----------------------------------------------------------------------------
Книга первая. Об иноческой жизни. Перевод А. Прокопьева
Книга вторая. О пути на богомолье. Перевод В. Топорова
Книга третья. О юедности и смерти. Перевод В. МИкушевича
Рильке Р.М. Часослов: Стихотворения. - Харьков: Фолио;
М.: ООО "Издательство АСТ", 2000
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
ОБ ИНОЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
Час пробил, упал, отдаваясь в мозгу,
сметая сомнения тень:
и в дрожь меня бросило: вижу: смогу -
схвачу осязаемый день.
Ничто - вне прозрений моих - не в счет:
застыв, каменеет путь.
Лишь к зрелому зрению притечет
вещей вожделенная суть.
_Ничто_ мне - ни что. Но любя его, я
на фоне пишу золотом:
чью душу восх_и_тит? - и тьма ли Твоя? -
огромный неведомый дом...
Круги моей жизни все шире и шире -
надвещные - вещие суть.
Сомкну ли последний? Но, видя в мире
суть, я хочу рискнуть.
Покуда вкруг Господа, башни веков,
не вскинется дней моих тьма...
Не важно кто - сокол я, вихрь с облаков,
высокий ли стих псалма.
Я помню братьев, что в сутанах строгих,
в монастырях, где лавр цветет весной...
О юных грежу Тицианах многих,
Мадоннах их. - И в них пылает Бог их
Неопалимой Купиной.
А в самого в себя склоняясь, вижу:
_Мой_ темен Бог: в меня пустивши корни,
безмолвно ими пьет мои же соки.
Всего и помню я, что к выси горней
_Его_ теплом расту, оставив _ниже_
побеги - там, где ходит вихрь высокий.
Тебя писать нельзя нам своевольно,
Ты - Лоно Дня, Заря! И, возлюбя,
из тех же чаш, где краски богомольно
мешал святой, лучи сияют больно:
берем их - в них он умолчал Тебя.
Перед Тобой мы громоздим иконы,
как в сотни стен - один иконостас.
И если сердцем видим, умиленны, -
в ладони лик Твой прячем в тот же час.
Люблю мечтать на грани помраченья,
когда в глубины погружаюсь духа,
что жизнь прошла, как в давних письмах глухо
упоминание, как без значенья
туманный смысл преданья и реченья.
Тогда пространства вечного черты
я вижу вдруг, где жизнь вторая в силе.
И я расту из темноты,
шумя ветвями на своей могиле,
где вечен сон, что знал ребенок, или -
так схвачен мальчик теплыми корнями -
забыл, что знал во сне: лишь голос с нами.
Господь, сосед, когда Тебя бужу
сердцебиеньем, Боже, - замираю:
услышу ли Твое дыханье? Знаю,
ведь Ты один. Я в зал вхожу.
Кто даст воды Тебе? Я - рядом, весь
вниманье, слух. И - жаждущий - Ты всюду.
Не сплю я, слушаю. Яви мне чудо.
Я - здесь, я - здесь!
Случайно мы разделены стеной,
но тонкой, Боже. Слух что страх:
я позову, иль это голос Твой -
она во прах
падет, хоть голос тих.
Стена во тьме - из образов Твоих.
Имен Твоих. Икон. И вот - лампада:
чуть вспыхнет свет, каким должны гореть
глубины духа, чтоб Тебя узреть, -
свет бьется тщетно в серебро оклада.
И чувствам, вне Тебя, погаснув, надо,
как на чужбине, тихо умереть.
Когда б хоть раз так в сердце тихо стало...
И все случайное, все, что мешало,
все приблизительное, хохот рядом,
все чувства с их неугомонным адом,
я смог бы выгнать бодрствующим взглядом.
Тогда б я мог Тобой, единым садом
тысячелистным, на краю Вселенной -
на миг улыбки мимолетной - стать,
чтоб жизни всей вернуть Тебя мгновенно,
как Благодать.
Живу, под веком подводя черту.
