Источник: Литгазета, 21 апреля 1993.
Со времен Курбского, а то и раньше, русская литература живет частично
на чужбине. Слово это последнее не нейтральное, с душком неприязни, хотя
Пушкин, например, вкладывал в него то иронию, то симпатию. Эмигрировали
авторы как по своей воле, так и под давлением обстоятельств, но азимут
всегда был от несвободы к свободе.
Практически вот уже более двух веков Запад демонстрирует полную
либерализацию мысли для своих пришельцев. Недавно один мой приятель,
новозеландский славист, раскопал в Парижском полицейском архиве уйму новых
доносов сексотов на Тургенева. Оказалось, что не только русская тайная
полиция прослеживала его активность за рубежом, но и французская, считая
автора "Муму" отнюдь не немым царским шпионом.
Но вот что важно: слежка никак не сказалась на литературном
самовыражении Ивана Сергеича в Париже, в отличие от продолжавшихся цензурных
ограничений для него на родине. К тому ж и случай с Тургеневым был все-таки
исключением. Не будем преувеличивать интерес властей на Западе к русской
литературе и ее представителям.
Как-то, уже в эмиграции, то есть лет через двенадцать после исключения
из Союза писателей, меня пригласили в Вашингтон прочитать лекцию для
дипломатов о политических аспектах советской литературы. После ответов на
вопросы слушателей подошел элегантный молодой человек с платочком в кармане
под цвет галстука и, протянув визитную карточку, представился. Он был из
ЦРУ.
-- Очень приятно, -- усмехнулся я. -- КГБ со мной знакомился, а ЦРУ
никогда.
-- У меня деликатный вопрос, касающийся одного из ваших коллег, --
осторожно сказал он. -- Не знаете ли случайно: правда, что у Пушкина была
негритянская кровь?
Как бы вы поступили на моем месте? Сообщить или не сознаваться?
-- Правда, -- признался я.
-- А правда ли, что его преследовали?
-- Тоже правда.
-- Это потому, что он негр! -- объяснил он и удовлетворенный ушел.
Цереушник этот сам был чернокожим и по-своему понял проблемы русской
литературы.
"Свободa здесь -- читатель там", -- говорил мой покойный друг Сергей
Довлатов. Поскольку пишу эту статью, находясь в Москве, добавлю: а теперь и
свобода тут, но добавлю, замедлившись, без особой уверенности. Дело в том,
что свобода русского писателя на Западе по сравнению с тутошней (как бы
точнее выразиться?) нейтральней. Меньше нервов, меньше болезненности. Здесь
свобода все еще групповая. Кругом табу -- уже не цензурные, не политические
даже, но конъюнктурные. Сказал критическое слово о Юрии Трифонове (при общем
хорошем отношении), а у меня его из интервью выкинули. Спрашиваю:
-- Почему? Ведь я этот пассаж там еще несколько лет назад опубликовал.
-- Ну, старик, это не в интересах дела.
Чьего и какого-такого дела?
На Западе мое писательское мнение -- просто мнение, а здесь -- оно все
еще делится на полезное и вредное, преувеличивается роль слова как некоего
инструмента политического манипулирования. В печатном органе, который я
упомянул, сказать об изъяне прозы Трифонова нельзя, он "наш". В редакциях
все еще спрашивают: "Чей он человек?", "Кому это выгодно?", "На кого вы
ориентируете свои мысли?", "А полезно нам в данный момент затрагивать эту
тему?". Так редакторы, на этот раз добровольно, втягивают себя в несвободу
слова, в опасное торжество единого мнения, которым все давно сыты по горло.
Вообще, оба (три, десять мнений) имеют равные права на равное
существование, ведь все они только слова. Желание поэта, чтобы к штыку
приравняли перо, сегодня уместно, если только трибун этот состоит в
какой-нибудь террористической организации. А в Москве литература все еще
кое-кем почитается за горячительный напиток, вроде стакана водки перед
атакой. В эмиграции обретаешь дистанцию. Особенно для прозы она незаменима:
в ней ведь все правы, или, по меньшей мере, имеют свои мотивы и оправдания.
Веками русское инакомыслие утекало и вытеснялось на Запад. Самиздат
просачивался сквозь решетку и тем же манером возвращался в виде Тамиздата.
Литературная эмиграция спасала и сохраняла духовные сокровища метрополии,
рукописи, целые архивы, особенно в периоды застоя на родине. Но всегда обе
части литературы были сообщающимися сосудами, хотя с восточной стороны
краник то и дело перекрывали. Тут следили (уместно ли прошедшее время?) за
всеми нами там. И не жалели денег на усилия в манипулировании словами на
других континентах.
Несчастного Куприна, в зависимости от его встречи с Лениным,
высказываний там и возвращения сюда, трижды переводили из оторвавшегося в
присоединившегося, из друга во врага, из врага в друга. А закончили, посулив
его жене манну небесную и всучив ей советские паспорта, сочинением липовых
патриотических интервью с писателем, вернувшимся в старческом маразме. Как
эта кухня готовила блюда, наше поколение журналистов и писателей не только
хорошо знает, но и участвовало в этом и, само собой, испытало на себе.
