюбию.
     - Тоже мне Отелло...
     - А ты считала, что во мне этого пет и  не  будет?  -  близко  заглянул
Виктор в ее освещенное луной улыбающееся лицо.-  Да  я  тебя,  ежели  хочешь
знать, даже к Овидию ревную! - вырвалось у него по-мальчишески искренне.
     - Даже так?
     - Даже так.
     После этого он обнимает ее еще крепче, и девушка  опалит  его  поцелуем
еще более жарким.



     "А как там наша Нелька поживает? - подумалось однажды орионцу.-  Подает
ли какие-нибудь вести ее отступник?"
     Отступником называл Нелькиного сына. В последний  момент  переметнулся,
паршивец: уже не идет в  мореходку,  тянется  п  торговое...  Все-таки  мать
пересилила, уступил ее уговорам. Будет у Нельки теперь свой  завмаг,  из-под
земли будет доставать для  матери  шубы  и  дубленки...  Порядочный,  видно,
прохвост, но какой ни есть - все-таки утеха матери, не одна будет в хате.
     В обеденную пору решил Ягнич навестить родственницу. Вместо просоленной
морскими  ветрами  кепчонкиблииа,  в  которой  прибыл  в   Кураевку,   надел
капроновую шляпу (только вчера приобрел ее в универмаге). Пошел не торопясь,
понес под капроном свои невеселые думы. Его сделала одиноким война, а Нельке
и без войны досталось:
     рано  овдовела,  мужа,  до  последнего  дня  работавшего  в   колхозной
бухгалтерии, еще молодым сожрал рак-людоед, эта форменная напасть, проклятие
века...  Характером  Митябухгалтер  был  полнейшая  противоположность  своей
Нельке: она - огонь, а он - тихий, смирный, делал все  молчком  да  молчком,
порой даже диву даешься, как это судьба ухитряется соединять таких, казалось
бы, разных, несовместимых...
     Нелькин дом в центральной части села, притулился поближе к  начальству.
Хата, как игрушка: под шифером, новая, с большими окнами. И  в  "шубе"  вся,
одна из красивейших в Кураевке. Одевать хату  в  "шубу"  -  это  тоже  модно
теперь: возводят кирпичные стеньг,  а  сверху  по  кирпичу,  для  красоты  и
долговечности, умелая рука пройдется еще каким-то  специальным  раствором  -
вразбрызг (интересно орионцу, из  чего  он  изготовляется,  этот  раствор?).
Высохнет, затвердеет, и стоит тогда дом в самом деле будто в шубе из  серого
каракуля, весь в маленьких шипах - пупырышках. Вот и у Нельки: тон  красивый
- седовато-серый, покрытие положено ровно, наличники над окнами  разрисованы
вязью причудливых узоров, белым да  красным  по  дымчатому  фону  (дело  рук
заезжих мастеров из Буковины). Ягнич невольно залюбовался  Нелькиной  хатой:
глядит сквозь ветви на улицу, будто какая-нибудь вилла марсельская! Вот тебе
и вдова! И в одиночестве не пала духом Нелька - это тоже нужно уметь.
     Хозяйка была  дома,  хлопотала  в  белом  халате  возле  летней  кухни,
готовила на зиму варенье из абрикосов.
     Обрадовалась гостю: спасибо, что не забываете родственников,  дяденька,
все-таки родная кровь (а какая там "кровь", когда сама она  из  осначевского
рода?!).
     Вынесла стул, посадила орионца в тени иод орехом, чтобы солнце не  жгло
лысину дорогого гостя (тот в этот момент снял шляпу). Подала полное блюдечко
горячего еще варенья, чтобы пробу снял, предложила и борща, но гость сказал,
что борщ пускай подождет другого раза, сегодня он ужо пообедал.
     -  От  твоего  анархиста  слышно  что-нибудь?  -  спросил   Ягнич   про
"отступника".
     - Да возвратился уже! На  радостях  я  пот  и  забыла  сказать,-  сразу
расцвела молодая вдова.- Поступил!
     Набрал баллов даже лишних!  Никто  не  подталкивал,  не  пособлял,  сам
пролез, стервец!
     - Будешь иметь теперь своего завмага.
     - Какой завмаг? - засмеялась Нслька.- Вокруг пальца обвел  мать,  ох  и
сумел, шаромыжник! Только он на порог, а я уже вижу - что-то оно не  того...
"Поступил?"  -  спрашиваю.  "Да,  поступил",-  а  глаза  в  пол,  ухмыляется
украдкой. "В мореходку?" - спрашиваю. "Да... в  мореходку.  Немного  не  так
получилось, как намечалось... А как вы угадали, мамо?"  -  "Да  по  тебе  же
видно,- говорю,- отступник, непослушник материн!" - И она снова  засмеялась,
переполненная радостью за сына.
     Не удержал улыбки и Ягпнч:
     - Ну  там  под  рындой  его  вышколят...-  И  добавил  после  короткого
раздумья: - Море - это прежде всего тяжелый труд, Нелька. Двужильная работа.
     - Этим его не испугаешь.
     - Да чтобы в дружбе с товарищами надежным был:
     отсюда   начинается   наука   про   живучесть    корабля,    про    его
непотопляемость...
     - Мой и в этом не подведет. За товарища  всегда  постоит.  А  мореходка
ему, знаете, какая выпала? Не пробился в  вашу  -  аж  в  Батумскую  махнул,
негодник. На заочное  устроился...  А  мне-то  и  лучше,  при  матери  будет
находиться.
     - Что ж он будет делать здесь? Баклуши бить?
     - Да что вы, дядя! В отца, видно, пошел: без  работы  не  может!..  Еще
перед отъездом на стройку в профилакторий подался, иду, говорит, к шахтерам,
там техника новая. Ну, и звание опять же - рабочий  класс.  Пощедрее  пенсия
будет в старости,- она снова звонко засмеялась.
     -  Моряк  в  море  стареет,  Неля.  Если,  конечно,  у  него  намерение
относительно мореходки серьезное...
     - Думаю, серьезное. Сразу за дело взялся. Только зачислили,  а  он  уже
наглядное пособие домой привез...
     Зашел, вижу - в мешке вздувается какой-то огромный  арбуз,  где-нибудь,
думаю, с бахчи  прихватил  для  матери  гостинец,  а  оказалось...  звездный
глобус!
     - Что, что? - удивился Ягпич.- Новичку там сначала швабру в руки  дают,
а не глобус.
     - Я тоже удивилась было, даже испугалась маленько...
     Нет, говорит,  мама,  все  законно:  это  я  в  мореходке  у  лаборанта
выпросил, у него этот глобус числился как списанный  инвента-рь...  Выпросил
или, может, за бутылку выменял - знаете,  как  это  теперь,  в  общем,  дело
житейское...
     Вскоре объявился и сам Сашко: въехал  во  двор  на  велосипеде,  вкатил
лихо, как заправский велогонщик,- прямо с работы к материному борщу  (у  них
как раз обеденный перерыв).  Вытянулся,  как  добрая  лозина,  а  лицом  еще
подросток, и чубчик на голове еще с  вихром,  он  его  то  и  дело  зачем-то
приглаживает пальцами, гостя, что ля,стесняется.
     - Здоров, здоров, моряк,- орионец  поздоровался  с  пареньком,  как  со
взрослым,  крепким  рукопожатием,  с  поступлением   поздравил   счастливца,
сумевшего даже "лишних баллов" набрать... Старик и в самом деле был рад:
     хоть этот из Ягничей протянет в будущее давнюю моряцкую ветвь.
     - Покажи, Сашуня, дяде свой звездный глобус,- подсказала мать.
     - Не звездный глобус,- тихонько поправил сын,- а глобус звездного неба,
мама...
     - О, ты еще меня учить будешь, отступник! - и подтолкнула  его  веселым
тумаком в спину. - Выноси!
     Парень вынес эту штуковину из хаты и поставил на стуле перед  орионцем.
Вот оно, наглядное курсантское пособие. Шаровидное, синее-синее и  все  -  в
звездах, в созвездиях.
     Ягнич слегка прикоснулся к глобусу,  провел  по  тем  звездам  шершавой
ладонью и ничего не сказал.



     Получилось так, что не Ягничу пришлось искать работу -  она  его  нашла
сама.
     Прослышали об орионце в шахтерском профилактории, или, как его тут  еще
называют, "комплексе".
     Сам начальник строительства, или кто он там есть, примчался в машине на
кураевскую улицу и, притормозив возле кувыркающейся детворы, спросил:
     - Где тут у вас тот Ягнич, что с "Ориона"?
     А орионец, сидевший под своей грушей, уже и уши навострил...
     Дипломатические переговоры не затянулись. Прибывший со стройки  полпред
- сухощавый, белый как лунь, но еще энергичный  человек  -  после  короткого
знакомства без лишних разговоров предложил:
     - Садитесь, поедем, обо всем  остальном  поговорим  на  месте.  Вы  нам
крайне нужны.
     - А вы не ошиблись? - на всякий случай осведомился Ягнич, в душе-то уже
возликовавший.- Я моряк, в шахте никогда не был.
     - Я тоже не  был,-  коротко  засмеялся  приезжий.-  Па  Асуане  был,  в
Афганистане был, а на своих шахтах...
     Ну, да MI.I ведь не шахту, а здравницу строим...
     - И в строителях этот морской волк никогда не числился,- заметил  Ягнич
не без кокетства.
     - Знаем, все знаем... И все-таки вы именно тот, кто нам нужен.
     Такие речи были как бальзам на душу Ягнича, хотя  он  действительно  не
представлял себе, чем может пригодиться на строительстве. Пошутил в  мыслях:
"Наверное, возникли у них там свои неувязки, вот и зовут,  чтобы  научил  их
морские узлы вязать". Усмехнулся в усы, шагая за приезжим.
     Машина изношена, изъездилась на ухабистых строительских дорогах, однако
еще  бегает,  не  сдается...  Инженер   Николай   Иванович   (так   приезжий
представился) сел за руль, а Ягнича посадил на заднее сиденье, это вроде  бы
почетнее. Сиденье насквозь пропитано пылью, пружины ребрами вылезают;  когда
тронулись,  все  в  этой  карете  затряслось,  заскрипело,  снизу  откуда-то
заклубилась пыль... Ну что ж: машина  трудовая,  не  для  прогулок,  не  для
шика...
     - Ох, как поджаривает сегодня,- заговорил инженер, когда  выбрались  на
околицу Кураевки.
     - Ночью дождь будет,- сказал Ягнич.
     - Передавали?
     - У меня прямая связь с небом: говорю будет - значит будет.
     - Ноги крутит?
     - Есть такой барометр... Уже вторую ночь спать не дает.
     По дороге инженер не стал распространяться  о  том,  что  Ягнича  могло
более всего интересовать,- делился  своими  хлопотами:  сроки  поджимают,  а
недоделок еще уйма, график не передвинешь, умри, а  к  весне  объект  должен
быть готов; во втором квартале  намечено  принять  на  отдых  первую  партию
шахтеров.
     - Ну а я зачем вам все-таки понадобился? - опять спросил Ягнич.
     -  Да  есть  там  у  нас  одна  задумка...  -  уклонился   инженер   от
определенного ответа.- Без знающего человека не обойтись. Посоветовали вот к
вам присвататься.
     И снова заговорил о своем СМУ - коллектив  дружный,  второй  год  знамя
держит, кадровый костяк довольно  стабильный.  В  основное  ядро  строителей
теперь влилось немало и кураевских, органично влилось... Правда,  попадаются
на  их  строительстве  и  сомнительные  элементы,  из  бывших   заключенных,
приходится брать и таких, куда ж их денешь, да и рук рабочих  не  хватает...
Немного погодя спросил Ягнича про "Орион": сколько ему еще осталось жить  на
свете и правда ли, что в  дальнейшем  парусники  строиться  не  будут?  Эти,
которые есть, доживут, и все, кончилась их эра...
     - Пустые разговоры,- решительно и даже сердито  возразил  Ягнич,  будто
ему доподлинно были известны все планы Морфлота на этот  счет.-  А  молодежь
где будет обретать закалку моряцкую? Где еще им найти такую практику, как не
на  рабочих  парусных  судах?  Ловкость,  сноровка,  смелость...  Видели  ж,
наверное: скомандуешь, а они уже вперегонки вверх, как цирковые акробаты?
     - Никогда не видел.
     - О, это зрелище, я вам скажу... Особенно тот момент,- Ягнич ворохнулся
от волнения так, что пружины сиденья  под  ним  жалобно  взвизгнули,-  когда
прозвучит команда ставить паруса... На фалы и шкоты! -  молодецки  выкрикнул
он.- Марсели, брамсели и бомбрамсели ставить!.. И уже  полно  в  них  ветра.
Будто лебеди, так и забелеют, разметнувшись во все небо!..
     И после этого Ягнич уже привольно развалился в  машине,  блаженствовал,
будто  сидел  не  на  ребристых  пружинах,  а  на  голубых   Чередниченковых
плюшах-бархатах.
     Сделался не в меру важен: ведь он с "Ориона", черт возьми,  нс  упал  в
цепе, вот его разыскали, упросили, везут...
     От Кураевки до профилактория можно было бы и  пешком  пройтись,  ну  да
пусть уж, если решили с шиком, на этой  таратайке,  которая  дребезжит,  как
старая арба, и всасывает пыль всеми своими железными  жабрами...  Въехав  па
строительную  площадку,  машина  остановилась  возле  одного  из  вагончиков
(наверное,  штабного).  Инженер  попросил  подождать  минутку  и  скрылся  в
вагончике, а Нснич  с  независимым  видом  стал  прохаживаться  позле  этого
современного кочевья. Вагончики такие же, как и на полевых станах, только их
тут много, выстроились длинной вереницей  от  степи  и  до  моря.  На  смену
чабанским кибиткам появились новые, на железных колесах. Кочуй и  кочуй:  за
океаном будто уже целые квартиры на  прицепах  по  автострадам  таскают,  не
сидится человеку на место... Между вагончиками ветерок  гуляет,  и  орионец,
как дитя ветров, по привычке подставил воздушным струям лицо,  измеряя  силу
этого кураевского пассата: ровный дует, этот погнал  бы  паруса...  Вот  он,
твой берег. Давно ли целина была  здесь,  а  сейчас  утрамбовывают  щебенку,
настилают асфальтовые дорожки. "Размахнулись",- окидывал  Ягнич  оценивающим
взором строительство. Коробки двух огромных корпусов  почти  готовы,  третий
пока возводят, стройматериал подают краном,  он  высоченный,  как  в  порту,
воткнулся в самое  небо  красным  журавлем...  В  давнишние  времена  тут  и
разгуливали лишь журавли да дрофы.  Степь  Ягпичева  детства,  когда-то  она
болела тут  солью,  знойная,  потрескавшаяся,  кураи  жесткие  да  верблюжье
лакомство - колючки - только и росли. Теперь, чтобы воззвать  к  жизни  этот
пустырь, везут издалека самосвалами чернозем, готовят  почву  под  клумбы  и
будущие деревца. Часть из них уже высажена: деревца  хиленькие,  еле  дышат,
поливать их нужно. Может, поручат Ягничу уход за ними? А что, работа была бы
ему по душе... Грохочут бульдозеры, панелевозы содрогаются, как танки. Кроме
жилых корпусов, строится приземистое  помещение  необычной  архитектуры,  из
окон которого выглядывают маляры в скрученных  из  газет  колпаках,  кому-то
улыбаются заляпанные известью девчата-шту натурщицы. Вот они  что-то  весело
выкрикивают, обращаясь к бульдозеристу,  работающему  неподалеку,  но  разве
хлопец услышит их в этом железном реве?.. Всюду грохот,  хаос,  строительное
столпотворение, а сооружение - целый комплекс - растет,  растет.  Озеленится
берег, забелеет корпусами шахтерская здпавница.
     - Ну, как? - спускаясь по ступенькам из вагончика, обратился  к  Ягничу
инженер и тоже взглянул  на  разворошенный  муравейник.-  Картина  пока  еще
малопривлекательная: пока строимся, мы  нскрасивь?.  А  вот  когда  возведем
последнюю крышу да причешемся, наведем, как говорится, марафет...  Прошу  за
мной, Андрон Гурьевич.
     Они направились в сторону моря. С трудом продирались  сквозь  сваленные
кое-как горы строительных материалов;  тут  и  там  лежали  кучами  ванны  и
унитазы, ждало своего часа другое разное добро; что-то уже подвезено, что-то
подвозят, сбрасывают как попало, кому как удобнее... Люди в  рабочих  робах,
озабоченные, внизу роют траншею, а гдето над головой шипит электросварка. То
и  дело  приходится  переходить  по  деревянным  мостикам   через   огромные
свежевырытые канавы, в которых виднеются запеленатые п изоляцию, пока что не
засыпанные  землей  трубы,-   прокладывают   между   корпусами   водопровод,
канализацию.
     И обладатель звездного глобуса здесь! Надеялся, наверное, что сразу  же
на технику посадят, а его в канаву загнали, там копошится у труб... Но духом
парнишка не падает.
     - Я тут, дядя Андрон! - подняв каску повыше на лоб, крикнул из траншей,
когда Ягпич переходил над ним по узенькой шаткой доске.- Мой "Орион"  отсюда
начало берет!..
     И в других местах стройки Ягнича окликали кураевские - и верно,  немало
здесь его односельчан.
     Наконец -  берег,  синева.  Отправляясь  на  комплекс,  орионец  втайне
надеялся,  что  его  используют  все-таки  но  флотской  линии,   может,   к
прогулочным катерам пристроят или наблюдать за шлюпками, а  вместо  этого...
да  это  что  -  насмешка?  Старая  облупленная  лайба  сидит  в   маленькой
заводи-лиманчике и словно бы только  и  ждет  Ягпича,  прижавшись  бортом  к
останкам старой, ржавой эстакады!
     (Когда-то тут собирались строить порт, и этот  лиманчик  курасвские  до
сих пор называют Железным.) Лайба такая, что ее только на свалку,  в  утиль,
борты искривились, весь корпус, кажется, вот-вот расползется... Ничего  себе
" Орион "!
     - Ближе, ближе прошу,- приглашал инженер.
     Обследуя лайбу с близкого расстояния, Ягнич обнаружил,  что  возле  нее
уже кто-то  хозяйничал,  какие-то  умники  успели  как  следует  повозиться:
корпусом лайбу подвели под самый берег, вокруг нее, чтобы  не  сдвинулась  с
места, намыли песок - видимо, специально для этого работал земснаряд.  Песок
лежит плотно, спрессованно - посудина будто вросла в него, уселась навеки, с
места не сдвинется.
     Для вящей прочности еще и стальных труб, как свай, вокруг  понайтыкали,
залили кое-где даже бетоном, чтоб не расшатало бедняжку ветром или  штормом.
Вот так и стой на  мертвых  своих  якорях...  Исподлобья,  долгим  изучающим
взглядом смотрел Ягнич на отжившее свой  век  судно,  будто  хотел  сказать:
"Списали и тебя..."
     - Ну, так как вам наша красавица?  -  послышался  изза  спины  звучный,
властный, похожий на Чередниченков голос.
     К  ним  с  целой  свитой  подчиненных  приближался,  видимо,  настоящий
начальник строительства, еще сравнительно  молодой,  широкоплечий  гигант  с
лицом скуластым, веселым, загоревшим на ветру. На этот раз Ягнич не  ошибся:
это был он, начстрой, так его Николай  Иванович  отрекомендовал,  сам  сразу
как-то незаметно стушевавшись, как бы отодвинувшись в  тень  главного  здесь
человека. Чувствовалось, что начстрой этот из  натур  крепких,  уверенных  в
себе, строительный вавилон не смущает его, сознание собственного владычества
над кажущимся этим хаосом светится в его глазах.
     - Как вы думаете, понравится  шахтерам?  -  кивнув  на  лайбу,  спросил
Ягнича начальник строительства.- Послужит еще в новой своей роли?
     И только теперь он наконец изложил суть замысла:
     нужно  выпотрошить   старое   судно,   коренным   образом   и   разумно
переоборудовать соответственно новому его назначению. Это будет кафе! Летнее
кафе для шахтеров - с морским пейзажем, с музыкой, тихой, успокаивающей...
     - Материалы дадим самые лучшие, подмастерьев подберем  вам  хоть  целую
бригаду,- начальник строительства ободряюще улыбнулся Ягничу,- а ваша роль -
это, собственно, роль эксперта, консультанта, старшего советника, чье мнение
будет иметь силу  решающую...  По  мелочам  надоедать  не  будем,  даем  вам
простор, тут уж пусть поработает фантазия! Фундамент, так сказать,  есть,  а
надстройка за вами...
     - Трудовая посудина, отслужила она свое, отплавала...
     - Ну, не для плавания ведь  ее  взяли,-  с  веселой  снисходительностью
напомнил начальник строительства,- для  отдыха  будет,  для  эстетики,  если
хотите...  Конечно,  внешний  вид  у  нее  покамест  того...  прямо  скажем,
малопривлекательный, зато экономия какая - и во времени  ц  в  средствах!  Я
понимаю, все это переиначить, перестроить, душу свою сюда вдохнуть непросто,
но ведь именно потому мы и обратились к вам:  дело,  как  известно,  мастера
боится... Правильно я говорю?
     - Правильно.
     - А наши строители - это  ведь  такой  народ,  что  ты  им  только  дай
толковое задание: из ничего конфетку сделают!
     Создадут такое, что ахнешь!..
     Группа  строителей  хоть  и  нс  принимала  участия  в  разговоре,  но,
терпеливо слушая, кажется, полностью разделяла замысел руководства.
     - Линейка есть у кого-нибудь? - вдруг обратился к строителям Ягнич.
     Нашлась линейка, складной метр, стальной,-  с  готовностью  подали  его
Ягнычу. Распрямив сталь, орпопец с  молчаливой  деловитостью  приблизился  к
лайбе, приложил линейку к корпусу.
     - Смотрите сюда,- сказал начальнику строительства,- вся прилегла?
     - Да вроде бы вся, а что?
     - А не должна  бы  прилегать.  Где  плавность  линии,  изгиб  борта?  У
настоящего судна формы плывут, переливаются, как  грудь  журавля,  как  тело
дельфина!.. Линейку вот такую как угодно прижимай посредине,  а  вся  она  к
корпусу но прислонится, концы ее хоть па волосок, а отойдут. Потому что  там
форма, обтекаемость, как у рыбы или птицы...
     А это? - Ягнич смотрел укоризненно, и на лицо начальника  строительства
промелькнула тень виноватой улыбки.
     - Правы вы, наверное. Но ведь судно, повторяю, не для плавания, у  него
теперь иное,  сугубо  утилитарное  назначение...  В  областном  центре  есть
"Поплавок", на Южном берегу поставили  "Шхуну",  пускай  и  у  нас  появится
что-то в этом роде...
     - Ума не приложу, с какой стороны к ней подойти...
     -  Вся  надежда  на  вас,  на  ваш  опыт.  Стопроцентной  похожести  не
требуется, по, конечно, нужно, чтобы иллюзия была, чтобы чувствовалось:  это
все-таки  судно,  дитя  морей,  а  не  какой-нибудь  лабаз,  не   вульгарная
забегаловка... Коврики всюду чтобы морские, настоящие, как  это  у  вас  там
умеют: из обрезков каната узлами вязанные...
     Фонари  старинной  формы,  наподобие  тех,  которые  в  давние  времена
мореплавателям в ночном океане  светили...  Меню  будет  только  из  морской
живности, вино только сухое, местное и никаких  других  крепких  напитков...
Ну, а если кто-нибудь украдкой принесет да дернет лишнего  из-под  полы  или
из-под стола, того будет удобно и за борт, в морской  вытрезвитель,начальник
строительства  засмеялся  и,  поддержанный  дружным   хохотом   подчиненных,
кажется, почувствовал себя  совсем  беззаботным,  хотя  Ягнича,  однако,  не
упускал из поля зрения, ждал ответа.
     Ягнич возвратил линейку строителю, задумался. Похоже было на то, что не
по душе ему эта лайба и всо эти прожекты... Сильно хмурится дед.
     - Ну так как же? На должность самого старшего консультанта пойдете? - с
какими-то  даже   заискивающими   нотками   п   голосе   спросил   начальник
строительства.
     Угрюмое,   почти   сердитое   молчание    Ягнича    было    истолковано
присутствующими в том смысле, что дола с этим Черномором не сотворить,  каши
не сваришь... Слава мастера за ним  громкая,  аттестация  блестящая,  однако
капризный, видать, чересчур упрям или цену себе таким вот образом  набивает?
Не действуют на него уговоры. Скорее  всего  махнет  сейчас  рукой  и  уйдет
несосватанный.
     - Все условия создадим, не отказывайтесь, Андрон Гурьевич...
     С  отказом  мастер   не   торопился.   Поинтересовался   у   начальника
строительства;
     - Подмастерья, говорите, будут?
     Начстрой обрадованно вскинул голову в сторону своих:
     - Оксен, а пу покажись!
     От группы строителей как-то вежливо, но не  суетливо  отделился  юноша,
худощавый, подтянутый, с темными усиками, на  загоревшем,  в  отливах  меди,
лицо - жаркий, сухой румянец.
     - Вот он будет  вашим  главным  помощником,-  отрекомендовал  начальник
строительства.-  Умелец  на  все  руки,   универсал:   столяр-краснодсревщик
высочайшей квалификации, да еще и разные штуки преотлично по дереву режет  -
всяких там вепрей увековечивает да медведей карпатских...
     - Еще и бандуру сам себе сделал,- добавил Николай Иванович, инженер.
     - Только струн еще нет, поэтому он временно в камышовую дудку свистит,-
пошутил толстячок прораб, утонувший в резиновых сапогах,-  всех  штукатурщиц
своей сопелкой приворожил!..
     Ягнич внимательно осматривал хлопца, покрасневшего до  самых  ушей  под
градом шутливых похвал. Это важно - кого  тебе  рекомендуют  в  подмастерья.
Ясный, доброжелательный взгляд, открытое лицо чистой, ничем  не  замутненной
юности. И даже усики его не вызывают у Ягнича раздражения, как это бывало  с
ним  при  встрече  с  юными  усатенькими  нахалами,  требовавшими  прикурить
где-нибудь в аллее приморского парка...
     - Ну а ты,- обратился к Оксену Ягпич,- хоть раз ступал ногой на палубу?
На живом-то судне приходилось бывать?
     - Бывать не бывал, а видеть видел...
     - Что "видел"?
     - Когда "Орион" ваш белым облаком где-то ио горизонту шел... А один  из
моих братьев на Тихоокеанском флоте служит.
     Кажется, тронул, умилил малость Ягничеву колючую душу этот юноша.
     Чаша весов явно клонилась в сторону начстроя.
     - Что ж, если так, то  завтра  и  за  дело,-  вымолвил  наконец  Ягнич,
присутствующие вздохнули облегченно.
     Видели строители в тот вечер: один стоял на берегу с глазу  на  глаз  с
навек пришвартованной лайбой мастерорионец. То ли осматривал ее, то ли думал
о ней... Списанная, стоит на приколе, на вечном своем якоре... Поднять бы ее
с намытого грунта, поставить на возвышение: сразу бы обрела формы...  Потому
что какая там ни есть, но и в ней,  отслужившей  свое,  вроде  бы  затаилась
энергия былых плаваний, пе утоленная до конца жажда морских просторов.