И слышу вихрь в странице бытия.
Бог, я и ты - ее писали. Чья
рука листает книгу на лету?
Сверкнет зарница со страницы новой -
и снова целого даны черты.
Безмолвные, друг друга силы Слова
оглядывают, как из темноты.
Я вычитал из Слова Твоего
безмолвного, из жестов понял,
какими Ты лепил нас, мял в ладони
(лучистые, теплы, премудры жесты) -
вслух было: _жить! А умирать_... и здесь Ты
запнулся, тихо повторяя: быть.
Но человек не _умер_ - нет, его
_убили_. Бездна нам открылась вместо
сфер, не сумевших всплыть:
ведь только крик был, больше ничего.
А голоса, которых ждал Ты столько,
провидя в них опору
себе в ту пору,
над бездной мост, - снесло стремниной крика.
С тех пор наш лепет - жалкие осколки
Праимени велико-
го, и нам, заикам, эти крохи впору.
_Померкший отрок Авель рек в ответ:_
Аз есмь? Нет. Не существую. Что-то мой
мне сделал брат. Собой
мне Божий свет затмил,
своим лицом, а как был мил
мне Божий свет.
Но он теперь один, как есть.
Я мыслю - он же где-то есть.
Ему-то свет не застят. Обойти
его нельзя! и все пути
ведут к нему, от гнева все бегут:
и гибнут в нем, и он как суд.
Он - здесь, не спит, ему уснуть невмочь -
что он в ответ?
Обо мне позаботилась Ночь,
а о нем - нет.
Ты - тьма, я рос в Тебе веками,
люблю Тебя я, а не пламя,
одевшее в границы мир
и чей эфир
в какой-нибудь из сфер прольет свой свет,
а тварь о нем не знает тыщу лет.
Но все гребет, все подгребает тьма:
меня и зверя, пламя и дома,
свечу - под спуд,
земное ли, небесное -
молюсь ночам: быть может, рядом, тут,
незримых сил непостижимый труд.
Ты - тьма чудесная.
Я верю не в то, что гремит с колоколен.
Дать волю тишайшим чувствам хочу.
На это не каждый отважиться волен, -
а я невольно Тебя получу.
И если я дерзок, Господь, прости.
Я только хочу, чтобы знал Ты наверно:
это лучший порыв мой, о, не упусти,
инстинкт и влеченье, без страха и скверны.
Так молятся дети - лицом в горсти.
И если подымется - устьем ли к морю -
как чувств переполненность, волн толкотня,
растущим в прилив возвращеньем пьяня, -
я верю - Ты здесь, я хвалам своим вторю,
как никто до меня.
И если я высокомерен, молитву наполни мою
по высокой же мере:
и одна она, с сим -
в заоблачной сфере -
предстанет пред Ликом ненастным Твоим.
Я в мире совсем одинок, но все ж не совсем,
не весьма,
чтобы каждый мне час был, как Бог.
Я в мире и мал, и ничтожен, но все ж не совсем,
не весьма,
чтобы лечь Твоим промыслом, Боже,
во мглу ума.
Вольно мне быть вольным, я Воле позволю
деяньем
стать без помех:
когда же и время замрет, беременное ожиданьем,
быть хочу среди тех,
кто тайн Твоих господин,
или - один.
Хочу быть подобьем Твоим, во весь рост тебя
несть,
о, дай не ослепнуть - от вечности глаз
не отвесть,
образ Твой удержать, не сгибаясь, не падая.
Весна среди сада я.
И мне не склониться вовеки.
Ибо там я не с Богом, где я согбен.
Я хочу, чтобы тлен
не коснулся ума. Я ведь образ, я - некий
лик, я пишу на стене,
крупно, медленно, как во сне,
слово, что я постиг
в ежедневной земной
жажде, мать улыбается мне,
это парусник, бриг,
он пронесся со мной
через вихрь, через смерть, через крик.
Ты знаешь, чего я хочу.