Чего уж там! Тяготы для писателя сегодня ощутимы в обоих сообщающихся
сосудах, что доказывает их неразрывность. Не о себе говорю: у меня
вывезенные по-тихому саженцы теперь пускают корни на родине. Переселение в
эмигрантскую литературу было для меня единственным шансом выжить, сказать,
что хочу и могу, состояться. Теперь слышу, что эмигрантская литература была
временной, вынужденной -- и с этим категорически не согласен.
Поток запретного чтения из Америки в Россию иссяк, что больно ударило
по русским издательствам. Но книги на русском языке в Америке выходят.
Полиграфическое качество их по-прежнему лучше, да и содержание многих
интереснее и значительней. Не слышал, чтобы редакция русского журнала или
издательство в США просили убрать какое-нибудь имя или тему по каким-нибудь
соображениям. В связи со свободой в России тематика иссякла только у
конъюнктурщиков -- и там, и здесь.
Больше того, много читая и просматривая издаваемое теперь в метрополии,
я пока не замечаю выдающихся открытий. Наоборот, выплеснулась пена
графомании. Дилетанты называют себя постмодернистами от прозы и поэзии, а
они просто не в ладу со школьной грамматикой. Экзерсисы перестроившихся
мастеров соцреализма вообще стыдно читать. В кино пошлые поделки, и жаль
даровитых актеров. Пышные и смелые откровения авторов, разносящих
похороненных вождей, свидетельствуют о незнании или, что хуже, о компиляциях
из источников, опубликованных на Западе десятки лет назад.
В России утеря государственного интереса к литературе -- а я всегда
мечтал, чтобы меня ни к чему не призывали, в том числе и к патриотизму,
чтобы портреты вождей, как говорил Набоков, не превышали размеров почтовой
марки. Родина -- женщина: любить ее можно только по внутреннему побуждению.
Литература -- тоже женщина. Могу ли я, автор, ее любить, зная, что она на
содержании у другого?
Трудные для русской литературы времена бывали не раз: сужался круг,
ширпотребное чтиво или пропаганда заполняли книжные лавки, а проза и поэзия
выживали. Феномен "ствола и ветви" по многим причинам будет сохраняться. А
для такого книгочея, как я, важно, что в библиотеках и архивах на Западе
хранятся великолепные русские коллекции и значительно больше
организованности, удобств и свободы ими пользоваться. Например, часть
университетской библиотеки я просто держу дома и возвращаю отдельные книги,
когда они больше мне не нужны или понадобились кому-то другому.
Всю жизнь читал и слышал: писатель, живя на чужбине, отрывается от
среды. Твердили, что бедный и несчастный русский человек чахнет в изоляции,
не питаемый соками родной земли. Теперь хочу, опираясь на свои скромные
знания и тот опыт, который я вобрал от встреч со множеством людей в
эмиграции, сказать: эта мысль -- апология имперского мифа о недопущении
отечественной собачке гулять без поводка и, тем более, без ошейника.
Смысл стереотипа в том, что на убежавшую шавку не наденешь намордника.
Вдруг она там, на Гавайских островах, гавкнет что-нибудь, нас в Смольном
компрометирующее? Намордники начали осторожно снимать, примерно, в 1987-м. В
90-м -- уже отстегивали поводки. А ошейники писатели сами стали срывать
после августа 1991 года и смелее высказываться, будучи за границей. Впрочем,
кое у кого не только ошейник, но и намордник не снят до сих пор, натертая
шея болит, а отстегнуть страшно. С такими писателями старшего поколения я
тоже встречался в Москве и хорошо их понимаю.
Ностальгия -- очень российское явление, больше административное, чем
духовное. Между прочим, в Калифорнийском университете и сотнях других по
всему миру работают писатели множества наций, изучают (и обогащают
произведениями, между прочим) десятки словесностей мира и их эмигрантских
ветвей. И только в прессе русской метрополии много говорится про отрыв,
родные березки и непреодолимую тоску. Тут, в российской прессе, продолжается
какая-то инерция мышления. А может, опять кастовое табу, кому-то выгодное в
соображении попытаться повернуть историю вспять?
Скучно приводить список классиков, Нобелевских лауреатов, живших за
рубежом, и произведений, написанных на чужбине. Дома бы им не состояться. Ни
от какой среды, культуры или атмосферы серьезный писатель, если он сам того
не хочет, не отрывается. Не отрывается даже тогда, когда власти на родине
его наглухо изолируют от читателей. Разве что Шолохов действительно
существовал в эмиграции (как ее понимал агитпроп): то есть в изоляции и
отрыве от среды. Как он жил, что написал в эмиграции и чем кончил, всем
известно. Стоит ли в век факса, Интернета, глобального телевидения и
карманного телефона поддерживать слегка поблекший идеологический штамп?
Популярность: 19, Last-modified: Sun, 06 Jan 2002 07:27:16 GmT