     Ночью хлынул дождь. Именно то, что Чередниченко  и  всем  кураевцам  до
зарезу нужно было. Ягнич же и на ночь остался на комплексе. Через Нелькиного
сына передал домой, чтобы не беспокоились, а сам в тот  вечер  уже  засел  в
вагончике с Оксеном  обмозговывать  разные  варианты  будущего  кафе.  Долго
сидели, советовались, мудрили, так и эдак прикидывая в  уме,  и,  когда  все
самое важное было уточнено, Ягнич сказал, что теперь ему  наконец-то  виднее
стало, сможет завтра идти к начальнику строительства на конкретный разговор.
Вагончик, в котором они сидели, оказался очень удобным для жилья: не  тесно,
уютно и под ногами чувствуется как бы палуба... Тут, в этой хато на колесах,
и обитает этот молодой гуцул с двумя товарищами, которые  сейчас  где-то  на
станции выгружают стройматериалы. Посидел у стола  Ягнич,  осмотрелся,  и  в
глазах у него запестрело от ярких причудливых изделий: весь вагончик  -  как
шкатулка с Карпат! Рисунки всякие и резьба на стенах,  бумажные  рушнички  с
орнаментом, аппликации... В шкафчике под стеклом играет красками праздничный
гуцульский костюм (для Окссновых  выступлений  в  самодеятельности),  горная
шляпа-крысаня с пером, и топорик, и та самая бандура с инкрустацией, которую
Оксен якобы собственными руками сделал.
     - Неужели сам  смастерил?  -  с  искренним  удивлением  спросил  Ягнич,
разглядывая инструмент.
     - Приходится, потому что с этим у нас тоже проблема.
     Народные ансамбли растут, а даже плохонькой  гитары  днем  с  огнем  не
сыщешь. Вот уже и в газете писали: где приобрести балалайку, хорошую жалейку
или зурну?
     Хлопцы с погранзаставы тоже просят; приди, Оксен, помоги наладить  нашу
музыку - разве откажешь? Садимся, пытаемся кое-что смастерить, да только  не
всегда ведь имеешь под  рукой,  что  нужно...  Ведь  материал  для  этого  -
исключительно чтоб натуральный, матушкой-природой  изготовленный,музыкальный
инструмент пластмассы не любит: все  искусственное  глушит,  убивает  в  нем
звук. Вот и приходится всячески выкручиваться, выискивать...
     - Дело, видно, тонкое. Ручная работа...
     - Есть, конечно, фабрики инструментов, но и они за спросом не успевают,
а потом и качество там не то. Много среди нас умелых ребят, сами  могли  бы,
но  опять-таки  где  раздобыть  нужное  сырье?  Попробуйте  вы   достать   в
универмаге, скажем, струны, какие вам пужны: сегодня пет и через месяц  нет,
играй хоть на волосинке из конского хвоста!.. У  нас,  в  Карпатах,  местные
мастера по-своему выходят из  положения:  телефонную  проволоку  используют,
стальной трос и тот расщепляют на струны!..
     Для Ягнпча все это было очень далеким, но ему  нравился  сам  хлопец  -
чувствуется в нем страсть настоящего мастера.
     - А откуда вес это у тебя? - спросил Ягнич.- От отца или как?
     - Отца моего бандиты убили, был головой сельсовета,- нахмурился паренек
и, помолчав, начал рассказывать о своем увлечении.- Просто это, наверное, от
людей... Был маленьким, водили у нас по селам слепого бандуриста, приглашали
его иногда выступать и в пашу сельскую читальню. Каждый  раз  в  такой  день
наряжала меня мама  погуцульски  и  говорила:  "Должен  ты  нынче,  Оксенцу,
выводить дедуся на сцепу. Выведешь, стульчик ему быстренько поставишь, тронь
легонько рукою дедушку по колену, оп и сядет". Я  так  и  делал.  Сядет  он,
седоусый, и сразу вот таким широким, плавным  жестом  руку  на  струны...  А
после выступления, слепой, он все-таки показывал нам, что и к чему: вот это,
говорит, октава, двенадцать главных струн, а это  -  подструнки...  Богатый,
хлопчик, инструмент, подрастете, учитесь на нем  играть  и  вы...  Я  это  и
запомнил. А  когда  после  школы  пошел  на  мебельную  фабрику  учеником  в
сувенирный цех, там уж решил: сам сделаю!.. Потянуло потом  и  на  другое  -
подался с товарищами на целинные земли... Сначала в палатках  жили,  палатка
огромная,  ветер  степной  лопочет,  вроде  парусами,   дергает   крепления,
расшатывает, вот-вот сорвет весь шатер с земли. Посреди палатки бочка стоит,
раскаленная докрасна, это наше солнце, оно нас обогревает... Лицо припекает,
а спина мерзнет... А вообще здорово было. Вскоре выучился я на  тракториста,
хотя в свободное время и этого своего занятия не бросал,- где  только  кусок
дерева попадется - строгаешь, режешь что-нибудь для  души.  Наверно,  так  и
остался бы  на  целинных,  если  б  не  обморозился.  Выпало  однажды  зимой
отправиться в дальний рейс, а тут как повеяло, как поднялся буран!.. Там,  в
степях, оп пе редкость. Трактор мой заглох,  как  выяснилось  потом,  летнюю
смазку  дали,  а  она,  конечно,  загустела.  Нужно  было  развести  костер,
подогреть масло, а тут, как на грех, спичек  не  оказалось!..  Степь,  ночь,
снежная заметь беснуется, и нигде ни огонька - представляете?
     - Представляю.
     - Но все-таки, видно, в  рубашке  родила  меня  мама:  нашел  в  старой
фуфайке спички! Найти-то нашел, а зажечь не могу -  пальцы  одеревенели,  не
гнутся...  Вот  и  обморозился.  Руки  с  тех  пор  пухнут,   когда   сильно
застудишь...
     "Мотай, хлопче, на юг, под солнышко,- сказали врачи,  когда  выписывали
из больницы.- И не медли, если не хочешь остаться  полуинвалидом..."  Так  и
очутился я здесь.
     И не жалею. А  когда  отпуск  -  к  себе,  в  Карпаты.  Вот  там  много
подходящего дерева для музыкальных инструментов: делай,  не  ленись  только.
Каждая древесина музыку в себе таит. Нужно ли вам белую  яворину,  или  бук,
или смереку ' - все найдете в наших лесах... Карпатскую смереку  -  ее  ведь
так  и  называют:  "резонансное  дерево",  ею  будто  бы  сам   Страдивариус
пользовался...
     Ягнич  хотел  спросить,  кто  такой  Страдивариус,  но  из  дальнейшего
Оксенова повествования сам понял, кто он такой.
     - Брал, говорят, для своих скрипок дерево с горных вершин,  выстоянное,
напетое ветрами... Потому и скрипки выходили из-под его руки самые певучие в
мире. Наверное, только дерево, настроенное, отлаженное ветром,  лучше  всего
годится для музыки, способно достичь вершин бельканто... И если уж до  конца
открыться вам, Гурьевич, то скажу: я  тоже  хочу  попробовать  себя  в  этом
деле... хочу сделать хоть одну скрипку из "резонансного дерева"...
     Стоит, как вы думаете?
     - Поймаешь аль нет, а попробовать нужно. Попытка - не пытка.
     - И я того же мнения. Как только дадут отпуск, укачу  в  горы  к  своим
смеричкам, привезу материал "резонансный", и пускай тут дозревает...  Потому
что дерево должно вызреть: прежде чем пустить в дело, должен  два  года  его
сушить под соломой. Чего-чего, а соломы в Кураевке хватает,засмеялся хлопец.
     Засиделись допоздна, не заметили,  как  пробежало  время.  А  на  дворе
дождь, дождь, стекла слезятся,  плачут,  стекают  черными  струйками.  Ягнич
собрался идти.
     - Ну, куда вы теперь, вуйко? 2 - забеспокоился хлопец.- На улице дождь,
гром вон гремит, оставайтесь  у  меня:  кровати,  видите,  свободны,  хлопцы
вернутся где-то аж послезавтра!..
     Но Ягнич, улыбнувшись, показал ему ключ:
     - Это что?
     Ключ от одного из законченных корпусов, где он, как ему  было  сказано,
может занимать "каюту" на выбор...
     Вручил орионцу ключ сам начальник строительства, еще при этом и заметил
в шутку, что будет Ягнич первым поселенцем образцового корпуса номер два.  В
другом еще только паркеты настилают, а в этом все в основном готово. Так мог
ли Ягнич пренебречь оказанной ему честью?
     Поняв, что старика не уговоришь, Оксен набросил ему на плечи свой плащ,
первым спустился по ступенькам в темноту:
     Я вас провожу.
     - Шумело где-то близко море, ночь шумела ровным дождем. Вот, подумалось
Ягничу,  благодать  курасвским  полям,  4'еродничеяковым  озимым.  Дождь  не
холодный, под таким не страшно  и  промокнуть.  В  небе,  затянутом  тучами,
грозно погромыхивало, темнота то и дело  отступала  перед  голубыми  мощными
вспышками,  которые  па  миг  охватывали  собой  все:  и  небо,  и  море,  и
побережье... Ягнич вспомнил, что за все это лето он не  слышал,  как  гремит
гром,- где-то разминулся "Орион" с Ильей-пророком, с его  небесной  огненной
колесницей. Другие боятся грома, а для Ягнича он-с детских еще лет  -  самая
лучшая музыка.
     Где ни бывал, в какие грозы ни попадал,  с  близкого  расстояния  видел
электрические разряды такой силы, что на палубу искры  сыпались  с  железных
снастей корабля, по нигде не слыхивал он таких красивых громов, как в  своей
Кураевке! Особенно в малые его лета, на заре жизни...
     Захватит, бывало, тебя в степи, добежишь до чабанского коша, встанешь и
слушаешь с замиранием сердца, как гремят  над  тобой  небесные  оркестры,  а
дождь льет и льет на зеленые жаждущие поля... По-особенному гремят  громы  в
синие воробьиные ночи, когда воздух сразу наполняется свежестью,  насыщается
какой-то волшебной силой так, что и хлеб, говорят, после этого куда  быстрое
растет (по крайней мере, так уверяет Чередниченко, ссылаясь при  этом  и  на
авторитет ученых). Но и гремят эти громы не всегда одинаково. Сейчас,  после
изнурительного зноя и суши, в тучах грохотало как-то жестяно, сухо и резко.
     Окунулись в темноту, пошли  разыскивать  отданный  во  владение  Ягничу
корпус. Фонари кое-где маячат, затканные  косыми  летучими  парусами  дождя,
свет их почти не достает сюда, где Ягнич пробирается со своим провожатым;
     в мокрой темноте развезло все, ноги скользят, куда-то едут,  ползают  в
вязкие канавы... Оксен обещал провести Ягнича "напрямик" - днем, может,  это
и в самом деле было бы короче, а сейчас карпатсц, видно, и сам  уже  был  не
рад, что повел мастера этими скользкими ночными лабиринтами.
     В кромешной темени все тут  словно  бы  сместилось,  перепуталось,  при
вспышках  молнии  знакомое  казалось  незнакомым,  каким-то  даже  пугающим.
Глубокие,  рваные   канавы,   штабеля   кирпича,   шлакоблоков,   лоснящиеся
маслянистые лужи, в которых валяются трубы, переплетения стальных  тросов...
И грязь, грязь непролазная... На стройках почемуто всегда так: когда сухо  -
еще ничего, а как брызнет дождь - тут и сам черт ногу сломит.
     - Ну и ну! Вот это темень! - весело приговаривал Оксен, идя впереди.- У
нас говорят: темно, как в погребе под кадушкой.
     Бугры, канавы - никак из них нс выберешься. Где-то тут днем был переход
- переброшенная через ров дощечка вроде  трапа,  а  сейчас  ищи  ее,  может,
кто-нибудь уж сбил ненароком... А без нее невозможно  -  ров  такой,  что  и
чемпион не перепрыгнет. В одном месте, когда путники,  осторожно  ступая  по
маслянистой луже, приблизились к жиденькому мостику, перед  ними  из  канавы
вдруг возникло что-то белое, вынырнуло и,  как  ладья,  поплыло  вдоль  рва,
покачиваясь...
     - Тшш!..- придержал Ягнича гуцул.- Ванну потащили!
     Присмотрелись. В самом деле, ванну двое по канаве несут,  одну,  знать,
из тех, что видел Ягнич днем: под корпусом лежали они кучей,  сваленные  как
попало. И вот нашлись добровольцы, чтобы и тут  навести  порядок.  Не  плохо
придумали,  канальи:  канавой-канавой   -   и   за   околицу,   за   пределы
стройплощадки, в степь. А там их ищисвищи...
     - Куда же это вы торопитесь, хлопцы? - громко окликнул Ягнич.- В  степь
с персональной ванной?
     Мошенники присели, затаились в канаве со своей ношей.  И  -  ни  звука,
умерли, не дышат.
     - Только от грязи своей вам и в ванне не отмыться, злодюги,-  продолжал
Ягнич, тщетно пытаясь найти хоть какую-нибудь тропинку на вязком,  размокшем
грунте.- А ну-ка, покажитесь, какие вы там есть!..
     - Тшш! - снова шепотом предостерег Оксен.- Не встревайте, ну их!..
     Жулики, бросив ванну, уже, слышно было, побежали в разные стороны - тот
на ост, этот на вест: поймай-ка нас, дядя, теперь, угадай, кто мы такие...
     Только сейчас Ягнич глянул на Оксена.
     - Не встревать, говоришь? Вот ты какой казак... А на вид вроде бы не из
пугливых...
     Ну так что ж из того,- спокойно ответил хлопец.- Можно ни за что ни про
что погибнуть, полоснут финкой. Эти ж типы способны человека  даже  в  карты
проиграть.
     - Значит, по-твоему, не трогать их, потакать им?
     промолвил Ягнич, продолжая искать мостик.-  Не  такие  уж,  видно,  они
герои - видал, как дали деру... Негодяи разные тем и пользуются, что миримся
с ними, не хотим ручки об них испачкать... Нот,  это  не  по-нашему,заключил
Ягнич сурово.- Если уж ко мне в подмастерья, то тут чтобы дух не терять...
     -  Будет  учтено,   вуйко.-   Сказано   это   было   полушутя,   однако
чувствовалось, что замечание Ягнича не пройдет для парня бесследно.
     Наконец добрались до корпуса номер два.  Тускло  сереют  мокрые  панели
стен, от угла  потянулась  куда-то  вверх  широкая  металлическая  лестница.
Оказалось, на второй этаж. Как раз  куда  нужно.  Поднялись  по  ступенькам.
Ягнич вставил ключ, отпер дверь. Пошарил  наугад  по  стене  рукой,  включил
свет. Вот это корабль! Коридор длиннющий, и по обе стороны - каюты, каюты...
Прошел мимо одной, другой, третьей... Прошел и  мимо  тридцатой.  Двери  все
одинаковые, одностворчатые, но  он  почему-то  остановился  на  этой  -  под
номером сороковым: она даже и не заперта. Когда вошли,  Ягнич  прежде  всего
осмотрел низенькие, заправленные, уже приготовленные для  шахтеров  кровати.
Выбирай любую, какую хочешь...
     - Вот тут я и переночую. Чем не кубрик?
     Возвратил гуцулу промокший его плащ, поблагодарил - и гудбай. Оставшись
один, старик неторопливо обследовал комнату, опробовал кровать (он но любит,
когда  на  пружинах),  внимательно  присмотрелся  к  вафельному   полотенцу,
которое, сложенное в форме треугольника, лежало па подушке... Никто еще им и
не пользовался, а оно уже серое, застиранное, противно до лица дотронуться..
     И это для шахтера. Эх, вы!
     Чуялся еще запах мастики и свежей краски. Не годится.  Ягнич  прошел  к
балконной двери, открыл ее настежь: пускай ветром  продувает,  пускай  капли
небесные влетают в твою каюту... Погромыхивало, но  уже  отдаленно,  вспышек
стало совсем мало. Выключил свет, прилег, утомленный;  и  весь  этот  пустой
шлакоблочный корпус, огромный, как океанский лайнер, на котором сейчас  один
лишь пассажир, поплыл под ним в зыбкие сны, в  разливы  сновидении...  Ягнич
так намаялся, намотался за день, что сразу же  сморила  дремота.  Приснились
ему опять дольфинята: сейчас они в белых ваннах  вроде  бы  спали,  будто  в
зыбках, и улыбались ему во сне...
     Проснулся Ягнич от дикого  хохота:  откуда-то  с  первого  отажа  через
открытую дверь балкона доносилось это жеребячье гоготанье какой-то нетрезвой
компании. "Ведьмой бью!",  "Греби,  Виктор,  свое!"...  Догадался.  В  карты
играет жулье! И такая  оторопь,  такой  страх  необъяснимый  вдруг  охватили
Ягнича спросонок - ни в одном рейсе ничего подобного  не  испытывал!  Не  на
тебя ли там играют, не твою ли жизнь проигрывают  на  грязных,  замусоленных
картах?
     Убьют тебя, Ягнич, или задушат подушкой! Бульдозером в канаве  присьшят
- и следов твоих не найдет никто...
     Милиции  поблизости  нет,  начальники  разъехались   (их   квартиры   в
райцентре), Нелькин Сашко дома сиит. Оксен  где-то  в  вагончике...  А  эти,
которые только что хохотали, как черти в аду, вдруг притихли: не  советуются
ли они в этот момент, как с ним поскорее и половчее расправиться?
     Дорого же тебе может обойтись их ванна! Крышка тебе, Ягнич, вот  так  и
концы отдашь ни за понюшку табаку!..
     Как цепями скованный, лежал, не  мог  высвободиться  из  этого  жуткого
состояния, сил не было даже пошевельнуться; затаясь, лихорадочно прикидывал,
где бы спрятаться, в какую нору шмыгнуть, если сейчас полезут к  тебе  через
балкон, придут по твою душу, пьянью, с ножами...  Вскочил,  очумелый,  и  на
цыпочках поскорее к балкону... Прикрыл дверь, затих, замер в напряжении,  не
дышал. Из окна первого этажа, как раз под ним, падает полоска света.
     Тускло белеют комья извести,  блестят  раздавленное  стекло  да  трубы,
обкипевшие расплавленной изоляционной смолой...
     Вдруг свет внизу  погас,  это  еще  больше  насторожило  Ягнича.  А  из
темноты, как живое, щерится зубами стадо бульдозеров,  скреперов,  согнанное
сюда после работы и брошенное до утра... Кажется, некоторые  из  этих  чудищ
даже шевелятся; думается, что вот-вот вес это  стадо  сверкающих  зубьями  и
ножами машин сдвинется с места,  заскрежещет,  взревет  и  полезет  на  тебя
железной оравой...  Небо  по-прежнему  в  тучах,  море  шумит.  Укуталось  в
темноту, не проникнуть оком сквозь  эту  кромешную,  будто  вечную  черноту.
Опять загрохотало в небе, и снова  этот  грохот  показался  каким-то  чужим,
железным  -  кто-то  там  железные  бочки  перекатывает,  что  ли,   пустыми
цистернами швыряется. Но вот ударило откуда-то снопом синего света,  идущего
не от молний,- прожектор пограничников метпулся  п  темноту  моря.  Не  спит
азербайджанец!  Медленно  ведет  свет  прожектора,  утыкается  им  в   самый
горизонт, бдительно проверяет ночной простор. И все начинает сразу  обретать
реальность, возвращаться на свои места, с Ягнича постепенно спадает  тяжесть
наваждений.
     Подошел, открыл дверь балкона настежь, свежестью ветра дохнуло в  лицо,
согнало с глаз и души помрачение, отпугнуло непонятные  страхи,  всякую  эту
чертовщину ночную. Так что же все-таки это было? Что за напасть?
     Успокоиться-то Ягнич успокоился, но  до  самого  утра  так  и  не  смог
смежить глаз. Потом не раз ему будет неловко перед самим собой  за  странные
эти свои страхи, за неожиданный испуг,  сковавший  его  волю  и  отуманивший
разум, когда он - как один на судне - коротал свою первую ночь  в  сороковой
каюте пустого, человеческим духом не согретого, еще не обжитого корпуса,
     * * *