Быть может, всего - во Вселенной:
в падении - тьмы неистленной,
во взлете - сияния... но умолчу.
А сколько же тех - не хотят ничего -
кто княжит и княжит, а чувство - мертво -
сужденьями мысль утюжит.
Но всякое рад Ты принять существо,
что в жажде лицо заслужит.
И всякому рад Ты, кто мнит Тебя чашею -
ныне и впрок.
Еще не остыл Ты, чудесный урок,
и я окунусь в Твою глубь глубочайшую,
где жизнь обнаружится тихо и в срок.
О, нерукотворный, но - год за годом -
но - атом на атом - Тебя мы творим.
Ты, Вечный Собор, кто сомкнет Тебя сводом?
Ты ль - зрим?
Что, Господи, Рим? -
Повержен кумир.
Что, Господи, мир? -
Он рухнет под нами
прежде, чем Храм Твой блеснет куполами,
прежде, чем Лик Твой, лучистая пыль,
сверкнет на мозаике в тысячи миль.
Но, бывает, во сне я Твой Трон
созерцаю со всех сторон,
будто строю,
от начала, подножия,
до венчика золотого.
Вижу, Боже, я:
силы утрою -
и ляжет камень замковый.
Ведь был же Один, кто возжаждал так, Боже:
значит, можем и мы, значит, мы плодоносим.
Пусть даже все копи Твои забросим:
коль в горах моют золото, что же,
не найдется охотника на лоток? -
Даже если и так, то прорвется поток
и, взболтав сокровенную взвесь,
вынесет слиток.
Пусть бы мы не хотели, устав от попыток:
_Бог здесь_!
Кто миротворцем ублажил нелепость
своей судьбы, и благодарно плоть
постиг,
изгнав ее хохочущую хоть:
тот празднует _иначе_ - Ты, Господь,
Ты - гость его, покуда вечер тих.
Ты - собеседник, одиночеств друг,
в покоящейся точке монолога,
и всякий круг, - где циркуль ищет Бога, -
вращаясь, время раздвигает вдруг.
С какой за кисти я хватаюсь блажи?
Когда _пишу_, не замечает Бог.
Тобой _дышу_. На грани чувств, далек,
Ты островками проступаешь. Я же -
Твоим очам, и не мигнувшим даже -
пространства ток.
Отныне нет Тебя в Твоем сиянье,
где даль мелодией в напоминанье,
как ангелы, еще Тобой звучит...
Живешь в последнем Ты своем дому:
во мне - ждать эха небу Твоему.
А сердце умное молчит.
Аз есмь, Господь, Ты слышишь? Вечный Страх,
не слышишь, как пылаю страха ради?
И окрыленны, чувства в горнем граде,
что белый свет в Твоих очах.
Моя душа в молчанье, как в лучах,
к Тебе припала - ах, Ты не глядишь.
Моей молитвы зреющую тишь
не видишь? - деревом, цветущим к маю.
Ты спишь? - я сон Твой, но не донимаю.
Вольно не спать? - Что ж, я - Твоя же Воля.
И крепок ей. И властвовать я рад,
молчаньем звезд покоясь и глаголя,
объемля времени чудесный град.
Нет, жизнь моя - не этот час отвесный,
где - видишь Ты - скорей к Тебе спешу.
Я - дерево в пейзаже духа, тесно
сомкнув уста, я - голос бессловесный,
тысячеуст я, и Тобой дышу.
Я - немота между двумя тонами,
они так плохо ладят меду нами:
неверный _тон_ - смертный стон кругом.
Но в темном интервале, временами -
Дух говорит.
И вот: горит псалом.
Когда б ребенком рос я где-нибудь,
где час все тоньше, день все невесомей,
Тебя я праздновал бы в их проеме,
и пальцами Тебя касался чуть,
а не сжимал испуганно - поверь.
Там я бы мог Тебя терять всечасно,
Ты, безоглядное Здесь и Теперь.