     К утру дождь перестал, небо очистилось от туч,  только  лужи  на  земле
поблескивают. Впрягся Ягнич в чигирь желанных будничных дел: славно  ощутить
себя снова среди людей, полноправным  членом  коллектива.  Как  уж  водится,
сразу начались и огорчения: начальство забыло  выделить  обещанную  бригаду,
умчалось куда-то по неотложным своим делам, вернется только к вечеру.  Чтобы
зря не потерять день, Ягнич направился в Кураевку  наладить  некоторые  свои
дела; они у него ведь тоже имеются, хоть  и  нс  столь  грандиозные,  как  у
других. Пришлось на этот раз идти пешком: машиной  возят,  пока  ты  еще  не
сосватан.
     Дома застал одну Инну. По засветившимся карим блеском глазам определил,
что племянница обрадовалась ему, тут же накинулась  с  расспросами:  что  да
как, для какого дела пригласили его на комплекс?
     Отделывался полушутками, туманными недомолвками, по морской линии, мол,
на должность старшего советника. Настроение его заметно улучшилось,  исчезла
внутренняя постоянная подавленность, которую не скроешь от людей  и  которая
более всего, наверное, старит человека.
     - Вы словно бы помолодели,- сказала ему Инна; возможно, правду сказала,
не станет же она запросто комплименты расточать.
     Много дней перед этим Ягнич был в том  состоянии,  когда  кажется,  что
человек до предела  наполнен  одной  лишь  болью.  Все,  о  чем  думал,  что
вспоминал, по чему тужил, проходило на экране боли, от которой, казалось, он
никогда уже не избавится, будет носить  ее  до  последнего  своего  часа.  И
почему-то особенно по ночам, под  грушей,  усиливалась  в  нем  эта  боль  -
разноликая, неуемная. Тут давит, там крутит, там  ноет  тупо  (на  паруснике
этого никогда с ним вроде бы но было). Когда-то, будучи еще малышом,  слышал
жалобы старших, как мучит их по ночам собственное тело, и не мог тогда чужой
боли воспринять - не потому, что был бездушным, а потому, что был здоровым.
     И когда сам вступил в такую пору тут  вот,  в  Кураовке,  никому  и  не
жаловался, почему-то думалось, что даже такие, как Инна, чуткая и сердечная,
не поймут твоих переживаний: у них,  юных,  ощущение  жизни  совсем  другое,
такие заботы и почали придут к ним намного позже, лишь  с  течением  лет.  А
может, и не придут вовсе, может, люди  грядущего  будут  жить  без  болей  и
печалей?
     Конечно, приятно услышать, что  ты  помолодел.  Возможно,  оно  и  так,
потому что и сам чувствует, будто сызнова зачерпнул откуда-то жизненных сил.
     Вынес сундучок на веранду и принялся снова колдовать  возле  него.  То,
что было на самом дне и что более всего распаляло  мальчишечье  любопытство,
оказалось... пачкой старых облигаций. Вытащил их, просмотрел и протянул  всю
пачку девушке:
     - Матери от меня передашь.
     Инна, смутившись, стала отказываться:
     - Зачем, не нужно, к тому же - они старые...
     - Возьми, возьми, - настоял орионец и  добавил  многозначительно:  -  А
вдруг еще будут играть?
     Завалялась у него в  сундучке  маленькая  блестящая  бляшка  -  обломок
латунного кольца, одного из тех, какими кольцуют птиц.
     -  Сняли  с  ласточки,  когда  она  разбилась  на  палубе  в  одну   из
ночей,показал бляшку Инне.- Очень памятна мне эта ночь.
     - Расскажите и мне.
     - Представь себе, дочка: непогода, видимости никакой, в тумане  идем...
Встречных остерегаемся, раз за разом гудки посылаем в туман. И вдруг  что-то
падает на палубу, крупный какой-то дождь. Птицы! Измученные, мокрые.
     Врезалось  судно  как  раз  в  их  перелет.  Случается,  почью,   когда
обессилят, вот так градом сыплются на палубу. Иные разбиваются в  темноте  о
мачты, о тросы.
     - И это вам более всего запомнилось? - спросила Инна, возвращая бляшку.
     - Нет, не только  это,  но  и  вот  что...  Захожу  в  свою  мастерскую
(отлучился ненадолго, потому и свет оставил), а  в  ней  -  веришь  -  полно
ласточек! Поналетели на свет.
     И такие с дождя покорные, непугливые... оказывается, когда  им  трудно,
птицы сами льнут к человеку, полностью доверяют ему свою судьбу...
     - Птицы, видимо, тоже способны ощущать людскую доброту.
     - Еще как! Но мы-то не всегда бываем добры с ними.
     Найдется иной раз  такой,  что  этих  обессилевших,  израненных  пташек
шваброй сметает поутру за борт. Ну, у насто, на "Орионе", впрочем, таких  не
было. Но вообще-то жестоких на свете еще немало... Что же касается "Ориона",
то он птиц всегда приютит... Набьются, бывало, и капитану в каюту и ко мне в
мастерскую... Стоишь среди них промокший под дождем до нитки, а они  облепят
тебя, садятся на голову, на плечи, так трогательно попискивают...
     Инне  живо  представилось  низкое  корабельное  помещение,  наполненное
ласточками, которые доверчиво слетелись в теплое и светлое  людское  гнездо,
увидала и облепленную ими одинокую, в мокрой  одежде,  человеческую  фигуру,
боящуюся  шевельнуться,  вот  этого  улыбающегося,   по-детски   счастливого
Ягнича-узловяза... Будто наяву слышала тонкий писк  пичужек  и  грозный  рев
ночных стихий вокруг корабля...
     - Ну а потом что с ними стало?
     - Всю ночь свет не выключал, чтоб не боязно им было.
     Устроил их на полках, на свитках парусины, на разных снастях - тут вам,
думаю, будет удобнее... Вот так и переночевали. А утром выпустил.
     - И все?
     - Все.
     Как просто и буднично и как много это сказало девушке о человеке...
     В сундучке орионца оказались еще какие-то ножички, шила, даже  циркуль,
чуточку побольше школьного. Все это мастер также отложил,  чтобы  забрать  с
собой на место повой работы. II конечно,  наперсток-гардаман  и  весь  набор
парусных иголок. Перед тем одну из них вынул, раздумчиво повертел  в  руках,
подал девушке:
     - Прочти, что там написано.
     На одной из трех граней Инна увидела вычеканенную вдоль иглы надпись.
     - "Made in England",- медленно прочла она.- Так это английские?
     - Не думай, что у них сталь лучше... череп фашистский все-таки от нашей
треснул... А вот в парусном деле  англичане  издавна  мастера.  Про  Роберта
Стила читала чтонибудь?
     - Нет, не приходилось.
     - А ты поищи. Чайные клиперы, которые он с братом  построил,  это  ведь
было чудо истинное. Не находилось равных им ни в  легкости,  ни  в  быстроте
хода, ни в красоте линий и форм... Это еще в те времена,  когда  существовал
обычай устраивать гонки чайных клиперов - от  Шанхая  до  Англии  с  партией
первого чая нового сбора. Вот там разжигались страсти! Вся Англия тем только
и жила: кто придет первым? Повсюду ставили  на  парусник,  как  на  скаковых
коней: а нуте-ка, который из них наберет соколиного лета,  обойдет,  обгонит
всех остальных... Один капитан якобы застрелился у себя  на  мостике,  когда
увидел, что его обогнали, что не первым пришел...
     Инна слушала орионца и удивлялась  тому,  что  в  тайниках  его  памяти
сохраняются даже эти всеми забытые соревнования чайных  клиперов...  Девушка
все еще вертела в руках граненую иголку с большим ушком, потом, не зная, что
с ней делать, протянула обратно дяде.  Он  сидел  неподалеку,  сундучок  был
снова заперт, отставлен в угол.
     - Возьмите иголку...
     Орионсц даже отклонился, сделав руками быстрое, отстраняющее движение:
     - Оставь себе, оставь. Инка...- И, отвернувшись, глухо добавил  куда-то
в сторону: - Будет тебе память о сродственнике. Сохрани. Береги, когда меня,
старика, уже и на свете не будет.
     В голосе  его  девушка  уловила  что-то  такое,  что  глубоко  тронуло,
взволновало ее. Что там иголка, не в ней же дело!..
     Вместе с этой немудреной вещичкой он передавал ей что-то безмерно более
ценное,  может,  частицу  своей  жизни,  частицу  пережитого,  всего  своего
отболевшего и все еще дорогого.  Думалось  Инне,  что  сейчас  он  с  чем-то
прощается, отсекает от себя какие-то самые заветные жизненные нити, частичку
чего-то безвозвратного вручает ей вместе с этим скромным  амулетом,  вручает
на память, а может, и па счастье. И хотя находились  они  на  разных  этажах
жизни, хотя далек и недоступен для нее был тот мир, который орионец носил  в
себе, однако девушка сейчас остро ощутила свою связь с неведомым этим миром,
свое духовное с ним родство; он стал в  чем-то  созвучен  с  ее  собственным
настроением  и  восприятием  окружающего,  крайне  необходим  был   ей   для
внутреннего созревания,  а  может  быть,  и  для  нормального  развития  тех
поэтических  ростков,  которые  в  ней  пробуждаются  и  все  сильнее   ищут
проявления. Не только в крылатой паруснической профессии Андрона Гурьевича-в
самой его натуре Инна открывала  нечто  глубоко  поэтичное.  Еще  и  раньше,
расспрашивая бывалого моряка о жизни  его  под  парусами,  каждый  раз  Инна
радостно удивлялась беззаветной его преданности "Ориону", и ей хотелось  все
больше, полнее познать эту жизнь. Но до сих  пор  старик  неохотно  открывал
свою душу  постороннему,  не  торопился,  как  это  делают  нередко  другие,
выворачивать ее наизнанку, полагая, видимо, что все его личные  боли  должны
переболеть в нем самом, не показываясь чужому глазу. И  только  вот  сейчас,
когда, по обычаю, присели на веранде перед пусть и не дальней,  но  все-таки
дорогой,  орионец  услышал  в  себе  властную   потребность   поделиться   с
племянницей своими переживаниями. Таким вот  он  совершенно  но  походил  на
прежнего, сурового, запертого на  все  замки  Ягнича.  Тихо  и  как-то  даже
виновато признался, что его до сих пор тянет море, до сих нор влечет  оно  к
себе его какой-то странной и неодолимой силой и что,  самое  главное,  не  в
состоянии он забыть то, что должен бы забыть, то, к чему нет  возврата.  Что
это? Привычка? Только ли она?
     Зовет, манит его жгучая, неотступная тоска по  чему-то,  чему  он  даже
имени не знает. Может, это тоска по молодости? По тем летам,  когда  юношей,
затаив дыхание, прислушивался к тонкому, ни с  чем  не  сравнимому  пению  в
парусах и когда, как каждый паренек, чувствовал  себя  Магелланом?  Работать
приходилось на высотах, где голова идет кругом. Часами висишь над  шквалами,
прижавшись грудью к реям. Зато уж потом летишь и летишь,  летишь  и  знаешь,
что над тобой паруса надежные, ты сам их перебрал и вооружил, ты сам  хозяин
своего полета...
     -  Слушая  пас,  дядя,  невольно  подумаешь,  что  на   "Орионе"   люди
исключительные, одни герои.
     - Слабодушных, доченька, море не принимает.
     А "Орион" судно особое, оно, как добрый вестник, как неутомимый связной
между людьми... Ясный, открытый, с добром идет по всем  широтам,  и  поэтому
всюду приветом его встречают... Прямо скажу: честь и  гордость  быть  в  его
экипаже. Буря, стихия, ночной ураган - это, конечно, не мед. А уж  когда  ты
выстоял, когда не раздавило, но проглотило тебя, то  тут,  Инка,  и  радость
человек  испытывает  такую,  какой  не  бывает  нигде...  Слышал,  песни  ты
сочиняешь, Инка. Вот уж где, скажу тебе, песня! Идем при  попутном,  простор
без конца-края, все у нас ладится, курсанты с секстантами в руках  собрались
на юте - берут пробы солнца... Но вдруг попутный усилился, ставим тогда все,
как говорят у нас, "до последней сорочки", все до единого паруса подымаем  и
несем  над  собой!  Мчится  твой  красавец,  птицей   взлетает   на   волну,
проваливается и снова  взлетает  -  какое  зрелище  это!..  Мчится,  весь  в
брызгах, в пене, в росс, вода вокруг кипит, и весь  корабль  окутан  облаком
водной сверкающей пыли, облаком сияния... Паруса и  простор  -  кто  однажды
изведал все это, тот уже на веки вечные прикипит сердцем к морю. Так-то вот,
Ипка.



     По утрам стала седеть земля. Поля покрывались легкой изморозью. Астры и
майоры-панычи  зацвели  в  кураевских  палисадниках,  кажется,   еще   ярче,
по-осеннему...
     Просторное стали степи; омылись прохладою, отдалились горизонты.  Океан
воздуха стоял хрустально-прозрачен.
     Птицы собираются, слетаются  сюда,  в  приморье,  отовсюду  (некоторые,
кажется, тут и зимуют - изменяется климат).
     Возвратились комбайнеры из Казахстана.  Оба  Ягнича  -  отец  и  сын  -
привезли подаренные им чапаны (национальная одежда, которая вручается только
самым уважаемым людям), оказался и урюк и кишмиш в рюкзаках.
     Разбирая гостинцы, мать оставила из  привезенного  и  для  орионца,  он
любит компоты. Штурманец, окруженный детворой, ходит по двору в тюбетейке, в
полосатом  восточном  халате;  садится  под  грушей  неторопливо,  в  манере
восточного  мудреца,  рассказывает  набежавшим  товарищам  свои  невероятные
приключения.  Да,  убирал  хлеб  возле  самого  Байконура,  и  в   один   из
чудесныхдней на его глазах прямо из пшеницы поднималась, отправляясь в небо,
окутанная дымом и пламенем  серебристая  ракета.  Сотрясая  грохотом  степи,
взлетала медленно-медленно, и можно было в ней все  доподлинно  рассмотреть.
Пока поднималась, из ракеты кто-то выглядывал  через  несгораемое  стекло  и
даже помахал Ягничам-комбайнсрам рукой... Воображение пошло работать  вовсю.
Поэтому и неудивительно, что возле Петра-штурманца детворы собирается  нынче
больше, чем перед соседским телевизором. Хлопец и свой "Электрон" вытащил на
веранду, чтобы посоревноваться с соседским  четкостью  изображения  и  силой
звука, потом, не удовлетворившись, перетащил его  под  грушу  (с  намерением
приладить антенну  на  самой  верхушке  столетнего  дерева).  Вскоре  сверху
штурманец обратился к матери:
     - Мама, правда, что если что-нибудь  нечаянно  разбиваешь,  то  это  на
счастье?
     - Да говорят люди, что так.
     - Ну, если так, мама, порадуйся: я разбил телевизор...
     По вечерам мать иногда слышит возле калитки всплески  девичьего  смеха,
приглушенный мальчишеский голос - это  сын-штурманец  чем-то  веселит  своих
одноклассниц, имеющих привычку провожать своего кавалера  до  самого  двора.
Краем уха улавливает мать, как хлопец сообщает им что-то  смешное  о  целине
или развлекает народным юмором, рассказывает об аде, о том, что  не  так  уж
он, этот ад, мол, и страшен для современного человека, потому что  и  в  аду
неизбежно будут перебои с дровами или со смолой... Иногда сын  обращается  к
одной из девчат со странным словом "кыз", и звучит оно в  его  устах  как-то
интимно и вроде даже таинственно, хотя потом оказывается, что "кыз" означает
попросту "девушка"...
     Инна изо дня в день бегает на медпункт, часто видят ее и в  библиотеке.
На обратном пути заглянет иногда в музеичик, проведает Панаса  Емельяновича.
Совсем извелся старик, нет  ему  душевного  облегчения.  Сидит  среди  своих
прялок, гербариев да снопов, сжался в кулачок; одна у него кручина - Виктор.
Ох, Виктор, Виктор... Что-то, видать, неладное творится с  ним,  в  Кураевке
появляется все реже и реже... Осень, говорит,  пора  свадеб,  приглашает  то
один, то другой - разве откажешь? Оно вроде бы и так, но  для  отца  это  не
утешение. Сегодня у сына дела идут более или менее нормально, но никогда  не
знаешь, какой номер он выкинет завтра, какую штуку отчебучит...
     Когда приходит Инна, учитель несколько оживляется.
     Но мысли его, конечно, опять только о сыне.
     - Что губит его? - размышляет Панас Емельянович, когда девушка сядет на
своем  привычном  месте  возле  ткацкого  станка.-   Эгоизм.   Безграничный,
ненасытный, циничный. Ничего святого! Понимаешь: ничего святого.,.  Вот  это
более всего меня тревожит. Ты молода, может, не видела таких, а  я  за  свою
жизнь насмотрелся, знаю, чем это человеку  грозит...  Для  кого  нет  ничего
святого, кто лишен чувства долга, памяти, чости, кому неведомо  сострадание,
чувство истинной любви - тот, Инна, способен на все, даже на  самое  худшее.
Пустота души - это не нечто, как иные думают, не нейтральное состояние, нет.
Вакуум  души  -  он  тоже   способен   на   действие,   и   действие   порой
разрушительное...  Да,  эгоизм  -  это  порок  страшный,  да  еще  когда  он
самоуверенный, убежденный в своей правото...
     -  Не  преувеличивайте,  Панас  Емельянович,-  пробует  Инна  успокоить
учителя.- Все-таки Виктор работает, жалоб на него ни от кого не слышно... Да
и родители не всегда ведь знают, что происходит в душах их детей.
     - А если и знаем, что от  того?  Если  твои  советынаставления  тут  же
разбиваются о стену душевной глухоты... Горькая наступила у нас  полоса.  Но
понимаю, за что нам  с  женой  выпали  такие  испытания,-  обращается  Папас
Емельянович куда-то в пространство.- Ведь у других дети - это  радость,  это
гордость... И наш  мог  бы  ведь  быть  таким!  Какие  мы  надежды  на  него
возлагали, всю свою любовь отдали ему... И вот результат... Несчастье вон  в
Заградовке, сына отцу и матери привезли, чтобы дома похоронить, горя сколько
у людей, а я, веришь, иногда и им завидую...
     Слышала Инна об этой заградовской драмо,  о  том,  с  какими  почестями
хоронили там молодого моряка, погибшего на  судне  во  время  пожара.  Когда
вспыхнуло, нужно было немедленно выключить ток,  моряк  бросился  в  дым,  к
рубильнику, товарища оттолкнул, успел еще крикнуть: "У  тебя  дети!"  Вырвал
рубильник,  но  самого  сожгло  на  месте.  Друзья-моряки  привезли  его   в
Заградовку, с музыкой хоронили, на рушниках опускали  в  могилу...  Родители
убиты горем, но даже им в своем отчаянии позавидовал Панас Емельянович - вот
до какой душевной крайности дострадался человек...
     - Панас  Емельянович,  не  судите  Виктора  так  сурово,-  взволнованно
сказала девушка.- Изменился он всетаки и, согласитесь, к лучшему.  Наш  долг
помочь ему.
     Конечно,   бывает   и   теперь   необузданным,   в   чем-то   скрытным,
неразгаданным, но ведь и доброе замечает, а что  бывает  резок,  нетерпим  к
фальши...
     - Спасибо  тебе,  Инна,  что  ты  его  защищаешь.  Может,  именно  твое
великодушие, твое чувство окажется для него целебным. Возможно, я  в  чем-то
очень отстал. Век прожил, а столько загадок еще остается... Отдал  я,  Инна,
Кураевке всю свою сознательную жизнь, силы положил для школы, для всех  вас,
чтобы вы стали людьми,- и вы ими стали.  За  единственным  и,  к  несчастью,
самым тяжелым для меня исключением... Почему же это так? Вот уж в самом деле
- ирония судьбы! Воспитать стольких, а самого близкого...
     упустить. Но даже из этого поражения  я  выношу  горький  урок,  выношу
прежде всего для вас: пусть вы иные, думаете о себе, что вы интеллектуальней
и тоньше, чем мы. Но  даже  если  это  так,  то,  уважая  себя,  все  же  не
пренебрегайте и теми, кто под тяжестью лет до последнего бьется за вас  и  в
меру своих сил взращивает для других цветы человечности... Но позволяйте  же
их топтать.
     Панас Емельянович стоял, склонившись возле ткацкого  станка,  сухонькая
рука его нервно перебирала и перебирала натянутую для тканья нитяную  основу
(чтобы  ее  правильно  натянуть,  привозили  старую  женщину  откуда-то   из
соседнего села). Навсегда канули в  прошлое  домотканые,  согретые  чьими-то
слезами да песней полотна, а намного  ли  совершеннее  то,  что  им  явилось
взамен, что из новых наших радостей и страданий ткет  сама  жизнь?  Кто  ей,
Инне, ответит на это?
     - Вспомнилось,- сказала она,- как вы еще в школе обращали наше внимание
на совершенство цветка, на совершенство хлебного колоса... Почему-то  только
теперь, через годы, начинаешь задумываться над такими вещами...
     - Многое, Инна, открывается человеку только с вершины лет. И  тебе  еще
многое откроется... Как я все же хотел бы, чтобы вы нашли  с  Виктором  свое
счастье! В самом деле, у него есть добрые задатки. С тобой он, может, станет
иным. Ведь любовь, она способна на чудо,  она  способна,  бывает,  возродить
человека... Потому-то  не  откладывай,  мы  с  женой  вместе  умоляем  тебя:
записывайтесь, определяйте свою судьбу - и будьте счастливы.
     Об этом и от Виктора она слышала не раз. После  одной  из  чьих-то  там
свадеб в райцентре он особенно настаивал.
     - Давай сыграем и мы... Чего тянуть? А если завтра  опять  какой-нибудь
катаклизм? Спешить,  спешить  надо,  милая,  хватать  его,  счастье,  обеими
руками!
     Но это были его мысли, не ее. Она как раз не спешила.
     Что-то сдерживало, останавливало ее. В последнее время не раз пропускал
свидания. Однажды вечером, когда провожал, когда  возле  калитки  прощались,
заметила, что Виктор нетрезв, нарушил гх  уговор,  не  сдержал  собственного
слова... Это ее глубоко оскорбило: как можно нарушить  обещание?  Неужели  в
самом деле нет для него ничего святого?  Расставаясь  в  тот  вечер,  Виктор
вдруг  набросился  с  шальными  объятиями,  были  они  неожиданно  грубы,  с
выкручиванием  рук,  со  словами,  унижающими  ее.  Как  не  бывало  прежней
нежности,  бережности.  Девушка  вынуждена  была  просто   оттолкнуть   его,
возмущенно вырвалась и убежала, унося в душе боль и обиду.
     С  тех  пор  стали  встречаться  реже,  к  прежнему  девичьему  чувству
примошался холодок настороженности и недоверия.
     Панасу  Емельяновичу  она,  конечно,  не  сказала  об  этом,  наоборот,
успокоила, что все обойдется, что, может, даже сегодня Виктор приедет,  ведь
в клубе должен состояться большой вечер и он обещал быть.
     С наступлением осени ожил кураевский Дворец культуры. Потянулась  сюда,
кроме сельской, еще и молодежь с комплекса и  военнослужащие  погранзаставы,
рядовые и сержанты  (у  пограничников  с  кураевцами  традиционная  дружба).
Пополнился прославленный кураевский хор. Чередниченко заказал  для  хористов
роскошные костюмы:
     впереди районный смотр - чтоб и там первенствовать.
     Руководит хором молодой учитель, преподаватель музыки и пения,  который
сам тоже пробует кое-что сочинять, исписал не одну нотную тетрадку  и  среди
самодеятельных композиторов считается подающим надежды.
     Кроме хора, Дворец должен вскоре  обогатиться  еще  одним  коллективом:
усилиями Оксена-гуцула, столяра с  комплекса,  создается  ансамбль  народных
инструментов; Оксен сумел  заинтересовать  многих,  даже  начальник  заставы
Гулиев согласился принять в ансамбле участие.
     После разговора с Панасом Емельяновичем Инна домой не  пошла,  осталась
во   Дворце,   где   в   этот   вечер   проходил   концерт    художественной
самодеятельности. Солисты исполняли песни, современные и старинные, выступал
и хор и дуэт доярок; среди солистов особенно  отличились  механизатор  Ягнич
Валерий и тот же офицер-азербайджанец, начальник заставы, которого  Кураевка
всегда приветствует,  словно  бы  столичного  баритона.  Поскольку  ансамбль
народных инструментов еще не успел подготовить свою программу,  руководитель
его, неутомимый  гуцул,  выходил  па  сцену  в  одиночестве,  выходил  такой
симпатичный и скромный со своими отнюдь не скромными коломыйками.
     В заключение хор исполнил - впервые в Кураевке - "Берег  любви";  песню
приняли  восторженно,  и  мать,  сидевшая  с   Инной   рядом,   велела   ей,
раскрасневшейся  от  радости  и  смущения,  встать  и   поклониться   людям,
поблагодарить их за аплодисменты.
     Когда, радостно возбужденные, вышли из Дворца, Инна невольно  взглянула
па дорогу, исчезавшую за Кураевкой в серых сумерках: оттуда  сегодня  должен
был бы приехать Виктор. Поймала себя на том, что ждет. Ужо несколько дней он
не появлялся, а сегодня обещал быть на  вечере  непременно,  может,  и  ему,
насмешнику, тут кое-что понравилось бы...
     Стерег, поджидал, видно,  сына  и  отец,  Веремеепкостарший  Перейдя  с
палочкой дорогу перед Дворцом, он  прошел  под  деревьями  и  остановился  у
самого выезда из села на обочине, ожидая не появится  ли  с  грсйдорки  свет
фар,  не  пронесется  ли  "газон",  ослепительным  снопом  рассекая  осеннюю
сумсречь... Отец есть отец, сколько бы ни было у него обид па сына,  как  бы
ни терзалась его душа из-за непутевого,  но  из  отцовского  сердца  его  не
выбросишь такова уж родительская участь.  Нередко  вот  так  видят  кураевцы
старого учителя за околицей села, долго маячит он у самой дороги,  терпеливо
ожидая своего единственного, того, кто  должен  был  бы  стать  утешением  и
опорой в старости, а вместо этого стал мукой,  не  утихающим  ни  па  минуту
душевным терзанием. Ждет отец, а он, может, и сейчас дебоширит где-нибуль  в
чайной, пропивает собственное достоинство, позорит свое и отцово имя...
     Дома, когда семья логла спать, Инна  присела  па  веранде  сделать  еще
кое-какие записи (решила, начиная с этой осени вести дневник). Не  заполнила
и страницы, как с улицы послышалось переполошное:
     - Скорее в медпункт! Виктор отца машиной сбил!
     Летела, не чуя под собой ног.
     В  медпункте  были  уже  Чередниченко,  парторг,  еще  какие-то  другие
незнакомые люди... Панас  Емельянович  лежал  на  белой,  обитой  дерматином
кушетке. Не надевая халата,  Инна  подбежала,  нрисела  возле  него,  начала
нервно искать пульс - кто бы мог подумать в школьные годы, что  придется  ей
сидеть над учителем ботаники в роли  сестры  милосердия...  Без  очков  лицо
Панаса Емельяновича стало еще  меньше,  оно  было  матово-белым,  возле  уха
темнели ссадины, седые жиденькие волосы на затылке склеились кровью. Учитель
был  без  сознания.  Инна   держала   сухонькую   старческую   руку   Панаса
Емельяновича,доискивалась в ней жизни. Еще один самый тяжкий экзамен...  Под
взглядами притихших, тревожно онемевших людей девушка с испугом, с болью,  с
отчаянием считала еле слышный, постепенно исчезающий пульс.
     Не приходя в сознание, Веремеенко-старший умер у нее на руках.
     Это была первая смерть на ее глазах, и ее медпункте.
     Инна была потрясена. Ей хотелось тормошить, трясти, чтобы возвратить  к
жизни это легкое, бездыханное тело, вернуть его из небытия. Никогда не знала
такого отчаяния.
     В  сознании  собственного  бессилия,   сдерживая   рыдания,   вскочила,
бросилась из  комнаты.  Поскорее  отсюда  выбежать,  выплакаться  где-нибуль
наедине!.. Она была  у  двери,  когда  на  пороге  появился  Виктор.  Входил
пошатываясь.
     Лицо  -  полотно  полотном.  Неужели  это  он?  Натолкнулась  на  глаза
сомнамбулы, увидела перед собой незнакомого, посеревшего от ужаса  человека,
который в жалкой растерянности ловит разверстым ртом воздух, силится  что-то
сказать и не может... И эти мутные, рыбьи глаза! Будто  лунатик,  надвигался
на Инну, неуверенно, слепо тянулся к ней рукою...
     - Уйди! Убийца! - отпрянула она от него.- Ненавижу!
     И, не помня себя, выскочила в дверь.
     У  Виктора  взяли  подписку  о  невыезде.  Началось   следствие.   Мать
развернула неожиданно бурную деятельность.
     Отца уже не воскресишь, попытается спасти  сына.  Бегала  по  Кураевке,
искала свидетелей, чтобы подтвердить ее версию: сын  не  виноват,  отец  сам
попал под машину, сам потому что слепой...
     Таких свидетелей Кураевка не дала: умеет она быть не только доброй,  но
и беспощадной. В ином случае могла бы взять на  поруки,  в  ином,  но  не  в
этом...
     Кольцо смыкалось, приятели, те, что находились в роковую минуту  в  его
машине, точно сговорившись, отвернулись от Виктора, или, как он  сам  мрачно
констатировал,  "продали".  Перед   следователем   дружно,   отрепотированно
твердили,  что,  были  хоть  и  подвыпившими,  пытались  всетаки  сдерживать
Виктора, уговаривали не гнать, а тот  летел  как  сумасшедший,  недалеко  от
Дворца нажал еще сильное. Ну  а  тут  откуда  ни  возьмись  человек  посреди
дороги... руки протянул, что-то кричит, может,  хотел  остановить...  "Отец!
Отец!" успели все-таки крикнуть Виктору, а он якобы им через плечо: "Ничего,
прорвемся!.."
     В последний момент все-таки попытался свернуть в сторону, но  было  уже
поздно...
     Веремеенко-сын пока был оставлен на свободе. Однако  свободой  она  для
него уже не была.  Несмотря  на  все  материны  старания,  лжесвидетелей  не
удалось раздобыть и оправданий никаких не  было  это  Виктор  и  сам  теперь
отлично  понимал.  Задавил  отца  Кураевка  была   единой   в   безграничном
возмущении, в осуждении, в коллективном своем суровом приговоре,  вынесенном
ею еще до официального суда, раньше речей районного прокурора.
     Может, только теперь  дошел  до  парня  весь  ужас  содеянного.  Полдня
простоял, посеревший, на сельском кладбище возле свежей отцовской могилы.  И
после этого уже нигде не появлялся в село.
     Видели: старчески сутулясь, слоняется один по морскому берегу. Как-то в
конце дня появился возле пляжей пионерлагеря, возле тех мест,  где  когда-то
врезался в детей на мотоцикле. Пляж был безлюден,  детей  забрали  в  школы,
лишь стайка местных мальчишек гоняла по берегу мяч.
     Они рассказывали потом, что  отцеубийца  бродил,  будто  привидение,  в
самом деле будто лунатик. Остановившись, смотрел,  как  море  гонит  прибой,
устилает берег пеной.
     Сказал ребятишкам: "Буду купаться". Дети подивились:
     в такую пору никто из кураевских уже не купается, а этот...
     Не стал даже раздеваться. В чем был, в том и  побрел  в  море:  глубже,
глубже, но пояс, по грудь, по шею.  Затем  поплыл  (он  хорошо  плавает,  до
самого горизонта, бывало, заплывал). Вот и  сейчас  плыл  и  плыл,  пока  не
скрылся за волнами...  Решили  ребятишки:  дурачится  парень  заплыл  тут  а
возвратится, выплывет где-нибудь в другом месте. Он и выплыл через  три  дня
напротив хаты деда Коршака, сторожа рыбартели. Коршак первым его и  заметил:
думал, говорит, детский мяч загнало, ныряет между волнами.
     Думал  так,  пока  не  прибило  к  берегу  тот  "мяч"...  Это   и   был
Веремоенко-младший.  Старые  рыбаки,  повидавшие  на   споем   вену   немало
происшествий, никогда еще не  видели,  чтобы  утопленник  был  в  такой  вот
странной позе: в  воде  стоял  он  в  полный  рост,  в  одежде,  стоял,  как
полагалось бы стоять на земле, совершенно вертикально. Потому  и  голова  на
волнах казалась похожей на плывущий детский мяч
     * * *

     Овладел Ягнич судном, этой загадочной лайбой. Начальство оказывает  ему
всяческое  содействие:  нужны  элек  тросварщики  бери,  маляры  пожалуйста,
материалы выпишем, лишь бы дело шло.
     Орионец и ночует теперь на судне. После первой ночи не  захотел  больше
оставаться в пустующем пока втором корпусе. Пускай там домовые  хозяйничают,
а он будет на своем судне, тут ему привычнее. Целыми днями работает, колдует
потихоньку над лайбой, которая  под  его  рукой  должна  из  гадкого  утенка
превратиться в белоснежного лебедя.
     Девчатам со стройки не терпелось узнать, что же  он  там  делает,  этот
орионсц, что там, секретничая, все прилаживает  да  перестраивает.  Прилетит
стайка любопытных ко всему штукатурщиц в заляпанных комбинезонах  "разрешите
па экскурсию", но Ягнич никого не пускает внутрь, держит дело свое в  тайне.
Даже прораба, хитроокого толстяка  в  резиновых  сапогах,  мастер  не  очень
посвящает в свои корабельные хлопоты: пусть он в своем доле и знаток,  но  в
этом -  как  медведь-звездочет...  Лишь  ближайшие  помощники  неразлучны  с
Ягпичем целые дни: Оксенворховинец да еще несколько энтузиастов,  выделенных
старому моряку в подмастерья. По его указанию они беспощадно потрошат судно,
выбрасывают его внутрен ности, потому что все тут должно заиграть по-новому,
все должно быть "доведено до фантастики", как говорит гуцул.
     Степенная   уверенность,   солидность,   властность   вновь   явственно
обозначились в повадках орионца. Да и как же иначе! Был  списанным  вроде  в
тираж, а теперь вот старший консультант, лицо почти засекреченное.  Держится
так, будто более важного объекта, чем его лайба, на строительстве нет. Порой
видят его и в корпусах, где ведутся работы,  присматривается,  принюхивается
ко всему, вопросами  донимает,  кое-кто  начинает  даже  ворчать:  еще  один
народный контроль... Когда руководство в отъезде (а это бывает нередко,  дел
да совещаний бесчисленное множество), Ягничу  хочешь  не  хочешь  приходится
иметь дело с товарищем Балабушным, прорабом. Это  стреляный  воробей,  любит
подстегивать, то и дело напоминает: темп давайте,  темп,  старина,  поменьше
выдумок, сроки подпирают...
     Орионец на это отвечает с олимпийским спокойствием:
     - Нас подгонять не нужно. Лучше проследите, чтобы с материалами не было
перебоев. А мы свое дело сделаем в срок: слов на ветер не бросаем.
     - Я вас не гоню, вы меня поймите правильно,- тотчас  же  поворачивается
на сто восемьдесят градусов  Балабушный,-  с  нашей  стороны  полнейшее  вам
доверие, Андрон Гурьевич... И о материалах заботимся...  Уже  нам  отправили
пластик,  говорят,  гедеэровский,   белоснежный,   просто   чудо,   хотя   и
дороговат...
     - Для шахтеров не жаль,- говорит Ягнич и,  вынув  из  кармана  бумажку,
начинает неторопливо высчитывать, чего и сколько  ему  еще  понадобится  для
работы.
     В обеденный перерыв на стройке наступает штиль.
     Затихает  грохот  машин,  рабочий  люд   устремляется   в   тень,   кто
перекусывает, кто газету  читает,  и  никто  не  видит,  как  па  территории
появляется  тот,  которого  нужно  было  бы  встретить  со  всем   служебным
почтением. Не обнаружив в штабном вагончике никого, прибывший широким  шагом
направляется к Ягничу, который и в это  время,  по  обыкновению,  стоит  как
вахтенный возле своей лайбы. Наверное, "высокий гость" в своей озабоченности
принял орионца за сторожа, потому что, не здороваясь,  обратился  к  старику
довольно строго:
     - Где начальство?
     - На обед поехало. Начальство тоже не святым духом питается.
     - Ну а кто же сейчас тут старший?
     - А я вот и старший.
     Приезжий оглядывает старика с явным сомнением, по  его  лицу  пробегает
гримаса  неудовольствия.  Чувствуется,  что  он   имеет   право   на   такую
гримасу,важная, видать, птица. Грузный, лицо, притененпое шляпой,  по  цвету
какое-то глиняное, одутловатое. Еще, видно, на курорте  но  был,  настоящего
солнца не видел.
     - Вы... действительно старший?
     - Сказал же... А вот вы, позвольте, кто будете? -  полюбопытствовал,  в
свою очередь, Ягнич.
     -  Из  министерства,-  небрежно  бросил  приезжий,  не  считая   нужным
уточнять, из какого именно:  из  того,  которое  заказывает,  или  из  того,
которое строит. Л впрочем, и для Ягнича это не очень существенно. Важно, что
есть наконец к  кому  обратиться,  обтолковать  кой-какие  дела,  которые  с
прорабом не обтолкуешь...
     - Вот вы как раз мне и нужны.
     - Я? Вам? - глиняное лицо морщится в иронической ухмылке.
     - Только внимательно слушайте, если уж  вы  к  делу  причастны...  Это,
наверное, вы тут корпуса привязывали?
     Корпус номер один под каким градусом стоит? Красный уголок  и  половина
комнат - куда у вас окнами смотрят?
     - А куда? - Важного товарища это, видно, заинтересовало.-
     - В степь, под нордовые ветры! Утром встанет шахтор - не увидит, как  и
солнце всходит. Приехал на море полюбоваться, а вы  его  к  морю  спиной,  к
солнцу затылком...
     - С моря, с солнечной стороны, ведь припекать будет.
     Да и море, если разобраться, оно шахтеру, извините, до лампочки...  Ему
прежде всего  отоспаться  бы  здесь  после  трудов  праведных...  Калорийное
питание, домино да бильярд - это ему подай, а не  восход  солнца.  Комфортом
должны обеспечить прежде всего...
     - То-то вы и позаботились! Столовую планируете на две смены,  на  ногах
придется ждать очереди, торчать у кого-то за плечами...  А  в  корпусах?  На
весь этаж один туалет, да и тот в самом конце коридора! Ничего себе комфорт.
     Ночная пробежечка рысью по коридору п кальсонах...
     Приезжий даже носом повел от такого натурализма.
     - Тут, возможно, мы чего-то и недодумали.
     - А кто же за вас будет додумывать? Для чего поставлены?
     Приезжий вдруг ощетинился:
     - Да что вы мне здесь экзамен устраиваете? Кто вам  дал  право  так  со
мной разговаривать? Собственно, кто вы такой?
     - Рабочий класс я, вот кто.- Ягнич сощурился, только маленькие, колючие
глазки посверкивали из-под бровей.- Скоро сорок лет как на море в этом самом
рабочем чине-звании!..
     В этот момент подбежал откуда-то прораб, запыхавшийся, испуганный. Юлой
завертелся   возле   министерского   представителя,   принялся   извиняться,
подхватил, повел  показывать  стройплощадку.  А  тут  как  раз  и  начальник
строительства подкатил. И первый разговор, состоявшийся между ними,  касался
Ягничевой персоны.
     - Что это у вас за старик? - кивнул приезжий в сторону орионца.Ядовитый
какой-то дед!
     - Это наш дед,- извинительно улыбнулся начальник строительства.-  Да  и
не совсем он чтобы уж дед... Точнее сказать бы,  человек  зрелого  возраста,
мастер...
     - Критикан какой-то... Вот такие как раз анонимками и  засыпают  разные
инстанции.
     - Этого за нашим не водится. А что правду в глаза  скажет  -  такая  уж
натура.
     - Отпустили бы вы его на заслуженный отдых... По собственному  желанию,
а?
     - Да можно бы! Только нам без него ну никак, Степан Петрович... Позарез
нужен.
     - Смотрите. Вам  виднее.  Только  чтоб  потом  но  плакались,  когда  в
"Правду" про комплекс накалякает. Про ваши неполадки...
     Начальник строительства заверил, что до этого дело не дойдет.
     А Ягнич том временем уже стоял спиной к ним, лицом к морю, к лайбе.
     После работы он имеет привычку пройтись вдоль берега,  посмотреть,  что
море выбрасывает. Трудится оно без устали.  То  выбросит  тебе  черную  купу
морской травы  -  камки  со  слизистыми  водорослями,  то  медузу,  то  кучу
ракушек-мидий, то чье-то разъеденное солью трикотажное тряпье... Белые чайки
проносятся над берегом, над  Ягничем.  Иногда  промелькнет  в  воспоминаниях
что-то давнишнее. Прибой, сверкающий у ног.  Камни,  поседевшие  от  морской
соли. И ты на них, молодой, с кем-то в обнимку  сидишь...  Неужели  все  это
ушло и никогда не вернется к тебе, в эту действительность, к этим  птицам  и
этим дням, к звездным кураовским ночам?
     Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна  стоит,  на
отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики  бегают,
утки да гуси  кучами  снега  белеют  в  бурьянах.  Рыбачьи  снасти  сушатся,
развешанные  на  кольях.  А  возле  хаты  сам  дед  Коршак  чтото  починяет,
налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.
     - Ну как, дедушка, ловятся шпионы?
     - Что-то ни шпионов, ни тюльки...
     С погранзаставой сторож  в  контакте,  имеет  даже  медаль  "За  охрану
государственных  границ".  Наверное,  сто  лет  этому  Коршаку:  еще   Ягнич
мальчишкой был, а Коршак уже ходил  по  Кураевке  в  островерхой  буденовке,
делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно  стал
стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде...  Ягничу  бросилось  в
глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы  веревочкой  через
лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали.  Иной  раз,  бывает,  расщедрится.
Пойдет не спеша, снимет несколько  вяленых  рыбин,  что  под  крышей  висят,
нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:
     - Бери, Андрон, полакомимся.
     - Не скучаете тут по людям, Иваныч?
     - Да когда как... По ночам, вот  как  расшумится  море,  то,  известное
дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то
было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня  шагай,
пока от коша до коша доберешься... А нынче  распахали  все,  заполонили  как
есть побережье.
     - Для добрых людей земли хватит.
     - Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие  -
пропади они пропадом...  В  прошлом  году  откуда-то  объявились,  дельфинов
подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на  косе,-  Ягнича  передернуло,
как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин,
если запутается под водой в сетке,  то  ему  конец,  долго  без  воздуха  не
выживет, он ведь - как  получеловек.  Говорят,  когда  его  тащат  на  берег
опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?
     - Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И  сыт  ведь,  а
жесток - почему?
     Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и  снова  пошагает  Ягпич
вразвалку вдоль побережья к комплексу.
     На полпути, где на углаженном волной песке валяется  выброшенное  морем
черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно,  кавказских,  лесов,
орионец остановится, сделает  привал.  Бревно  кто-то  выволок  на  песчаный
пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам  послушает  море,
которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если  заглянуть
в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь  ни
радости, ни грусти - лишь незримо  живет  в  них  тяжкая  застылость  мысли,
сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль.  И  в
такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само
время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать.
О чем же?
     Однажды сидел  вот  так  в  предвечерье  на  этом  узловатом  бревне  и
почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то
в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не  для  него
развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в  темноте  стойла
черного красавца, что вылетел на  арену,  ослепленный  солнцем,  и  в  дикой
ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он  страха,
не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.
     Все для него сливалось в  слепящем  солнце  -  трибуны  и  те,  которые
дразнили,  и  хотя  все,  решительно  все  было  против  него,  было  сплошь
враждебным, он не собирался  отступать,  этот  благородный  рыцарь  корриды.
Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов  был,  казалось,
пронзить рогами самое солнце!
     Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком  вывела  Ягнича  из
задумчивости. Оглянулся:  по  берегу  от  комплекса  кто-то  шагает  молодо,
движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках,  которые  теперь
носят осе,  без  различия  пола,-  сразу  и  не  поймешь:  хлопец  идет  или
дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка  еще  нс  охвачена
прибоем... Инка!
     Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд.
     В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами.
     - Как ты меня нашла?
     - А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется,  это  он,  Ягнич  ваш,
сидит на джуме.
     Тяжко было ему смотреть  на  племянницу.  Исхудала,  осунулась.  Глаза,
которые  недавно  были  полны  отблесками  счастья  и  веселья,  потускнели,
налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не  стала
говорить.
     - Вот компот вам принесла,- поставила на песок размалеванный термос.- С
урюком...
     - Спасибо. Садись, дочка.
     Примостилась рядом, на краешке  бревна,  веточку  полыни  непроизвольно
крутила в руке. Ягнич способен был понять  такое  состояние,  когда  человек
томится от горя и тоски,  чувствовал,  как  безысходная  ос  боль  какими-то
токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может,  и
следовало бы ей сказать, что стоит ли  так  убиваться  о  человеке,  который
родному отцу - пусть невольно - жизнь  укоротил,  о  том,  кого  собственная
совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем  тут  утешить?  Видно,
нету на свете  таких  слов-лекарств,  чтобы  можно  было  к  душевным  ранам
приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую
в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо:
     - Не плачь, доченька.
     - Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?..
     - Каждый человек, Инна, может  осиротеть,  стать  одиноким.  И  все  же
падать духом он и тогда не имеет права.
     Человеку, бывает, придает силу и одиночество.
     И снова молчали, вдыхая  терпкий  запах  моря,  сухой  воздух  степной.
Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в
вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь.
     Море все больше погружалось в темноту.
     И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про
Стромболи. Есть такой  постоянно  действующий  вулкан  -  Стромболи,  моряки
называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он  из
ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю  небо,  раскаленное  докрасна,
пульсируя, отсвечивает над ним.
     Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все  рдеет
и рдеет... Может, где-то там, на виду  стромболиевского  зарева,  и  "Орион"
сейчас прокладывает свой курс...
     - Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся,  доченька,
тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу...  Ну,  кажется,
нам пора...
     Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс
уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в  свои  мысли,
медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и
растаяло в тенях, и расплылся  в  сумерках  песчаный  холм  -  эта  поросшая
горькой полынью кураевская дюна-джума.



     Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг".
     Эпидемия гриппа не миновала и  это  отдаленное  от  городов  побережье.
Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта  беда  повсеместная.  В
Риме, в Лондоне, в Париже  больницы  переполнены,  закрываются  школы,  люди
умирают тысячами.
     Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга"
     достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают  все
новые и новые разновидности вируса.
     Возбудители страшной болезни,  которых  еще.  вчера  не  было,  сегодня
распространяются  молниеносно,  с  грозной   неотвратимостью,   с   коварной
загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной  этого  зла,  целые
институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще  никто
нс  предложил.  Приходится  довольствоваться  давно   известными   советами,
простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же  не
убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм  сам  его  не
переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат
целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно
жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых.
     Делала уколы, раздавала таблетки, хотя тут же и  предостерегала,  чтобы
не злоупотребляли химией, лучше народные средства: калина, малина,  побольше
питья с липовым медом. А вирус тем временем, зловеще ухмыляясь, делает свое,
укладывает вповалку все новые и новые жертвы...
     К тому же беда с  этими  кураевскими  пациентами:  совершенно  небрежно
относятся к ее предписаниям, в особенности крутоплочие крепыши-механизаторы,
они не считают грипп серьезной болезнью, насморк,  дескать,  всегда  был  на
своте. Только что метался в жару, а  чуточку  спала  температура,  полегчало
малость - цигарку в зубы и в мастерскую. А "Гонконгу" только того  и  подай:
хватает героя вторично, выматывает с еще большей свирепостью -  были  случаи
весьма тяжелых осложнений.
     Однажды в медпункт явился Чередниченко (он отгрипповал одним из первых,
во время совещания где-то  прихватил,  ведь  там  чихают  со  всех  сторон),
пожелал справиться у своей медички о количестве заболеваний в Кураевке  и  о
том, когда  можно  все-таки  ожидать  спада  этой  трижды  клятой  эпидемии.
Посередь беседы Савва Данилович вдруг встал, подошел к Инне:
     - Что-то  ты  больно  раскраснелась,  медичка,  и  глаза  твои  мне  не
нравятся,- и прикоснулся ладонью к ее лбу.- О, да ты и сама в  огне!  Других
поучаешь, а сама на ногах решила перенести? Не нужно нам такое геройство.
     И в тот же день  Инну  сменила  Варвара  Филипповна  (она  отгрипповала
одновременно с  мужем,  как  он  говорил,  синхронно).  Инне  был  строжайше
предписан постельный режим.
     Лежала дома в  жару,  когда  подруга-почтальонша  принесла  ей  письмо.
Археолог подал весточку из... Читтагонга!
     Это же ваша, девоньки, золотая Бепгалия... Призванный в армию, попал на
флот и вот теперь очутился у вод Бенгальского  залива,  расчищает  фарватер,
который весь завален, застопорен потопленными судами. Задача наших моряков -
открыть проход в порт, в так называемые Ворота  Жизни...  Опыт  аквалангиста
вон в какой дали пригодился ему! Работать приходится  в  невероятно  сложных
условиях тропиков, хуже всего то, что температуры  высокие  и  в  воде,  где
работаешь, никакой видимости, сплошная муть: реки наносят много  ила...  Вот
так он там живет, кует мировую солидарность, "среди  надежд  и  жизни",  как
писала когдато эллинка Теодора... А то, о чем он говорил Инне, там,  у  стен
крепости, все остается в силе, он хочет, чтобы она знала об этом... Любил  и
любит и но скрывает этого, кричит об этом из  своего  скафандра  сквозь  все
мутные воды тропиков!.. Будто из другого, из  ирреального  мира  донесся  до
Инны этот голос.  Будто  где-то  за  крутыми  перевалами  осталась  Овидиева
крепость, и лунная мерцающая дорожка в море, и этот археолог с  его  жаркими
юношескими признаниями... Тут дождь со снегом или снег  с  дождем,  а  он  в
своих тропиках изнемогает от зноя, словно чудище какоенибудь  доисторическое
на ощупь пробирается в своем водолазном костюме в непроглядной водяной мути,
среди жутких нагромождений чужих незнакомых кораблей. Все это потустороннее,
иллюзорное плывет, наплывает на ее глаза, серым туманом и гриппозной  липкой
желтизной заволакивается свет, и сама она уже погружается в какието тяжелые,
болотные, засасывающие воды тропиков...
     В иные минуты, когда больную одолевает полусон, мерещится  ей  странная
рептилийка, похожая па ящерицу, вся полупрозрачная, даже внутренности  видны
в ней. Бронтозавр в миниатюре. Насторожившись, сидит это  странное  существо
на шифоньере, где старые журналы сложены стопкой, и смотрит оттуда,  как  ты
бьешься в горячке. Такая же, как и та, загадочная, что  наблюдала  за  Верой
Константиновной в палатке Красного Креста. Не знаешь, ядовита или нет и  как
поведет она себя в следующую секунду...
     А потом она и сама ужо там, откуда  явилось  это  ползучее,  призрачное
существо, откуда пришло ей  неожиданное  письмо...  Пылая  в  жару,  раздает
кому-то одеяла  Красного  Креста  и  сгущенное  молоко  с  сахаром,  готовит
какие-то микстуры маленьким бенгалятам, а тучи москитов висят над головой  и
так жарко, что Инна задыхается,  пытаясь  сорвать  с  лица  противомоскитную
сетку... Душно, муторно, желтеет  свет,  и  голос  чей-то  едва  пробивается
сквозь лыбкую горячую трясину... За время болезни в полубреду не раз Инне  -
сквозь вполне реальный, пролетающий за окном  кураевский  снег  с  дождем  -
мерещился тропический Читтагонг, и торчащие из воды полузатопленные мачты, и
туманный образ человека,  далекого  и  верного,  что  часами  странствует  в
скафандре по  дну  залива,  сродь  акул,  осьминогов,  ощупывает,  исследует
затонувшие судна, уже покрывшиеся илом, ракушками и  какими-то  похожими  на
гадюк водорослями...
     У Чередниченко во время эпидемии хлопот еще прибавилось. Людей валит, а
дело не ждет. Хоть и зима, однако поля  держатся  под  постоянным  надзором,
чуть  ли  не  каждый  день  председатель  и  сам  выезжает,  и  агрономов  с
бригадирами гоняет, чтобы наблюдали за состоянием озимых хлебов,  чтобы  все
время были начеку.  Делались  разные  измерения,  брались  пробы,  ставились
диагнозы, тщательно определялись площади,  которым  прежде  всего  надлежало
давать подкормку. Кураевка жадно ловила  по  радио  погодные  сводки.  Когда
метеорологи обещали на сегодня облачность,  ветер  с  дождем  и  снегом,  то
земледельцы  воспринимали  это  как  подарок,  бухгалтерия   оживлялась,   а
Чередниченко смеялся в своем кабинете, радуясь как малое дитя.
     - Что для других слякоть, для  нас  это  манна  небесная,  ха-ха-ха!  -
грохотал он на все правление.
     Незнакомый радиодиктор, разумеется, не слыхал этого смеха, а  потому  и
не догадывался, что обещанный им "дождь со снегом" или "снег с  дождем"  для
кого-то может быть истинной радостью. Знай он про то, не окрашивал  бы  свой
голос в грустные, как бы извинительные тона.  Это  чаще  всего  случается  с
дикторшами,  весьма  нежными  и  чувствительными  радиосуществами.  Один  из
передающих подобные сводки особенно старался, "дождь и снег"
     каждый  раз  произносил  скороговоркой,  явно   подпуская   наигранной,
фальшивой бодрости, пасмурную погоду и сплошную облачность преподносил  так,
словно  бы  речь  шла  о  самом  красном,  солнечном  дне.   Усердия   этого
радиободрячка искренне потешали Чередниченко:
     - Ишь как напевает, этот областной приукрашиватель действительности!..
     Кроме всех других хлопот, Чередниченко еще одна идея нс  давала  покоя:
загорелся мыслью поставить весной в Кураевко памятник плугу.  Тому  старому,
еще комбедовскому,  которым  когда-то  была  проложена  первая  коллективная
борозда через кураевские поля. Поскольку же плуга такой марки в Кураевке  не
сохранилось, председатель распорядился искать  его  повсюду,  расспросить  у
соседей, переворошить все и вся, но найти во что бы то ни стало.
     - Возведем пьедестал на видном месте,  вон,  может,  там,  на  скифском
кургане,  и  поднимем  его,  наш   первый,   однолемешный,   на   надлежащую
высоту,разжигал он себя и  своих  единомышленников.-  Танки  на  пьедесталах
стоят, и тачанки, и "катюши" - это все, конечно, здорово, а плуг,  он  разве
не заслужил подобной чести?!
     Итак, други мои, приезжайте через  какое-то  время  в  Кураевку,  и  вы
увидите памятник плугу - первый, пожалуй, на планете...
     Зима - это зима: каждый стебелек степной поблек,  сник,  почти  никакой
жизни наверху. Только там, во мраке черноземов, полно кореньев,  переплелись
и аврорины, и тюльпановые, и старые, и молодые... Живут только  одни  они  -
корни: узлы и узелки затаенной жизни. Чередниченко хотелось бы  иметь  такой
рентген, чтобы просветить  насквозь  черноземные  пласты  и  своими  глазами
увидеть  :)TII  молчаливые  и  мудрые  переплетения,  с  которых  все   ведь
начинается, вес - и цвет и колос...
     Поля радовали, состояние озимых было отменным.
     Зеленя на всех площадях живые, нигде  не  "вымокли,  нигде  нс  порвало
корней лютыми морозам-и - их вообще не было, морозов. А радио и дальше  день
за днем обещает как раз то, что нужно: то снег с дождем, то дождь со снегом!
Набирают жадно, пьют щедрую влагу  черноземы,  и  даже  в  такую  нору  года
кустятся под мокрыми снегами, густо  зеленеют  хорошо  укоренившиеся  хлеба.
Выйдет  Чередниченко  к  посевам,  встанет  среди  ноля   и,   наклонившись,
глядит-любуется,  как  даже  морозным   утром   зеленый   росточек   отважно
пробивается  сквозь  суховатый  снег,-  это  ли  не  чудо!  Зеленое   шильце
высунулось,  улыбается,  образовав   вокруг   себя   кругленькую   крохотную
полынью... Стебелек живет, согретый каким-то невидимым теплом,  холод  снега
отступил от него, росточек словно бы создал тут свои микроклимат.
     Невероятно, как это  он  умудрился  проклюнуть  толстый  панцирь  зимы,
пробиться из небытия. Да, сама сила  жизни  зеленеет  вокруг  вперемежку  со
снегами, и как только солнце, встап в зенит, слизнет с полей  своим  горячим
языком-лучом снежную кашу,- закурятся поля теплым паром, скажут всему живому
и сущему: расти! Повернет на весну, солнце все чаще будет выглядывать  из-за
туч, пригреет поля какой-нибудь час или  два,  а  уж  откуда-то  сверху,  от
самого,  кажется,  солнца,  польется  на  землю  малиновый  голосок  -   это
смельчак-жавороненок рискнул остаться в родимой степи на зиму, не  улетел  в
Замбию и теперь первым встречает свою голубеющую весну.
     - Давай-давай, наяривай!  -  щурясь  на  солнце,  крикнет  Чередниченко
невидимому запевале.- Тебя-то нам для полной гармонии и не хватает!
     День будет становиться все длиннее, нальется светом, и наступит наконец
пора, когда от края и  до  края  засверкают  кураевские  небеса,  когда,  на
великую радость сеятеля, окажется, что в этом году ничто  не  вымокло  и  не
вымерзло, пересева не будет, поля дружно зеленеют-переливаются,  и  вот  уже
веселым пламенем заполыхали красные цветы в заповедной степи: это  цветут  -
до самого моря! - неумирающие скифские тюльпаны.



     Шахтеры, которые должны были  прибыть  сюда  па  отдых,  представлялись
Тасе-штукатурщице (тоже Ягничевой родственнице, хотя и далекой) людьми почти
мифическими. Великаны, гиганты. Труд,  который  они  свершают,  такой,  что,
наверное, тяжелее его сейчас нет на свете. Гдето там, в  глубинах  земли,  в
темных ее недрах, на километры протянулись их подземные дороги-тоннели. Иной
мир, мир отваги и битвы повседневной. Чтобы  там  выдерживать,  нужно  иметь
особую натуру, такую, скажем, ну, как...
     у этого Ягнича Андрона Гурьевича.
     И когда в не  совсем  еще  завершенном  профилактории  появился  весной
первый шахтер, прибывший по профсоюзной путевке, Тася была поражена тем, что
он  и  в  самом  деле  чем-то  походил  на  Ягнича-орионца:   степенной   ли
сдержанностью, неторопливой ли походкой или этой своей  плотной,  словно  бы
спрессованной силой, запас которой еще не весь, видно,  иссяк;  чуялась  эта
силища в призоми стой кряжистой фигуре.
     - Так это  вы...  вы  оттуда?  -  указав  рукой  на  землю,  девушка  с
любопытством разглядывала прибывшего, его изборожденное глубокими  морщинами
лицо с въевшейся угольной пылью.- И не страшно вам на той глубине?
     - Привычные мы, дочка... Ко всему привыкает человек. Нужно  же  кому-то
рубить уголек... Год рубим, и десять, и двадцать... А сверху над нами  степь
ковылем колышется да воронцами цветет, табуны коней бегают, потому  что  как
раз над нашими штреками конезавод. Молодняк выгуливается..
     Слышно, как кони топают?
     - Кони, солнце и цветы - это где-то  далеко,  девушка,  это  -  как  на
небе... А близко, над головой, темная порода иногда потрескивает.
     - Ужас!
     Шахтер улыбнулся.  Девчатам-строителям,  окружившим  шахтера,  хотелось
знать, как он находит их работу, может, обнаружил какие дефекты, но гость не
расположен был с ходу критиковать; видно,  был  из  людей  великодушных,  не
"наводил критику", а, напротив, похвалил девчат:
     постарались, мол, такие  светлые,  высокие  корпуса  возвели  на  голом
пустыре.  Осматриваясь,  увидел  мозаику  на   фронтоне   первого   корпуса:
шахтерская детвора встречает цветаMii молодых забойщиков  в  робах.  Сказал,
что есть правда жизни.
     - Будет еще и бассейн  для  вас,  и  кафе  с  музыкой,  с  современными
танцами...
     - Танцы-это как раз для меня,-усмехнулся  старый  шахтер,-  потому  как
давненько я не отплясывал...
     В последующие дни стали прибывать новые партии отдыхающих,  были  среди
них не только шахтеры пожилого возраста со своими давними  профессиональными
силикозами, но и такие, которым только дай кий в руки,, они и  про  обед  не
вспомнят, целый день будут гонять шары по бильярдному столу.  Спросит  жена,
когда возвратится такой домой, какое же море там... а он и  моря  не  видал:
одни лишь кии, шары да лузы мельтешат перед глазами...
     Ягнич как-то сразу сблизился с первым шахтером.
     Рабочие люди, они поняли друг  друга  с  полуслова,  посредника  им  не
требовалось, потому что между  людьми  такого  склада  и  опыта  сама  жизнь
становится посредником. Лайба шахтера заинтересовала. Собственно, от  старой
лайбы теперь тут мало что осталось. За  эту  рабочую  зиму  судно  подросло,
выпрямило свои борта-плечи, как бы поднялось над самим собой,  обрело  иные,
более плавные, обтекаемые формы,  являло  теперь  собой  вид  чего-то  очень
небуднично го. Давно ли было почти утилем и вот  воскресло,  как  феникс  из
пепла!-Все обшито красным (или под  него  имитированным)  деревом,  оснащено
пусть условными, но все же орионовскими снастями  и  колесом-рулем  наверху,
пушками, смело торчащими из бортов во все стороны, гроздьями  покрашенных  в
черное якорных цепей... Есть на что поглядеть. Своеобразной душой судна была
мифическая вырезанная  из  белого  явора  русалка-нимфа  (Оксенова  работа),
устремленная лицом к морю, к ветрам. Русалка на носу корабля в своем  порыве
чем-то напоминала летящую ласточку  -  создавалось  впечатление,  будто  она
вылетает из груди корабля, лишь на миг застыла в полете, вся  в  устремлении
вперед. И самое  судно  словно  бы  затаило  в  себе  движение,  неукротимую
энергию: кажется, вот-вот сдвинется  с  места  со  всеми  своими  якорями  и
русалкой и ринется в море навстречу невидимым бурунам... Нет, не  узнали  бы
рыбкомбинатовские хозяйственники свою списанную  на  металлолом  промысловую
единицу, которую так преобразила, одела в дивные праздничные  одежды  Ягниче
ва фантазия.
     Новый друг орионца,  шахтер,  чей  штрек  где-то  там,  под  заповедной
степью, под конезаводом, хоть и не считал себя авторитетом в  морском  дело,
однако же сразу оценил, какой немалый объем работы был тут  выполнен,  каких
изобретательных усилий  стоило,  чтобы,  начав  почти  с  нуля,  привести  в
исполнение замысел, продиктованпыи новым назначением судна. Сказать  честно,
мало кто из строителей представлял, какой облик обретет старая  лайба  после
перестройки. Собственно, образ ее каждому виделся на  свой  лад:  начальнику
строительства она представлялась так,  прорабу  этак,  а  Ягнич  уже  тогда,
вероятно, видел в своем будущем детище нечто свое, сокровенное,  только  его
фантазии доступное... Видел в целом, а каким оно предстанет в деталях и  как
примут его другие, вызовет ли восторг или, может,  насмешки  и  осуждение  -
попробуй  угадай  наперед!  И  вот  только  теперь  открывается  людям  твое
заветное.
     Пускай не столь уж совершенное, но  берег  украсило.  Мачты,  увешанные
снастями, стремительно рвутся вверх. Ле сенки  канатные  поднимаются  до  их
верхушек. На носу и на корме фонари старинной формы из черного металла,  под
такими, может быть, в давние времена шли в океан, в неизвестность  каравеллы
среди разбушевавшихся штормовых ночей. Сбоку  судна  трап,  поручни  его  из
толстого манильского каната тоже Ягпичева придумка.
     Посторонних сюда Ягнич пока не пускает (завершаются отделочные работы),
однако у шахтера пропуска спрашивать  не  стал,  с  морским  гостеприимством
пригласил его ступить на  судно,  хотя  тут,  говорил  ему,  еще  не  совсем
прибрано, не все доведено до полного ажура.
     Только, чур! - предупредил он шахтера,- про болезни на судне ни  слова.
Есть такое неписаное правило моряков: разговоры о всяких  болезнях  оставляй
на суше...
     У нас, шахтеров, тоже немало своих разных примет... Где опасность - там
и приметы...
     При первом осмотре Ягпич совсем непредвиденно оконфузился: в  одном  из
закоулков судна, на узловатом коврике, который собственноручно мастер связал
из  обрезков  каната,-  куча  объедков!  Огрызки  колбасы,   клочки   газет,
консервные банки с недоеденной салакой... Шахтер, правда, пиче.го не сказал,
человек вежливый, но все-таки заметил и этого было достаточно,  чтобы  Ягнич
чуть не сгорел от стыда.
     Кандыбонко сюда! - в ярости крикнул он в глубину судна.
     Появился хлопец в комбинезоне, ладненький  такой,  аккуратный  с  лицом
простодушным, чуток, может, насмешливым.
     По вашему вызову прибыл! - и даже изобразил рукой в воздухе бублик,  то
есть попытался козырнуть.
     Твои объедки?
     - Салака эта? А что же прикажите нам есть? Рыбца нету, осетрины тоже, а
об икре и говорить нечего: пища богов, деликатес для избранных!..
     - Убери, а не болтай, сдерживая ярость,  буркнул  Ягнич.  До  последней
крохи все подбери!.. Так напакостить на судне... Недаром я  собирался  тебя,
разгильдяя еще три дня назад списать.
     Парень переминался с ноги на ногу, не спешил убирать объедки,  надеясь,
видимо, что бурю удастся  утихомирить,  но  под  неотступным  требовательным
взглядом старика всетаки принялся нехотя сгребать в  газету  остатки  своего
пиршества.
     - Теперь куда прикажете? спросил насмешливо, кивнув на собранное.
     Ягнича это еще больше обозлило.
     Ты еще спрашиваешь? Унеси подальше! И сам уматывай туда же, чтобы глаза
мои тебя не видели!.. Чтобы ноги твоей больше тут не было!
     Пошел-побрел парень со  своей  ношей.  Хоть  он  и  послушался,  однако
настроение мастеру изрядно подпортил.
     Старик  разволновался,  дышал  часто,  воздух  захватывал  с   каким-то
сопением, так что шахтеру пришлось даже успокаивать его:
     - Но реагируйте вы так... Если на все обращать  внимание  -  нервов  не
хватит...
     - Видал, икры ему не хватает,- не мог угомониться Ягнич.  А  почему  се
нет? Из-за таких, как оно, и нет...
     Когда Ягнич прибегает к неопределенной форме "оно", то это в его  устах
всегда означает крайнюю степень презрения.- Этот па  судне  мусорную  свалку
устроил, а другой, точно такой же, в море нечистоты спускает...
     Или облако доломитной пыли выбросит над поселком,  а  она  людям  глаза
выедает,-сдержанно добавил шахтер. Потом окажется, что в той зоне,  где  эта
пыль оседает, почва теряет способность родить. И  стекла  на  жнах  от  этой
гадости не отчистишь каждый год приходится менять тысячи  квадратных  метров
стекла...
     Не скоро теперь Ягнич  обретет  спокойное,  ровное  расположение  духа.
Долго еще будет сидеть в его печенках этот Кандыбенко. Для  него,  оболтуса,
ты, конечно, смешон, помешался-де  на  своих  морских  причудах  моряк  поза
прошлогодний... И таких учить? Для таких столько стараться?
     Шахтер, вот кто. оказывается, мог  по  достоинству  оценить  его  труд,
длившийся  несколько  месяцев!  Всюду  дерево,  медь   и   латунь,   и   все
нестандартное, нештампованное, и по большей части ручная работа, выполненная
мастером. Только поахнвал да причмокивал от удивления  шахтерский  контроль,
осматривая  вязанные  из  каната  коврики,  прочные,  из   дубового   дерева
изготовленные сто лики, а возле них вместо  стульев  нарезаны  из  сплошного
дуба кругляки (все годовые  кольца  можешь  на  них  разглядеть),  по  углам
лоснятся бочки,  опять  же  дубовые  (думайте,  что  они  с  ромом),  на  их
округлостях вырезаны гроздья виноградные и весело скалятся такие  же  резные
львиные пасти. Иллюминаторы из разноцветного стекла, будто витражи,  создают
необычное, фантастическое освещение, так и кажется,  что  попал  в  какой-то
замок, а для  ночи  над  головой  опять-таки  кованные  из  черного  металла
узорчатые фонари на старинный лад. Но самая большая тут  гордость  Ягнича  -
корабельная рында-колокол, настоящая, без  подделки...  Все  на  месте,  все
подогнано как нужно, и  главное  -  чувствуется,  что  все  это  делалось  с
любовью,  с  великим   тщанием.   Осматривали   реконструированный   корабль
внимательно, ничего не пропуская, пока  наконец,  выбравшись  из  лабиринтов
судна, не очутились наверху, у рулевого колеса.
     -  Попробуйте,  если  хотите,-  предложил  Ягнич  шахтеру.-  Руль  тоже
настоящий, с корабля. Тут никакой подделки.
     Судя по всему, руль этот познакомился  со  множеством  рук  -  весь  аж
блестит, отполированный чьими-то трудовыми мозолистыми ладонями.
     - Дело даже не в том, настоящий  или  под  настоящий,-  шахтер  положил
тяжелые свои руки на руль и застыл в  задумчивости.-  Главное,  что  есть  у
человека что-то дорогое в душе. Ну, как говорят, заветное...
     И оба, приумолкнув, невольно засмотрелись на море, где в блеске  солнца
перед глазами одного засветился весенний ковыль  над  кряжами  породы,  а  у
другого - в далекой мгле белым облаком выступал высокий, наполненный  ветром
барк.