Бросать, как мяч,
в волнующий, прекрасный
миг, чтоб другой, вдруг, покорясь минуте,
летел, горяч,
с Тобою падая в веселой жути,
ведь Ты - Суть Сути.
Клинком во тьме Ты б мог сверкнуть, и
золотой
каймой кольца, и будь я
там, замкнул бы Твой -
печаткой четкою - огонь,
чтобы рука еще белей была.
Я б начертал Тебя - стена мала! -
на небесах - цвети, моя хвала! -
Твои, Господь, вершил бы я дела,
титан, колосс: тут пламя, там скала,
а там самум, сжигающий дотла -
не так,
иначе все: Тебя нашла
моя печаль...
Друзья все дальше - смех
теряется в саду, везде - щеколды,
а Ты... Ты выпал из гнезда, щегол Ты,
птенец, и клюв свой раскрываешь желтый -
мне хуже всех теперь, тоскливей всех
(рука моя огромна, как на грех).
Я палец к Тебе подношу с каплей воды из ключа,
и жду, не заставит ли жажда Тебя потянуться
за ним,
и чувствую: наши сердца наполняются вместе,
стуча,
страхом одним.
Я нахожу Тебя во всем, что стало,
как брату, близким мне, почти моим:
зерном лучишься Ты в пылинке малой,
величественно Ты в великом зрим.
Легчайшая игра, всегда на страже
сил, проступающих сквозь вещь и суть:
взойдя в корнях, в стволах исчезнуть даже,
чтобы, воскреснув, сквозь листву блеснуть.
_Голос юного брата_:
Истекаю, истекаю,
как сквозь пальцы - течет песок.
Столько чувств во мне, жажда во мне какая,
в каждой жажде, свой промысел: Твой урок.
Не одно я знаю чувство больное,
что ноет - о, пламенея.
Да, но в сердце - всего больнее.
Пусть я умру. Один. Пусти.
Смогу, я знаю,
так страх свой сжать в горсти,
что пульс сломаю.
Вот, Господи, кто вновь Твой строит замок:
вчера дитя, наученный от мамок,
как руки складывать пред входом в храм
фальшивым жестом из провальных драм.
Не знает правая, что делать с левой -
дать Богу знак или бежать от гнева?
О, слишком много - две руки.
Еще вчера - валун на дне реки -
был лоб омыт часов потоком, -
все только рябь, все волны на широком
лице воды, но глянет небо оком,
нависнув ненароком, невпопад...
тот взгляд
сегодня погружен в пучины
истории всемирной, дух причины -
под следствием до Страшного Суда...
Нам явят Лик пространств иных глубины:
Свет не от света, Тень - не от лучины,
начнешься Книгой Ты, как никогда.
Ты - благодать, и Ты ее закон,
созрели мы, борясь в Твоем же лоне,
святая родина, где мы - в полоне,
Ты - лес, в котором мы плутаем, сони,
Ты - песнь, молчальники мы в общем стоне,
Ты - сеть времен
с уловом беглых чувств в конце погони.
Так взялся Ты в бесчисленных бутонах,
в тот день, как, радуясь, посеял нас, -
так зрели в солнцах мы Твоих бездонных,
так разрослись, пробившись в щель и в паз, -
что мог бы в людях, в ангелах, в Мадоннах
Ты в этот тихий завершиться час.
Со склона неба простирая длань,
прости: во тьме мы строим, Божья Рань.
Мастеровые мы: мы строим вместе
Тебя, высокий неоглядный свод.
Но вдруг однажды, словно блик на жести,
блеснет приезжий мастерством предвестий -
иначе, с трепетом, он плинф кладет.
И мы с лесов сходить не будем шатких,
и молот будет бить до ломоты
в плечах, пока, лучащийся в отгадках
Твой, Боже, час не поцелует хватких,
нас, в лоб, в лицо, о, ветер с моря - Ты.
И выше гор - гром_а_ и грохотанья,
согласный стук кидает стык на стык.