     Не только Ягничу нужен был "Орион", оказывается, и на  судне  ощущалось
его, Ягнича, отсутствие. Нет-нет да и  отзовется  тут  его  отлетевший  дух,
отзовется даже сейчас, когда этот чародей парусов, верный наставник навсегда
исчез, растворился в знойных морях кураевской пылищи.
     Где он там зацепился, старый ведун, где  осел  на  закате  дней  своих?
Чабаном стал, с герлыгой бродит где-то по степи? Дело хорошее, однако  же...
Не заболел ли, не подкосила ли его окончательно эта отставка? Всякий  знает,
какая тоска и неприкаянность наваливаются на человека в  такомто  положении.
Не у каждого хватает сил, чтобы долго  нести  такой  груз...  Прикованный  к
степям, обдуваемый иными ветрами, какие он там теперь вяжет узлы?
     Нет-нет да и зайдет на паруснике об  этом  речь.  На  весенние  ходовые
испытания вышел "Орион". Пока что почти дома, совершает маневры вблизи своих
берегов, а впереди -  ответственный  далекий  рейс,  который  будет  длиться
несколько месяцев, так  называемый  рейс  престижа.  Далеко  пойдут,  далеко
понесет "Орион" красный цвет родных берегов,  гордое  знамя  своей  Отчизны!
Курсантов для рейса отбирают из нескольких мореходок,  шансы  попасть  имеют
лишь те, кто более всего отвечает требованиям;
     "Орион" ждет хлопцев крепких и выносливых, таких, что и там,  куда  они
проложат курс,  своим  безукоризненным  внешним  видом,  своей  культурой  и
приветливостью будут вызывать восторг (найдутся, впрочем, в чужих  портах  и
такие, кто будет сеять недоверие, пуская слухи, что, дескать, вовсе  это  не
курсанты, а переодетые в курсантскую форму кадровые военные  моряки  -  одни
лишь старшины да мичманы).
     Для нового контингента курсантов, которые вступят под паруса  "Ориона",
Ягнич, конечно, тоже будет существовать, но существовать больше в виде некой
абстракции, потому что застанут они  на  "Орионе"  только  связанную  с  ним
легенду, только отблеск его долгого  здесь  пребывания.  Стожильный  морской
волк,  ревностный  хранитель  традиций,  будет  он  для  них  фигурой  почти
сказочной, будет выступать перед ними не столько уж в героических, сколько в
смешных и курьезных ситуациях, одним словом, будет существом полумифическим.
Море в конце концов видало таких во все времена, под парусами  разных  эпох.
Натура чудаковатая, крутая, самолюбивая, он, однако, и  для  новых  экипажей
будет чем-то необходим,  будет  еще  долго  незримо  жить  на  "Орионе"  как
определенный   символ,   как   неразрушимая,   стабильная   сила,   напрочно
привязывающая сердце человеческое к морю, к его полной опасностей нелегкой и
волшебной жизни.
     Для тех же, с кем Ягнича-мастера связывали годы совместных плаваний, он
то и дело оживал, возникал во всей будничной своей правдоподобности.
     - Скоро день рождения у Ягнича,- напомнил  однажды  капитану  его  друг
помполит.- Хорошо бы поздравить старика от команды...
     - Ясное дело. Но мы однажды уже пробовали связаться с ним через эфир, и
чем  кончилось?..  Преуспели  не  больше,  чем  те,  кто  пытается   уловить
радиосигналы внеземных цивилизаций.
     Было такое: посылали мастеру радиограмму на Новый год - ни  ответа,  ни
привета.
     - Обиделся старик,- сказал помполит.- В самом деле, обошлись мы  с  ним
не того... Вечный наш Ягпич, трудяга и наставник, "отец летающих рыбок" -  и
вдруг вне "Ориона"!.. И "Орион" без него... Трудно к этому привыкнуть.
     Было над чем задуматься. Ведь каждому из них рано или поздно,  но  тоже
придется куда-то причаливать, искать свою  Кураевку,  встать  лицом  к  иным
ветрам,  которые  придут  на  смену  ветрам  молодости.  Кое-кто,  может,  и
безболезненно воспринимает  такие  перемены,  крутые  повороты  судьбы,  без
особых душевных травм вживается в мир заборчиков и палисадников, но ведь  их
Ягнич... Трудно да просто  немыслимо,  невозможно  было  представить  его  с
морковкой да петрушкой где-нибудь среди баб на базаре.
     Потому что человек этот хоть и просто, но глубоко  жил,  носил  в  себе
непокой мастера, здоровое  морское  честолюбие.  А  может,  выветривается  и
такое? Уперся старик в своей амбиции, сжился  с  обидой  и  в  конце  концов
поставил на "Орионе" крест - логично было бы сделать и такое предположение.
     Людей незаменимых нет, многие так считают, но  поче  му  же  отсутствие
Ягнича до сих пор еще чувствуется на "Орионе"? Наверное, не  только  потому,
что унес с собой какой-то  уникальный  опыт,  практические  знания,  "забрал
ветры", как фантазируют курсанты. В чем-то потеря невосполнима.  Видимо,  не
хватает им и его чудачеств,  и  вечного  его  ворчания,  даже  его  странной
терминологии,  которая  брала  свое  начало  откуда-то  еще,  наверное,   от
кураевских рыбацких байд и дубков. Когда появится, бывало, у него настроение
обратиться к парусу ласково, почти интимно, то он его и  назовет  по-своему:
жагель или еще нежнее - жаглик... Про косой парус он скажет: косец...
     Подставлять паруса под ветер  -  это  у  него  выйдет  совсем  коротко:
парусить... А вместо  "ставить  паруса!"  он  тоже  скажет  на  свой  манер:
"развернуть  ветрила!"  Молодым  это  нравилось,  кое-кто   подтрунивал,   а
некоторые сами подхватывали охотно: ну, братва, нс пора ли нам " разве рнуть
ветрила", будем парусить!..
     Для капитана и его помполита колоритная фигура  Ягнича  с  каждым  днем
поворачивалась как бы главной своей стороной,  раскрывалась  истинной  своей
сутью; теперь они вспоминали старого мастера не просто так, к случаю,  а  по
какому-то внутреннему зову, чаще всего в минуту затруднений.
     -   "Человек-амулет"   кто-то   о   нем   сказал,-   размышляет   вслух
помполит.Только сейчас понимаешь, каким  существенным  дополнением  мы  были
друг для друга... Где же все-таки он сейчас?
     Молчит старый упрямец, не подает голоса. Заврачевав душевную рану,  мог
в конце концов успокоиться и, тая от людей обиду, полузабытый, зажить где-то
другими хлопотами - спиной к морю, к своему некогда любимому "Ориону". Ведь,
может, и она, эта страсть мастера, почти слепая любовь  к  летучим  парусам,
как и все на этом свете, подвержена  износу,  медленному,  но  неотвратимому
угасанию?..
     Как-то во время занятий, когда  курс  "Ориона"  пролегал  у  кураевских
берегов, весь  экипаж,  будто  по  команде,  высыпал  на  палубу:  Кураевка!
Ягничево родимое гнездо!
     Где-то там, в степных просторах, догорает сейчас костер  жизни  старого
мастера. Даже без бинокля видна вдали эта Кураевка, раскинувшаяся по берегу,
утопающая в садах.
     Значится она тоже в  морских  лоциях  -  рядом  с  другими  ориентирами
отмечены и ее стабильные огни... Пограничная вышка маячит левее села,  будто
аистиное гнездо на столбе, правее Ягничевой столицы высятся силуэты  какихто
новых корпусов. А это что перед ними, у самой  полоски  прибоя,  очертаниями
своими совсем похожее на судно?
     С высокой стройной мачтой, подняло над собой  крыло  блестящего  белого
паруса - тот самый косец...  Из  пластика  или  белой  стали  изготовленное,
сверкает на солн це ослепительно,  играет  бликами,  точно  разговаривает  с
морем каким-то загадочным, нерасшифрованным кодом.
     Капитан первым догадался, улыбнулся своей догадке:
     - Брат "Ориона"...



     Бывает, лежит на берегу подраненная птица, подняв крыло... Стаи  других
пролетают над ной, а эта все белеет на месте...
     Как двойник, как отзвук того "Ориона", далекого, настоящего, вырос этот
странный Ягничев парусник на фундаменте  старой  лайбы.  Силуэтом  (особенно
красивым с  расстояния),  белым  одиноким  крылом  неизменно  привлекает  он
внимание изредка проходящих в этих водах судов,  тронет  образ  его  и  душу
бережанина, если она чутка, не зачерствела. Пожалуй, каждому брат "Ориона"
     что-то скажет, пусть и несовершенным своим видом навеет и легкую грусть
и раздумья о жизни, о странствиях...
     В Кураевке по крайней -мере Ягничево детище получило признание. Инна  с
девчатами специально приходила посмотреть. Побывала на самой  верхушке  -  у
руля, осмотрела, словно какие-то художественные изделия, бутафорские пушки и
под стать им якорные цепи, но дольше всего задержалась возле  нимфы-русалки;
улыбающаяся, гибкая, подставив ветерку свои юные перси, в позе,  исполненной
действительно замечательной пластики, красовалась она па самом гребне судна,
вся устремившись в морской простор.
     Полудевушка, полурыба или полудельфин?
     Загадочное существо, оно, по замыслу мастера, призвано было,  как  и  в
давние времена, оберегать моряков от всяких несчастий. Нимфа и весь парусник
с его диковинной оснасткой много сказали Инне о мастере,  сказали  ей,  быть
может, больше, чем кому бы то ни было  другому.  Каким-то  странным  образом
переплелись в этом судне реальность и фантазия, будни и праздчик;  юношеская
полузастенчнвая жажда просторов, и неизбежный жизни закон, и ранимость крыла
- все тут причудливо смешалось,  словно,  по  выражению  поэта,  "с  печалью
радость обнялась". Сам мастер довольно сдержанно оценивал свое творение, при
Инне заметил только, что неплохо получился силуэт, далеко виден - будет  еще
один ориентир для  моряков.  Инна  понимала  и  эту  сдержанность.  Создание
фантазии и рук человеческих, кого-то будет оно веселить, кого-то  позабавит,
иных, может, и вовсе оставит равнодушными, а для девушки  в  этом  странном,
причудливом, пусть и в наивные одежды наряженном паруснике был сам  Ягнич  с
его простой и упрямой жизнью, с его верностью товарищамморякам всех времен и
еще с какой-то щемящей открытостью души, так неожиданно  обнажившейся  здесь
мечтой и любовью. Парусник с улыбающейся русалкой,  не  модель  ли  это  его
молодости, может, первой любви, не образ ли пережитого,  мощный  и  сильный?
Да, он поэт, он мастер, как умел,  так  и  выразил  здесь  себя!  По-разному
проявляют  себя  народные  умельцы-мастера,  в  изделиях  из   глины   может
отличиться керамист, стеклодув проявит себя  в  художественных  изделиях  из
стекла, а Ягнич-моряк свою творческую натуру выразил вот в этом!.. И как  бы
кто ни считал, Инна убеждена: есть в нем божья искра, есть!
     И ярче всего она вспыхнула тут, в этой материализованной его  мечте,  в
этом корабле-символе, как бы вобравшем в себя отважный дух мореплавателей, и
грубоватую поэзию их странствий, и трогательную память  о  товарищах,  и  во
всем этом Инна узнает самого Ягнпча, его натуру, его цельную  и  красивую  в
своей цельности жизнь.
     Девушка поздравила мастера, и для  него  это,  кажется,  имело  немалое
значение.
     Ведь и впрямь душу свою вложил Ягнич в это творение.
     При перестройке судна был не только главным советником, чаще всего  сам
выступал  и  в  роли  исполнителя.  Добрую  услугу  оказывало   ему   умение
корабельного плотника и доскональное знание парусного дела,  всех  тонкостей
оснастки, пригодилось искуснейшее  умение  вязать  разного  типа  узлы,  вот
только игла парусная да гардаман так и не нашли применения. Сам  позаботился
о рангоуте, подсказал Оксену идею русалки и подробнейше  растолковал,  какой
она должна быть. Сам приладил  рынду  и  руль,  вникал  во  все  подробности
отделочных работ, ревниво добиваясь похожести судна, чтобы все было "как  на
самом деле" или по крайней мере близким к тому. И сколько бы  ни  напоминали
ему об условности работы, о том, что это все-таки должно быть  всего-навсего
кафе, утилитарная сторона дела для Ягпича, кажется, была далеко не  главной:
верный себе, он твердо решил соорудить то, что хотел. Прорабу,  правда,  эти
Ягничевы "фантазии" нередко выходили боком, не раз он жаловался руководству,
что моряка "заносит", расходует материалы, не считаясь со сметой, решил вот,
скажем, облепить внутренность будущего кафе моделями парусных  судов  разных
эпох, даже египетских и финикийских. Относительно материалов Ягнича серьезно
предупреждали, он принимал предупреждения к сведению,  однако  же  оставался
верен  прежнему  замыслу,  с  прежним  упорством  продолжал  создавать  свою
парусную поэму.
     Наконец  все  было  завершено,  комиссия  приняла  объект   с   оценкой
"отлично", Ягнич подписал акт о сдаче, старательно врезал в  плотную  бумагу
свой заковыристый автограф. В последний момент возник вопрос: как же назвать
судно-кафе? Кто-то предложил:
     - Может, "Орион"?
     Ягнич воспринял это как неудачную и даже обидную шутку:
     - Второй "Орион"? Второго нс будет.
     - Да но вечный же он у вас,- заметил прораб.- Спишут когда-то и его.
     - Если спишут, новый появится, но опять-таки одинединствепный. В  морях
знают один "Орион".
     С Ягничем согласились.
     Предлагали назвать "Поплавок" или даже "Джума", но и эти предложения по
разным соображениям были отвергнуты, Решили вопрос с названием оставить пока
открытым: может, со временем сами шахтеры подскажут чтонибудь более удачное.
     Ягнич был теперь свободен. Из вагончика, конечно, не выгонят (он теперь
живет в вагончике, куда ему пришлось переселиться с лайбы);  но  все-таки  -
пристанице это на колесах, в любой момент могут подъехать  с  тросом,  подце
пят крючком да и поволокут на буксире  твою  хату  на  какое  нибудь  другое
строительство. Стало быть, пора подумать и о какой-то другой, более надежной
гавани. Не исключено, что Ягнич поселится  в  приморском  заповеднике,  были
сваты  и  оттуда,  приглашали  чучела  делать  -  это  им  нужно,  профессия
дефицитная... Ну, и птиц, конечно,  будет  кольцевать.  Каждый  год  их  там
кольцуют, с бляшками птичьих паспортов выпускают па волю. Далеко улетают  от
родных берегов, издалека и возвращаются: этим летом  в  Кураевке  обнаружили
обыкновенного серого воробья, который, оказывается, был  закольцован  где-то
аж в Кейптауне.
     Впрочем, руководство комплекса, учитывая  заслуги  Ягнича,  не  бросило
мастера на произвол судьбы. Вновь назначенный  директор  здравницы  объявил,
что отныне Ягнич ставится на должность старшего дежурного по  пляжу.  "Проще
говоря, сторожем",- подумал про себя Ягнич, но от назначения отказываться не
стал.
     Судно-кафе вошло в строй. Горняцкий - да и не только горняцкий - люд по
вечерам  охотно  располагается  за  столиками  на  палубах.   Посетители   с
любопытством рассматривают художественные изделия из дерева и соломы, модели
старинных кораблей да  еще  симпатичные  изображения  дельфинов,  карпатских
медведей и экзотических рыб, которыми Оксен с хлопцами украсил все пригодные
для этого площади.
     Ягнич-мастер тоже имеет обыкновение посидеть тут  вечерами  -  порой  в
обществе пограничника-азербайджанца, иногда  с  Оксеном,  а  иной  раз  и  в
одиночестве. Сядет в углу и, насупившись, как сыч, поглядывает исподлобья на
ребят-официантов,  которые,  неуклюже   балансируя   с   подносами,   подают
посетителям кафе жареных бычков, морскую живность и специальные коктейли под
страшным названием "пиратская кровь". Целую команду  этих  парубков  набрали
для обслуживания, выступают они тут в образе пиратов: каждый  с  сережкой  в
ухе,  декоративные  кинжалы  на  боку,  расхаживают  в  каких-то   камзолах,
подпоясанные красными кушаками...  Быстро  вошли  в  свою  роль,  освоились,
что-то и в самом  деле  вроде  бы  пиратское,  разбойничье  появилось  в  их
движениях, в выражении лиц.
     Не нравится Ягничу эта пиратская комедия, эти дурацкие серьги  в  ушах.
То и дело возникают у него стычки с официантами:
     - Чем тут комедии разыгрывать, вы  бы  сперва  научились  порасторопнее
заказы  выполнять  да  меньше  посуды  били,  "пираты"  несчастные...   Ишь,
вырядились попугаями, а толку с вас...
     - Учимся, дед! На ошибках учимся,- ответствовали "пираты".
     В их поведении Ягнича раздражало решительно все. То с одним  схватится,
то законфликтует с другим: не умеют  бегать,  медлительные,  неповоротливые,
разве он взял бы такого на судно? Разве такой способен под шквалистым ветром
белкой  взметнуться  на  фок  или  бизань,  как  его  курсанты?  Все   время
сравнивает, ставит в пример тех, которые без серег в ушах, зато  как  молнии
выскакивают из кубриков на аврал.
     - Это мы уже слыхали,- беззлобно огрызаются "пираты".- Одно  дело  там,
другое здесь. Какое судно, такие и авралы. Вместо паруса  пристроили  флюгер
какой-то над нами... И рулевое сколько ни крути, ковчег ваш ни с  места,  на
вечном бетоне сидит, а вы все думаете, что куда-нибудь поплывет...
     Знали, поганцы, куда прицелиться -  удар  этот  для  Ягнича  под  самое
сердце. И возразить нечем. Ведь не без оснований эти  комедианты  потешаются
над его творением, скалят  зубы...  Впрочем,  комедиантами  эти  маскарадные
ребята кажутся, видно, только ему, Ягничу; другим же  посетителям  кафе  они
даже  нравятся,  пиратский  их  вид  вызывает  улыбку,  веселит,  развлекает
публику. Театр, оперетта бесплатная, чего там!..
     Вечером появляется джаз, состоящий из таких  же  патлатых,  вроде  этих
"пиратов". Вот когда соберутся волосатые  эти  добры  молодцы  да  ударят  в
электрогитары,  завизжат,  с  лязганьем  загрохочут  в  усилители  так,  что
барабанные перепонки чуть не лопаются, Ягнич тогда, в знак протеста, и вовсе
покидает палубу,
     - Ной отбыл,- с облегчением констатирует этот факт самый  неуклюжий  из
"пиратов".
     Ягнич между тем идет к  морю  послушать  в  наступающих  сумерках  иную
музыку - ту извечную, которая никогда ему не надоедает. Не спеша идет и идет
вдоль полоски прибоя, до самого конца уже опустевших,  замусоренных  пляжей,
иногда, бывает,  повстречает  двух  Коршаковых  гусей,  которые  тоже  любят
прогуливаться тут по вечерам.
     Когда-то, в  бесконечно  далекие  годы  детства,  пас  Ягнич  и  гусей,
забредут, бывало, в хлеба и давай лопотать между собой, сыпят  скороговоркой
"по-два-на-ко-ло-сок...  по-двана-ко-ло-сок".  Тогда  он  понимал  их  речь,
теперь не понимает. Вот они семенят вдоль берега вразвалочку, странно белеют
в темноте. Древняя птица, испокон  веков  домашняя,-  потомки,  знать,  тех,
которые,  если  верить  легенде,  будто  бы  Рим  спасли,  гоготом  разбудив
задремавшую у ворот Вечного города стражу...
     Рано поутру, как только начнет  развидняться,  Ягнич  уже  за  работой:
впрягшись  в  допотопную,  что  была  когдато  конной,  гребку,  добытую   у
Чередниченко (там ее списали в утиль),  он  этим  нехитрым  приспособлением,
которым раньше, еще до комбайнов,  подбирали  оставшиеся  колосья  с  полей,
неторопливо скребет-выскребает берег, причесывает песок, ведя затяжную войну
за чистоту кураевских пляжей. Добровольно возложил такую миссию на себя. Мог
бы и не браться. И гребка эта - его собственная придумка.  Обещают,  правда,
механизировать его труд. Но это когда еще будет, а пока вот так:  впрягайся,
старик, и пошел, волоки, разравнивая пляжи, чтоб никакого  мусора  на  твоем
берегу, чтобы новый день начинался для людей вроде бы праздником.
     - Больше не буду пускать "диких"  на  пляж,-  проворчит,  когда  с  ним
поздоровается кто-нибудь  из  ранних  купальщиков-шахтеров.-  Такие  берлоги
пооставлять... Разве же это люди были? Питекантропы, а не люди.
     - Мезозойцы! -  поддерживает  с  улыбкой  шахтер.-  Тысячи  лет  им  до
культуры!
     Пройдется с. железной гребкой Ягнич, подчистит, подметет  все,  что  за
день намусорят, не оставит  и  следа  от  пляжных  кочевий.  И  только  если
натолкнется на сооружение из мокрого песка, накануне  возведенное  детьми,на
миниатюрный средневековый замок со старательно сооруженным комплексом башен,
стен и  защитных  рвов  или  увидит  песчаный,  слепленный  детскими  руками
кораблик  (игрушечный  "Орион"  с  воткнутым  сверху  крохотным  парусом  из
ракушки), на минуту  задержится,  внимательно  осмотрит  работу  неизвестных
мастеров дошкольного возраста, потом осторожно обойдет, чтобы  не  зацепить,
не разрушить творение детских рук, и,  поднатужившись,  как  рикша,  потащит
свою нелегкую скребницу дальше.
     К судну-кафе интерес его теперь заметно упал, в ту сторону мастер редко
и поглядывает. Лучше других понимает он несовершенство  своего  творения.  И
пусть но думают, что у него, Ягнича, духу нe хватило,- хватило бы с  лихвой,
но какой же это парусник, ежели он на месте  сидит?  Парусник  строится  для
движения, для полота, для жизни соколиной - вот в  чем  суть...  Руль  Ягнич
поставил, рынду нацепил, а крылья? Где паруса поющие? Опи-то ведь  и  делают
судно крылатым... Пластик - он пластик и есть, ?киво;1 натуральной  парусины
он нс заменит, а настоящие паруса тут ни к чему, не развернешь их  вполнеба,
то, что по ниточке сотканы, что несравненный звук под ветром издают, гудят в
вышине, нет, не гудят - поют!.. Парусина нашлась бы, раскроил  и  пошил  бы,
вооружил бы на диво, но поставь тут настоящие паруса -  и  первый  же  порыв
ветра сорвет их вместе с мачтой, выдернет с корнями... Для посудины, сидящей
на месте, парус опасен. Всамделишные паруса, тугие  да  певучие,  существуют
лишь для живых кораблей, для тех, что движутся, что соколом средь  просторов
летят, как твой "Орион"!..
     Пошел и пошел, ссутулившись,  мастер,  потянул  по  берегу  свое  новое
трудовое орудие; за ним разве лишь  волна  неожиданно  с  моря  подкрадется,
набежит и одним  махом  слижет  оставленные  им  плоды  детской  фантазии  -
вылепленные из песка рыцарские замки и чьи-то маленькие фрегаты.  К  восходу
солнца весь берег уже будет чист, все здесь уже  будет  прибрано,  вымыто  и
выглажено, будто так и было всегда.



     Не ожидал Ягнич, что кто-нибудь на свете вспомнит о дне его рождения, а
они,  вишь,  нашлись  такие:  первым  прибыл  ранним  утром  друг-механик  с
Арктической. Сильно растрогал орионца своим появлением.  Разыскал,  добрался
по суше и морю, встряхнул Ягнича за плечо: "Ну а ты как же думал?  Что  и  я
списал тебя? Нет, дружба не списывается!"
     С гордостью водил орионсц его по комплексу (чтобы все видели: к  Ягничу
друг прибыл), руководству отрекомендовал механика как героя войны,  человека
больших заслуг.
     Это же он в свое время перегонял трофейный крейсер из далекой  немецкой
гавани в Северном море. Штата на такую махину требовалось тысячи полторы,  а
их перегонная команда состояла всего лишь из шестидесяти человек,  а,  кроме
того, как выяснилось уже в море,  крейсер  был  заминирован  -  в  последний
момент затаившиеся фашисты подложили такую штуку... Крейсер идет, а  часовые
механизмы, соединенные с минами, тоже идут... Если бы  команда  состояла  из
ротозеев, то, конечно, взрыва бы не миновать, но хлопцы оказались па высоте,
и этот вот механик показал там себя геройски, первым заметил неблагополучие,
и в Либаве, куда пригнали крейсер, ему за заслуги сам адмирал вручил  боевой
орден... Механик слушал молча, без  возражений,  приблизительно  так  оно  и
было, только слишком уж щедро  друг-орионец  славит  тут  перед  людьми  его
скромную особу. Когда остались вдвоем, механик, както  хитренько  поглядывая
на Ягнича,  все  делал  туманные  намеки  относительно  того,  что  подожди,
дескать, именинник, не исключено, что  впереди  ожидает  тебя  еще  какой-то
приятный сюрприз...
     После обеда появились совсем  неожиданные  гости  -  двое  курсантов  с
"Ориона", двое хлопцев-орлов с пакетами в  руках!  С  ходу  засыпали  Ягнича
приветами и поздравлениями - от училища, от  экипажа,  от  порта.  Перебивая
друг друга, горячо уверяли старика, что вид  у  него  бравый,  по  внешности
более сорока не дашь, а вот как наденет еще парадную форму,  переданную  ему
от "Ориона" в подарок, тогда FI вовсе... И уже распаковывают  на  кровати  в
вагончике, вытаскивают и подают ему новехонький морской парад  -  роскошный,
будто адмиральский... В составе делегации оказался  первокурсник  Шаблиенко,
родом из соседнего с  Кураевкой  села,  низкорослый,  молчаливого  характера
крепыш (Ягпич его раньше не знал), а с ним, можно сказать, друг Ягнича, Олег
Заболо-тный, интеллигентный, культурный парень, уже побывавший в рейсе,-  не
один вечер прогутарил с ним Ягнич под парусами "Ориона".
     Поначалу Ягничу казалось странным, что он, этот сын дипломата,  которыи
среди посольских детей вырастал, три языка знает, вместо того,  чтобы  пойти
по дипломатической стезе, вдруг изъявил желание стать моряком, пошел  искать
житейской мудрости в классах мореходки.
     Угадай, почему человек ту, а не другую дорогу выбирает...
     Торт  могли  бы  хлопцы  и  не  привозить,  напрасно  его  разрисовывал
вензелями училищный кок - такой гостинец  больше  подойдет  для  детворы  из
детсада, там лучше его оценят, а вот форма морская -  она  действительно  не
оставила Ягнича равнодушным. Примерив,  осмотрел  себя  перед  зеркальцем  в
твердой, с "крабом" фуражке, в кителе с блестящими пуговицами и  не  удержал
улыбки неулыбчивый этот человек: все на нем сидит  как  влитое,  не  забыли,
какой рост, какая фигура. Так  уж  и  не  снимал  в  этот  день  праздничную
флотскую одежду.
     Вскоре появился Оксен, тоже поздравил Ягнича, подарил  инкрустированный
топорик, заодно извинившись, что  поздновато  явился,  не  первым  пришел  с
поздравлением.
     Причина, впрочем, объективная: никому на комплексе не было известно про
важную Ягничеву дату.
     - Если бы не они,- кивнул Ягнич на друга-механика  и  на  посланцев  из
мореходки,- наверное, и сам бы не вспомнил  об  этом  дне...  Да  и  что,  в
сущности, в нем? День как день, с той  лишь  разницей,  что  на  год  старше
становишься...
     Тем временем о юбилее Ягнича узнали все, кто хотел узнать.  Вечером  на
судне-кафе собралась кураевская родня, пришли девчата-строители  с  букетами
цветов, пожаловало руководство комплекса и, конечно же, гости -  курсанты  с
"Ориона" да друг-механик - все желанные и дорогие для Ягнича люди.
     Орионец дал себе в тот вечер свободу, разгулялся, таким его тут  еще  и
не видели.
     - А ну-ка, хлопцы, плиз сюда, плиз шампанов да всего, что там  в  ваших
трюмах есть! - кричит он "пиратам".- Может, икру где  припрятали,  так  тоже
гоните сюда, на кон, потому что, гляньте, какое собралось товарищество!
     С официантами Ягнич сейчас не конфликтует, и они ему тоже ни в  чем  не
перечат, потому что сегодня он тут  хозяин,  он  заказывает  музыку!  Хотите
шампанов - вот вам шампаны, "крови пиратской" - будьте  ласковы,  плиз...  И
уже появляются  на  столе  бокалы  этого  кураевского  коктейля,  черного  и
крепкого, способ приготовления коего не удалось выведать даже  Чередниченко;
так  и  остается  чертов  напиток  секретом  фирмы.  Пошли  со  всех  сторон
поздравления, пожелания, тосты, прораб попытался было свое слово прочесть по
бумажечке, но ему устроили дружескую обструкцию, сбили смехом да  репликами,
и он ограничился тем, что только и сказал, рубанув рукой воздух:
     - Будьмо! До дна!
     Друг-механик ударился даже в поэзию, заговорил про яблони,  какие  они,
мол, разные бывают в саду: одна простотаки стонет  под  тяжестью  плодов,  а
другая стоит опечаленная тем, что ничего не уродила...
     - А  перед  нами  как  раз  та  яблоня,  которая  родила  и  еще  будет
родить,кивнул он в сторону  именинника.-  Так  честь  и  слава  тебе,  такой
яблоне!
     Ягнич, расстегнув пуговицы кителя, разгоряченный, хмельной, не столь от
вина, сколь от чести, ему оказанной, сидит  в  окружении  друзей,  распрямив
плечи, в глазах вновь  зажглись  огоньки  искрящиеся,  полные  жизни.  Инна,
которую орионец посадил напротив, просто не узнает  дяди:  будто  сбросил  с
себя десяток лет. Счастлив он безмерно тем, что видит рядом с  собою  сейчас
вас,  хлопцы  из  мореходки  (они,  как  сыновья,  сидят  с  ним  рядом),  и
-курасвскую родню, и девчат-штукатурщиц, и крепких,  с  открытыми  взглядами
шахтеров, поднявшихся на палубу со своим собственным шампанским...
     Дружба,.- растроганным взглядом обводит старик гостей, дружба для  нас,
флотских,- первейшее дело Могли бы и забыть меня, живым списать, случается и
та кое, а со мной вот вышло иначе... И за что,  казалось  бы,  такая  честь?
Рядовой из рядовых. Чернорабочий корабля.
     Пускай бы,  к  примеру,  на  глубинах  уголь  рубил,  или  на  комбайне
прославился, или витамин открыл против гриппа, а то  и  ремесло  тебе  жизнь
подбрасывала все  время  какое-то  словно  бы  даже  курьезное:  узлы  вяжи,
парусину пальцами псрещупывай, вооружай да ветер ею лови... Ну,  еще  чучела
делать научился да ртути ленд-лизовской хлебнул, по какое же тут  геройство?
Просто работа и работа... Порой даже кажется...
     -  Напрасно  кажется,-  с  веселым  протестом  прервал  Оксен,  нарушая
обычай,- Неудобно в глаза человеку комплименты говорить,  но,  поскольку  мы
вскоре расстанемся, позволю себе публично высказать  вам,  Андреи  Гурьевич,
то, что все наши хлопцы думают про вас: вы человек с большой буквы! Да-да! И
не прибедняйтесь, пожалуйста...-  Он  даже  встал,  чтобы  выразить  юбиляру
особое почтение, чтобы всему товариществу был слышен его подогретый хмельком
горячий спич.- Лично про себя скажу, что паука ваша всегда пребудет со мною:
благодаря вам мне в жизни многое открылось. Может, вы, Андрон Гурьевич, и не
заметили, однако мудрее стал Оксеп с тех пор, как познакомился с  вами.  Так
считаю: есть работа, а есть поденщина, одна видимость работы, есть  привычка
лямку тянуть, а есть горение, как  говорится,  артистизм  труда.  Это  когда
человек мастер!.. Вот вы сумели всех нас зажечь своей любовью к делу,  своим
непокоем, пас, молодых, подстегивали, когда наряжали эту лайбу в ри.чы своих
фантазий. Тут нс заскучаешь, мохом не зарастешь, когда рядом  с  тобой  этот
вездесущий вуйко-наставник, этот придира вреднючий...
     - Выдал характеристику, похвалил называется...
     Сенкью тебе,- с напускной обидой сказал Ягнич,  хотя  видно  было,  что
этот медовый поток с Карпатских гор был вроде бальзама на его душу.
     Улучив момент, подключились и курсанты: до сих пор, говорят, скучает по
Ягничу-мастеру их учебное судно.
     До смешного доходит, глядя на Инну,  начал  рас  сказывать  Заболотный.
Малейший промах на "Орионе"
     кое-кто из экипажа склонен объяснять как раз отсутствием ветерана.  При
Ягниче,  мол,  такого  бы  не  случилось.  Если  в  мертвый  штиль  попадем,
обязательно кто-нибудь съяз вит: завязал-де в узел Ягнич все паши ветры и  с
собой в Кураевку забрал... То парусина  окажется  некачествен  ной,  то  още
что-нибудь... Был дух, и  нет  духа  -  чуть  ли  не  до  мистики  некоторые
доходят... Давайте без мистики хлопцы, вразумляет  их  помполит,  конкретных
причин нужно доискиваться... В  самом  деле,  может,  просто  глаза  его  не
хватает над всеми, взыскательности Ягнича? Иной раз хочется, чтобы  он  хоть
прикрикнул на нас, чтобы, когда ночью заревет штормяга, чувствовал ты  рядом
с собой этот ходячий живой талисман... Думаю, вы, Гурьевич, не обиде тесь за
такое слово.
     - Называй хоть питекантропом!
     Для Ягнича слышать такие речи, да еще от курсантов - награда из наград.
А ведь готов был считать себя челове ком-утилем, волей судьбы выброшенным за
борт, на пожи ву акулам старости и одиночества. Считал, что вытряхнули  даже
из памяти, а оно вон как обернулось! Оказывается, не забыл,  помнит  о  тебе
"Орион". Хотел бы весь до конца перейти, перелиться в них,  в  молодых,  всю
душу, какая там уж  есть,  под  парусами  "Ориона"  оставить,  чтобы  только
скорлупа, как от ореха, в могилу ушла!..
     - Где же,  хлопцы,  ваши  жареные  бычки?  -  весело  напоминает  Ягнич
"пиратам".- Ваше коронное блюдо где?
     Появились и бычки. Поставлены были перед Ягпичем прежде  всего,  но  он
передвинул их к другу меха пику.
     Плиз, старый бычколов... Видишь, какой орел тебя угощает? А подавал  на
стол тот самый Кандыбенко которого Ягнич с треском выгонял с судна за  мусор
и объедки.- Тоже мой кадр. Обрати внимание разбойничья серьга в ухе!..
     Все веселее и веселое становилось  на  судне.  Появился  пограничник  с
аккордеоном, очень кстати был он сейчас тут со своей музыкой вместо яростных
джазовиков с их шумом, громом да звоном (на счастье Ягнича, сегодня они были
выходными).
     -  Сыграй,  сыграй  что-нибудь  про  морскую  даль!  -  просит  орионец
гармониста с погранзаставы.
     Разрумянившаяся, щедрая на улыбки Нелька,  си  девшая  среди  шахтеров,
вскочила с места,  протягивая  через  головы  аккордеонисту  пенистый  бокал
шампан ского:
     - Угощайся, Джафар, да поддай огня..  Танцевать  хочется!  Может,  хоть
пляскою удастся какого-нибудь шах"- терчика в примаки заманить!
     И как только музыка началась,  Нелька  подхватилась,  вихрем  закружила
вокруг себя директора здравницы, со лидного, в очках,  а  когда  он  чуточку
опомнился, Нелька начала что-то весело щебетать ему: может, про сына,  какой
он удалец у нее вырос, как лихо в мореходку поступил,  как  сперва  звездный
глобус, а теперь вот и атлас поверхности Луны где-то раздобыл...
     Недавно показывал Нелькин отпрыск этот атлас Ягничу, орионец удивился:
     - Зачем тебе, хлопче, эта пустыня, эти воронки безжизненные?
     - А для контраста... Чтобы больше нашу планету любить!
     Так все тут сегодня удачно получается, такая тут царит радость общения,
ни перебранок, ни драки,- сами собой создаются пары, новые и новые  выходят,
выплывают к танцу. Ликует Ягничева душа, любуется людьми, ведь это же просто
счастье смотреть старику, как  вот  Олег  Заболотный  приглашает  Инну,  как
вежливо ведет ее, высокий и строй ный, под волны старинного вальса.  Идут  в
паре, будто созданные друг для друга, ясно и  чисто  смотрят  друг  другу  в
глаза, не говорят ничего, да и нужны ли тут слова, когда за них говорит сама
молодость.
     Стоило, стоило отдать столько труда этому судну,  где  сегодня  главный
пассажир веселье! Степная ночь колы шет его на  синих  своих  волнах,  жизнь
кипит вокруг ори  онца,  хлопцы-пираты  ловко  лавируют  с  подносами  между
столиков, с улыбками на лицах, и причудливые рыбы Оксе на, что плавно плывут
по панели, словно бы тоже улыба ются Ягничу.
     Все тут в  движении:  одни  встают,  удаляются  без  лишних  церемонии,
другие, даже малознакомые, подходят с  поздравлениями,  чуточку  захмелевший
Оксен порывается петь, заводит любимые свои коломыики, немного фриволь  ные,
зато очень смешные; к сожалению, присутствующие не очень умеют им подпевать,
даже "Червону руту", кроме Таси-штукатурщицы,  никто  из  гостей  толком  не
знает
     Людно и шумно вокруг, от танцев палуба аж гудит а снизу  уже  слышен  и
зычный голос Чередниченко: предсе датель опоздал, задержавшись на  одном  из
бесчисленных совещаний, но все  же  заехал,  уверяя,  будто  он  лишь  силой
интуиции почуял, здесь происходит  что-то  такое,  чего  нельзя  пропустить.
Поднимаясь по трапу, Чередниченко уже перебрасывается словом с официантами и
стряпухами, в шутку допытывается, где здесь пирует  тот  знаменитый  морской
волк, которого подарила миру Кураевка.
     - Уясните и запомните вы себе,  ниткоплуты:  Ягнич  это  наша  легенда!
доказывает он кому-то. Умрет больше такого не будет!
     Появившись на палубе, Чередниченко с  ходу  заключает  в  свои  могучие
объятия именинника:
     - Ну так как же, брат, кура или не кура?
     Бокал с "пиратской кровью" отстраняет, потому что  не  ведомо  ему,  из
чего этот анафемский напиток изготовляется, какова его формула, к тому  ж  и
"мотор" дает о себе знать (на грудь показывает),  не  то  что  в  молодости:
выйдешь, бывало, в Севастополе на Графскую, стакан осушишь, рукавом  бушлата
"закусишь" и пошел шпацнровать...
     Вскоре Чередниченко уже за столом, слово  его  обращено  к  механику  с
Арктической, толкуют они о климате который, по их мнению заметно меняется на
планете (один утверждает, что становится жарче, другой  -  что  холод  нее),
затем речь заходит о равновесии в  природе,  и  Черед  ничонко  рассказывает
удивительный случай, как однажды тьма-тьмущая мышей  развелась  в  одном  из
лучших его пшеничных полей.
     " - Пшеница - ну, как камыш, а  мыши  идут  тучей,  сначала  подгрызают
стебли, валят и  тогда,  уже  на  земле,  вытачивают  молодое  зерно...  Как
бороться? Кто подскажет?
     Вот тут и появились орлы!  Сто  лет  их  перед  этим  никто  не  видел,
думалось, уже совсем перевелись в  степях,  а  тут  вдруг  целые  эскадрильи
сотни, а то и тысячи! - поплы ли над хлебами и уже пикируют, бьют да бьют на
этом "куликовом" поле мышиную орду! Дочиста истребили, сделали свое  дело  и
исчезли в небе, улетели куда-то - ни одна пара не осталась, не  загнездилась
в лесополосе... Не загадка ли это? Не мудрость ли это природы?
     - Мудро, мудро в природе все,- соглашается механик,- меньше  бы  только
нам глупостей делать по отношению к ней...
     - Мышей много, требуются орлы,- шутит кто-то из шахтеров.
     Вольно тут дышится после  дневного  зноя,  легкий  бриз  дует  с  моря,
охлаждает разгоряченные лица, теплая ночь окутывает судно,  где  так  хорошо
чувствует  себя  каждый,  где  Ягнич  в  безграничной  щедрости  покрикивает
официантам:
     - А ну-ка, сыночки, еще сюда, плиз, чего-нибудь!
     Пускай люди повеселятся...
     Будет тут сегодня песен, смеха и шуток, допоздна  будет  веселый  гомон
стоять, до того зенита южной ночи, когда весь небосвод величаво нависнет над
морем и  степью  от  края  до  края  засверкает  гигантский  звездный  атлас
курсантского неба - только всматривайся в него да чinаи.
     ...Двое идут вдоль берега, а куда - какое это  сейчас  имеет  значение?
Безлюдно  и  звездно,  и  тает  степь  в  объятиях  моря,  и  Чумацкий  шлях
распростерся над ним, возгорелся в ночном небе и словно бы  только  для  них
двоих;  им  одним  принадлежит  сейчас  все  вокруг,  вся  бесконечность   и
загадочность мироздания...
     Когда идешь ночью через океан, то проникаешься таким  ощущением,  будто
идешь сквозь вселенную, сквозь просторы вечной  материи,  вечного  бытия.  И
нигде, как в рейсе, средь непроглядной тьмы, средь безбрежности вод,нигде не
почувствуешь так сильно свою причастность ко всему сущему и  бесконечному!..
И даже если ты всего лишь  курсант  мореходки,  начиненный  знаниями  лоций,
созвездий, течений, тебе больше думается не о них, а о том, кто ты есть, для
чего появился и каким должен пройти заветный для тебя  рейс  -  единственный
рейс собственной твоей жизни.
     - Для  нас,  конечно,  имел  значение  его  опыт,  виртуозное  владение
парусной иголкой,- медленно шагая, говорил Заболотный Инне,- но  куда  более
важным для нас был он сам в своей простой и  мудрой  человеческой  сущности,
человек-основа, узловяз жизни.
     "Мои слова",- девушка невольно улыбнулась и спросила:
     - Требовательный, строгий, он, наверное, гонял вас сильно?
     - Нет, не то. Как раз и поразил он меня своей дели  катностыо,  тактом,
врожденной, я сказал бы, тонкостью натуры. Однажды заметил он, что я раскис,
а была у меня такая полоса на "Орионе", почему-то упал духом, опустился так,
что и вспоминать  стыдно...  Мучили  непонятные  кризисные  явления  да  еще
порядки на судне, они ведь крутые у нас, работа каторжная, новичок иногда не
рад, что связался с этим морем  лазоревым,  синим  или  какого  оно  уж  там
цвета... И Ягнич будто в душу мне заглянул,  зовет  однажды:  а  ну  поди-ка
сюда, хлопче. Думал, работу какуюнибудь задаст, чистить,  драить  что-нибудь
заставит. А он повел меня в конец палубы, посадил рядом - помню, был  такой,
как сейчас вот, звездный вечер,- а ну, говорит,  расскажи,  выкладывай,  что
оно у тебя, откуда... А что я расскажу? Такой благополучной, такой удачливой
была  до  недавних  пор  жизнь!  Вырастал  за  отцовской   спиной,   никаких
трудностей, все гладенько и легко. О чем  тебе  хлопотать,  дипломатическому
сынку, который на соках манго вырастал, до пятнадцати лет  представления  не
имел, на каком дереве растет  хлеб  насущный...  Не  то  что  вот  мой  друг
Шаблиенко. Его с детства на ферме  жизнь  прокатывала,  такому,  конечно,  и
мореходка страшной не показалась...
     - А вас разве силком заставляли поступать в мореходное?
     - В том-то и дело, что нет. Сам решил. Книг  начитался,  да  еще  отцов
товарищ - морской атташе - разными историями о  флотской  жизни  взбудоражил
душу, заворожил... Дай-ка подам в мореходку!  Представление  было,  конечно,
наивное: корабль белый, дороги голубые, жизнь розовая... Первый месяц,  пока
наш брат курсант помидоры в совхозе собирал, все терпимо было,  но  потом...
Настоящее испытание для курсанта начинается позднее,  когда  этого  соленого
моря хлебнешь, каждым нервом  почувствуешь,  какая  это  трудная  профессия.
Насколько привлекательная, настолько и трудная. Особенно сейчас,  когда  НТР
врывается и в нашу сферу морскую тоже. Скажем, для радиста на судне, который
из рубки не  вылезает,  все  время  с  глазу  на  глаз  пребывает  со  своей
аппаратурой, возникает "проблема одиночества". Западная статистика отмечает,
что почти повсеместно уменьшается тяга молодежи к морю.
     Замечено явление загадочное, называемое  drift  to  the  shore,  что  в
переводе означает: бегство на берег..
     - Одни - на борсг, а вы решили  в  обратном  направлении,  ветру  эпохи
навстречу? - с улыбкой заметила девушка.
     - Да, примерно так получилось, хотя, пожалуй, именно это меня и спасло.
Мог бы и скатиться, на дно пойти, в переносном, разумеется,  смысле,  потому
что, по выражению Ягнича, люди тонут  не  в  море,  чаще  всего  они  терпят
кораблекрушения в лужах... Происходило что-то странное. Сам даже не замечал,
как постепенно  циником  становлюсь,  душу  захватило  какое-то  беззаботное
очерствение, и радость и  боль,  особенно,  конечно,  чужую,  перестал  было
воспринимать, да что там чуж.ую: даже в отношении  к  собственным  родителям
начала укореняться какая то дикая вымогательская правота, грубость, ложь...
     - Совсем на вас не похоже,- тихо сказала Инна.
     - А было,  представьте  себе,  было,-  улыбнулся  он.-  Ксли  уж  начал
исповедоваться, так продолжай до конца...
     Извините за  эту  исповедь.  Одним  словом,  испоганился  парень,  если
прибегать  опять  же  к  Ягничевой  терминологии.  Жил  и  не  замечал,  как
постепенно выветривается из души изначальное,  то  светлое  и  чистое,  что,
может, в колыбели тебе материнские шепоты передают... Глядишь, и  совсем  бы
пошла жизнь кувырком, не повстречайся мне на пути  в  самую  трудную  минуту
этот мудрый ясновидец по имени Ягнич. До сих пор для меня остается загадкой:
как он пронюхал, по какой лоции прочел,  что  я  нахожусь  в  таком  кризисе
душевном, что только и выжидаю момента, как рвануть из мореходки черт  знает
куда!..  А  ведь  почувствовал  безошибочно,  железной  какой-то  интуицией,
вовремя остановил меня, ободрил, удержал, не дал мне сделать, можно сказать,
роковой шаг перед пропастью... До сих пор не знаю, почему именно  перед  ним
открылся я душой так вот до конца, как сейчас открываюсь перед вами.
     Именно от него услышал я слово совета удивительно  простое,  однако  же
прозвучавшее для меня как откровение:
     о сложности жизни, о значении испытаний для человека и о понятии чести.
И все это у него выходило как-то ненавязчиво, так деликатно и убежденно, что
не вызывало протеста. Благодаря ему для  меня  в  новом  свете  предстали  и
родители мои, и мореходка, и я сам  со  своим  будущим.  Да,  он  помог  мне
окрепнуть внутренне. Теперь даже смешно: один сеанс такой психотерапии  и...
Не знаю, как вы относитесь к медикам...
     - А я сама медичка.
     - Вот как?! Тогда вам это будет интересно...  Некото  рые  из  флотских
медиков утверждают,  что  после  нескольких  месяцев  плавания  по  морям  в
человеческом  организме  наступают   заметные   физиологические   изменения.
Меняется, говорят, даже психика. У меня же это началось переменой,  пожалуй,
в самой структуре характера, переменой весьма крутой... И все это  благодаря
ему, нашему Ягничу...
     - А вы знаете, как тяжело пережил он разлуку с "Орионом"?
     - Представляю! Сколько лучших лет жизни ему  отдано...  Столько  пройти
под парусами и вдруг...
     - Это правда, что парусники свое доживают?
     - Безосновательные разговоры, по крайней мере я так считаю...  Конечно,
эпоха парусов - это как бы юность человечества, его поэтическая молодость...
Но мысль творческая не спит, я вас уверяю, упорно и  смело  она  проектирует
уже гигантские парусные суда будущего, да и почему бы им не быть? Взметнутся
еще паруса невиданной мощности, через океаны  будут  перебрасывать  огромные
грузы, соединять континенты, ведь чего-чего, а ветров на планете  хватает...
Почему  не  использовать  силу  ветра,  учтя  то,   что   нынче   называется
энергетическим кризисом... А там, а дальню - кто знает?! Может  случиться  и
так, что известный вам солнечный ветер, срываясь  с  короны  вечного  нашего
светила, погонит в далекие миры паруса космических Колумбов! Это  не  пустые
мечты, Инна, мысли об этом уже сейчас поселяются в  горячих  умах  некоторых
чудаков,  к  коим,  признаюсь,   принадлежит   и   этот   странный   курсант
Заболотный... Паруса, безбрежность и чистота просторов - они  в  самом  деле
способны захватить человека  целиком,  в  них  есть  какие-то  чары,  магия,
колдовство, не иначе,- он засмеялся.
     -  Не  столько  чары,  вы  хотите  сказать,  сколько  поэзия  парусного
полета...
     - Это, пожалуй, даже точнее. Вечная тяга куда-то в неизведанное...  То,
что с сотворения мира было и навсегда останется в натуре человеческой...
     - Можно понять нашего Ягпича, почему оп так н но обретет себе покоя...
     - Мы вес жалеем о пом, поверьте. На "Орионе"
     считается, что Ягпич приносил паруснику счастье... Более  того,  сказку
вам по сгкрсту, у нас с Шаблиоико задача - присмотреться  получше  к  нашему
батьке, примериться к нему перед новым рейсом, может, самым ответственным...
А еще я ему благодарен за то, что мы с вами встретились, Инна, на  этом  вот
берегу. Могли бы ведь и разминуться, и нигде бы в жизни не пересеклись  наши
дороги... Скажите,- он неожиданно остановился, взглянул на нее как-то  робко
и виновато,-  вы  разрешите...  хотя  бы  радиограммой...  Хотя  бы  изредка
обращаться к вам?
     Девушка молча стояла в раздумье, в радостном волнении.
     - Разрешаете, Инна?
     Она утвердительно кивнула головой, не глядя на него, почувствовав,  как
и в темноте зарделась жарким румянцем.
     Снова шли по ласковому побережью, и хотелось им, чтобы никогда  оно  не
кончилось, и чтобы море тихо и напевно шумело, как сегодня оно им  шумит,  и
чтобы дюны, джума за джумой, мягко возникали  бы  и  возникали  из  темноты,
потому что такая это ночь, такая она звездная и  теплая,  и  разлиты  в  ней
тайны, и еле слышной, беспредельной музыкой звучат в ней предвестья  чего-то
прекрасного.



     Даже па этих благодатных землях, кажется, еще никогда  не  было  такого
обильного урожая, как в этом году.
     Пшеница лучших сортов - "аврора" и "кавказ" - стоит между  лесополосами
в самом доле как море золотое. Не выморозило ее зимой, не спалило  суховеями
в пору вызревания, не уложило бурями - быть великому хлебу! Колос  -  такого
тут не видели даже и деды!
     Чередниченко смело телефонирует в район:
     -  Хлынет  зерно  -  будут  прогибаться  гарманы,  затопим  хлебом  все
элеваторы!..
     Центральный кураевский мехток,  или  гарман,  как  упрямо  именует  его
Чередниченко, лежит чисто подметенный, хотя на нем еще  ни  зернышка.  Снова
прибыли на жатву со своими машинами хлопцы из воинской части, не те, которые
были в прошлом году, другие, расположились лагерем там же, у самых  ферм.  В
готовности номер один к жатвенному старту. Ясная голубизна  неба  сияет  над
степями, покамест опа не подернулась дымкой уборочной страды, не  затянулась
парусами пыли на много дней и ночей.
     Все ждут, ждут...
     И вот он наступает, этот день. Музыкой начинается, пением. Вся Кураевка
высыпала в степь на праздник Первого  снопа.  Люди  оделись  в  лучшие  свои
наряды, светятся радостным воодушевлением обветренные  их  лица:  дождались!
Стоят пшеничные поля, подрумяненные, склонились тяжелыми колосьями,  горячим
духом солнца веет от них, духом самой жизни.  Девичий  хор  в  ярких  лентах
высится  на  подмостках  лицом   к   хлебам,   поет   гимн   урожаю,   хвалу
хлеборобу-труженику. Инна Ягнич сложила для кураевского хора эту песню,  эту
свою "Думу о степях". Никто не заказывал, сама  явилась,  сама  вылилась  на
бумагу, как внутренний импульс души, ее зов, ее апофеоз.  Все,  что  девушка
пережила вместе с людьми, передумала наедине с собой за эти нелегкие месяцы,
все, чем тревожилась, чего ждала, вызрело вдруг и  вскипело  в  душе,  чтобы
стать песнею для людей. "На чумацьких шляхах, на  гарячих  airpax",-  слышит
Ягнич-орионец новую кураевскую думу, и вся  его  собственная  жизнь  как  бы
проплывает перед ним с се голодным нищенским детством и с  мятежной  юностью
когда ходил в Пирей по заданию Коминтерна, и со страшным  лихолетьем  войны,
которая не золотое зерно, а черные бомбы и смерть рассеивала по степям... Но
воскресли они, эти степи, снова ожили под мирным и надежным  небом,  и  нива
звенит полным колосом, и красавец твой "Орион"
     где-то там готовится в новый рейс.
     Да, скоро они должны выходить из порта приписки, без тебя  молодежь  на
полнеба разворачивает ветрила... Стоя здесь, среди хлебов, будто наяву видит
Ягнич причал заводской и любимый свой парусник, который настроился в далекий
поход, в открытые воды Атлантики. Такой,  казалось  бы,  невесомый,  легкий,
будто скрипочка, а как смело будет бороться с яростными ветрами и громадными
волнами, надвигающимися на  него...  Вот  уже  направляются  к  "Ориону"  по
заводской  территории  курсанты  из  высшей  мореходки  во  всегда  красивой
моряцкой форме - ленты бескозырок развеваются на ходу. Лица  юные,  у  одних
беспечальные, у других задумчивые, сосредоточенные. Еще не  видели  штормов,
еще не вытряхивала из них душу стихия, идут группками по двое,  по  трое,  с
чолодлнчиками в руках, с синтетическими сумочками, тот - гитарой  на  плече,
тот со стойкой книг под мышкой, книг, которые совсем недосуг будет читать...
Чистенькие, отутюженные, они еще не видели того, что предстоит  им  увидеть,
но готовы принять все это с беззаветным мужеством и отвагой  юности.  И  сам
он, Ягнич, мысленно  уже  входит  в  свою  парусную  мастерскую,  кладет  на
знакомое   место   наперстокгардаман,   осматривает   плотные,   вываренные,
прокипяченные в масле, ни с чем не сравнимые свои  парусины,  вдыхает  запах
смолы, йода, канатов - голова кружится у него от этого несказанного  запаха,
вобравшего в себя все запахи моря;  для  Ягнича  они  сейчас  смешиваются  с
горячим душновато-сладостным духом спелых хлебов...
     Инна, племянница, стоит рядом с ним в белом халатике, как-то  уж  очень
ладно перехваченном в талии поясочком (выехала  в  поле  с  медлетучкой),  с
замиранием сердца слушает, как поют ее песню, этот подымающий душу хорал  во
славу хлеба и хлеборобов, неба ясного, щедрой природы, человека-труженика  и
его вечной, неистребимой любви к родной земле.
     Глаза девушки налились глубоким  светом,  карие,  они  вновь  сверкают,
будто спрыснутые утренней росою...
     Комбайнеры в комбинезонах выстроились вдоль поля у своих агрегатов, как
танкисты перед боем, серьезные, торжественные, иные даже  чересчур  суровые.
Улыбнутся, блеснут белой костью зубов лишь тогда, когда руки девичьи  начнут
надевать им на шею тугие венки из свежих колосьев. Так  здесь  принято,  так
тут празднуют день Первого снопа. Среди взрослых комбайнеров рядом  с  отцом
улыбается и Петро-штурманец; когда и ему  надели  венок,  он,  чтобы  скрыть
смущение, шутливо покачал головой сюдатуда - хотя и почетно, мол,  однако  ж
колется... Песня между тем льется и льется, становясь  все  громче,  мощнее,
девчата поют самозабвенно, как птицы небесные,  будто  уж  и  не  для  этих,
земных людей, поют, а для кого-то далекого,  который  парит  где-то  там,  в
небесах.
     В определенный час из глубины хлебного моря выныривает всадник  (трудно
и узнать, что это  сын  агронома,  старшеклассник),  быстро  приближается  с
пучком колосьев в вытянутой над головой руке - величальная  песня  при  этом
начинает звучать еще сильнее. Хлопец, соскакивая с коня, зацепился ногой  за
стремя  и  чуть  было  не  упал,  чуть   было   не   оконфузился   в   такой
торжественнейший миг,  но,  к  счастью,  удержался,-  бледный  от  волнения,
бросился к Чередниченко-председателю и уже  стоит  перед  ним,  напряженный,
сознающий   значительность   момента,   вытянувшись   в   синих   шароварах,
перехваченных красным широким поясом:
     - Проба взята!
     И подает председателю колосья. Чередниченко сегодня тоже как на параде,
с Золотой Звездой на груди, во всей  приличествующей  моменту  солидности  и
торжественности,- где бы ни стал, всюду выделяется, возвышается среди  людей
его могучая фигура степняка. Двойная у  головы  сегодня  радость:  тут  поле
уродило, а где-то в ГДР родился, наконец, внук... Хлеборобский ритуал  между
тем свершается, и хотя происходит все здесь будто  само  собой,  это  только
кажется так. Чередниченко исподволь внимательно следит за  течением,  сменой
мизансцен  своего  любимого  праздника.  Вот  разошлись  колоски  по   рукам
агрономов, бригадиров, усатых ветеранов колхоза, вот каждый уже  неторопливо
вышелушивает  зерно  на  ладонь,   оценивающе   пробует   на   зуб,   кивает
председателю: можно, мол, пора. И хотя больше тут, в самом деле, от ритуала,
от народного обычая, чем от будничной,  практической  необходимости,  потому
что те, кому полагалось, держали ниву постоянно под наблюдением, заглядывали
в колосок и вчера и нынешним  утром,  проверяя,  хорошо  ли  созрел,  однако
ритуал есть ритуал, и  все  к  нему  относятся  с  надлежащей  серьезностью.
Чередниченко как главный арбитр, стоя рядом с хором на сколоченных из  досок
подмостках,  ждет,  что  скажут  другие  судьи,  его  помощники,  те,   кому
предоставлялось право снятия пробы. Затем, собрав  все  оценки,  он  как  бы
увязывает их в единый сноп своего  окончательного  решения  и  только  после
этого произносит торжественно:
     - Люди, хлеб созрел! Жатву начинаем!  Кому  же  окажем  честь  накосить
первый сноп?
     Строгим взглядом пробегает  по  лицам  ожидающих,  прежде  всего  людей
заслуженных и степенных, и наконец  останавливается  на  приземистой,  литой
фигуре Ягничаорионца:
     - Может, вот ему поручим, Нептуну морей?  Как  ты,  Гурьевич?  Тряхнешь
стариной, не забыл?
     Все одобрительно загомонили,  подстегивая  старика  шутками-прибаутками
("Да уж пусть попробует!", "Моряки, говорят, косить  мастера!"  ),  молодежь
захлопала в ладоши, а  хор  под  управлением  заведующего  Дворцом  культуры
встретил этот выбор новой волной пения.
     И уже подают Ягпичу косу, какую-то доисторическую, чуть ли не музейную,
с вытертым до блеска  косовищем,-  Чередниченко  дружески  подбадривает  при
этом:
     - Ты ж, брат, не подведи!..
     И дальше смотрит на товарища своей юности ободряюще, следит  за  каждым
его движением, поощряет веселым взглядом, а Ягнич в эту  минуту  трогательно
старателен, берясь за рукоять, чувствует, как все его существо  охватывается
жаром: шуточное ли дело, когда родная Кураевка оказывает тебе такую честь!
     С сухим шумом врезалось жало косы в плотную стену пшеницы,  золотящуюся
на солнце. Без привычки, без давних хлеборобских тренировок Ягнич  чувствует
свою неуклюжесть и тяжесть рук, давно отвыкших от полевой работы, но все  же
косит аккуратно, стебли ложатся колос к колосу, и с каждым движением-взмахом
и в руках и внутри его все как-то обретает уверенность,  выравнивается.  Вот
ты уже снова чувствуешь себя хозяином этой земли, она будто делится с  тобою
своей неизбывной силой.

     Он, там гю-цад яром
     Косар жито косить...

     - Хороший косарь, хороший,- слышится отовсюду,-  Не  забыл!..  Вон  как
ровно рядок кладет!
     А руки вязальщицы, дородной молодицы, тоже одетой по-праздничному,  уже
мелькают рядом,  подымают  колосистые  стебли  заботливо,  осторожно,  будто
собираются дитя малое запеленать. Легко вьется свясло; ловко подсобляя себе,
молодая жница коленом прижимает собранные стебли, стягивает их, и вот первый
золотоглавый сноп связан, готов, красиво усы распустив, он стоит  уже  перед
Чередниченко как воплощенная его золотая мечта!
     - Спасибо вам, люди! С первым снопом поздравляю вас, хлопцы и  девчата!
- восклицает взволнованно Чередниченко и еще громче командует комбайнерам: -
Гвардейцы-механизаторы, по агрегатам!
     Срываются с места степные бойцы, бегут к своим новеньким,  с  иголочки,
"Нивам" и  "Колосам",  па  бегу  снимают  венки  и,  ставши  вдруг  буднично
деловитыми, быстро поднимаются по трапам,  берутся  за  штурвалы  комбайнов.
Тронулись! 11ервьш пошел в загон, за ним - второй,  третий...  Новой  жизнью
начинает жить степь.
     Как в дальнюю дорогу, провожает Инна задумчивым  взглядом  стоящего  на
мостике отца, рядом с ним белеет  чубчиком  брат-штурманоц,  щупленькая  его
фигура  застыла  в  рабочей  сосредоточенности.  Дальше  и  дальше  уплывают
комбайны в свое хлебное, красновато-золотистое море, первое  зерно  -  цвета
зари! - потекло в бункера, и  сразу,  как  всполохи  битвы,  подымается  над
стенным раздольем первая пыль: покамест легкая, дымчатая, полупрозрачная,  а
завтра она уже встанет тут тучами, затянет все небо,  весь  воздушный  океан
заполнит сплошной устоявшейся мглой...
     Кончился   праздник,   начинаются   будни:   долгие,   полные    труда,
круглосуточные... Чувствуя  важность  наступившего  дня,  люди  разъезжаются
быстро: умчалась машина с колхозным  хором,  все  дальше  развеваются  ленты
девчат.
     Растягивают помост, собирает свою аппаратуру кинохроника. А в это время
по дороге от Кураевки мчится  мотоциклист,  Нелькин  Сашко  ветром  несется,
оседлав чьего-то железного скакуна, и, с ходу затормозив, обращается прямо к
Ягничу:
     - Вам радиограмма!
     И в самом деле подает по-казенному сложенный бланк.
     С необычным волнением Ягнич взял бланк, подержал какой-то миг в руке и,
будто еще не веря, что это ему, передал Инне:
     - Прочти...
     Радиограммой Ягнича приглашали на "Орион" принять участие в  престижном
рейсе.

     * *

     Потом снова будут лунные ночи без летней духоты, когда осень загрохочет
первыми штормами, и откуда-то из разворошенной  лунной  безвести,  будто  из
глубины вселенной, неведомая сила будет гнать  и  гнать  лоснящиеся  водяные
валы на этот всем ветрам открытый берег, где на песчаном пригорке, па джуме,
еле проступает одинокая девичья фигурка.
     Стоит в задумчивой позе  человек,  а  море  грохочет  ("играет"  -  как
говорится в народном эпосе), и что-то волшебное, непостижимое для нас есть в
вечных его непокоях, в бесконечно  и  отчужденно  мерцающих  под  призрачным
лунным сиянием бурунах.
     В такие ночи, когда все побережье  погружается  п  сны  под  замедленно
ритмическую и беспредельную музыку  прибоя  и  когда  лишь  луна  одиноко  и
удивительно ясно горит в небе да серебристо белеют редкие, разбросанные  над
морем облака, наполненные изнутри светом,- вот тогда-то  навстречу  морскому
прибою, навстречу грохоту волн и мерцанию света выходят двое обычных гусей -
то ли Овидиевых, то ли Коршаковых. Днем они тихо отсиживаются где-нибудь,  а
ночью... Только загрохочет, заиграет море, и  они  уже  на  берегу.  Что  их
манит, какая сила извлекает домашних этих птиц из сытого гусиного  их  уюта,
каждую ночь выводя под эти грохоты, на  это  пустынное,  поосеннему  суровое
побережье? Сторожат ли что или чемнибудь обеспокоены? Или, может, не дает им
спать древний инстинкт, напоминая смутно о том, что и они когда-то летали  и
что им тоже был ведом напряженный ритм летящего  крыла,  восторг  и  упоение
полета? Узнай, чем их, откормленных на бурьянах, заворожил  этот  грохочущий
прибой и сияющие над мором облака и вся эта светлая магия ночи...
     Идут гуси парой вдоль берега. Постоят и том месте, где навис над  морем
Ягничев ковчег - ^пиратская" таверна, в которой в  такую  пору  уже  тишина,
никого нет, лишь старинные  фонари  тихо  горят  на  бортах:  такие  тусклые
светильники, видимо,  стерегли  когда-то  покой  кривых  портовых  улочек  в
средневековых, дававших пристанище парусному флоту, городах. Нимфа-русалка в
ночном освещении будоражит фантазию еще сильнее, она как бы и в  самом  деле
улыбающейся птицей вылетает из  грудной  клетки  корабля,  вся  устремившись
вперед, в эти наполненные светом и движением просторы.
     Табуны и табупки лоснящихся под луной бурунов,  без  конца  проявляясь,
растут, вздымаются там, где летнею порой тихо светилась Овидиева дорожка.
     Вразвалочку, степенно идут белые птицы вдоль берега, оставляя па  песке
причудливые узоры перепончатых своих лап,- их увидят  люди  поутру.  Изредка
гуси про гогочут, перемолвятся о чем-то на своем, только им попятном языке.
     Подошли, остановились - два комка  снега  болеют  перед  джумой.  Будто
спрашивают, увидев человеческую фигуру: "Кто ты?"
     Постоят, прогогочут еще раз и снова двинутся дальше.
     Есть какая-то загадочность,  беспокоящая  тайна  в  этих  еженощных  их
выходах из насиженных обжитых бурьянов под самые  брызги  и  грохот  прибоя.
Какая же неисповедимая сила посылает сюда эту мудрую пару пернатых? Кого они
охраняют  всю  ночь  напролет,  к  чему  так  чутко  прислушиваются  в  этих
необозримых пространствах вечности?
     Грохочет всюду и светло, и перед каждой джумой  снова  будто  слышится:
"Кто ты?"
     А там, где-то за дальнею далью, в ослепительных  тропиках  идет  сейчас
"Орион", набрав ветра, летит на всех парусах, направляясь к родным, заветным
своим берегам.



Популярность: 8, Last-modified: Thu, 20 Sep 2001 07:29:47 GmT