Лишь в сумерки оставим темный лик:
и, проступив, забрезжут очертанья.
Как Ты велик!
Ты так велик, что я в Твоей тени
не существую, вопреки завету.
Так темен Ты, что моему рассвету
нет смысла брезжить в те же дни.
Высоким валом - Воля эта:
рассвет в ней тонет искони!
Но до чела Господня доросла
моя тоска, мой бедный ангел света,
не узнан, не прощен и без ответа...
до Господа - концом крыла.
Нет, не летать - полет постыл ему,
где стаи лун безжизненны и дики
и берега скрываются во тьму.
Огромных крыльев огненные блики
раздвинут дуг Твоих надбровных тень,
чтобы открылось вдруг, как ясный день,
действительно ль он проклят, светлоликий!
Тьмы ангелов на свет слетелись, Бога
в сияньи ищут, учит каждый лучик
челом здесь бить лучам светил могучих.
А я, глагол Твой и Твоя подмога,
их вижу: вспять они летят, их много -
тех, кто найти Тебя не чает в тучах.
Да Ты и сам был золотом пленен,
и зазвала Тебя эпоха, спета
молитвами из мрамора и света,
и Ты явился ей, как Царь-Комета,
челом сияющим на небосклон.
А вспять летишь - и присный век сметен.
Безмолвье уст Твоих во мглу одето,
но мной дышал Ты и во тьме времен.
В те времена он до небес дорос.
О Микеланджело шла речь сейчас.
И я читал: властитель глыб и масс,
он был колосс,
каким громада мира не указ.
Еще вернется он, ведь он из тех,
в конце эпохи кто с ней делит грех,
считая ценности: итог таков!
И вот всю тяжесть он берет веков,
бросая в бездну духа своего.
Печаль и радость знали до него.
Но выразил он бытие в объеме,
во всем его единстве кровном, кроме
лишь одного: не покорился Бог.
И оттого в любви его весомей,
сильней и злей был ненависти ток.
Итальянский побег, Господь, дерева Твоего
уже отцвел.
Как хотел он всего
лишь пораньше плодами украсить ствол,
но цвести устал и остался гол,
и не даст уж плода иного.
Но весну свою там Ты провел, Господь,
там твой Сын одевает в плоть
царствие Славы.
Слева - Силы - и справа
обратились к Младенцу - сиянию Слова,
И с дарами текли к нему снова,
и шли за ним,
и хвалу свою, как херувим,
пели всласть.
Ароматная Власть,
Он был Розою Роз,
тем к себе дал припасть,
кто без родины рос.
Прошумел в маскарадах средь метаморфоз
голосами эпохи, сумевшими с Ним совпасть.
И было там любимо Древо
Плода Бессмертного, там Дева,
чей страх так трогательно строг,
цвела из девственного чрева,
распутав сто к Тебе дорог.
Все приходило с ней в движенье,
в ней Новый Век - Дитя - воскрес;
Была царицею в служенье
Мария - чудо из чудес.
И в каждом благовесте звонком
с ней - каждый дом; и вот, Жена,
она была почти ребенком,
но так в себя погружена,
так им _Одним_ полна, что тыщам
спастись хватило бы, и свет
свидетельствовал: свет был нищим
в сем Винограднике Побед.
Но так же, как тяжесть плодов отшумевшего сада,
колонны, руины, разрушенная аркада,
и псалом без конца и склада
гнетут, - она
в часы иные ликом своим туманным,
не разрешившись еще Вечно Желанным,
к будущим крестным ранам
обращена.
Улегся вихрь, бесшумный и кромешный -
а руки пусты.
Увы ей, не родившей Свет Безгрешный.
И ангелов чужой и безутешный
сонм страшен был ей, как во тьме кусты.
Такой писали Деву... Тот, чей гений
у солнца взял влеченье, тот с тоской -
глядел, как зрело в ней самозабвенней
и чище всех, хотя в Страстях смиренней,
всеобщее: и живописцем пеней
он был всю жизнь, и плач водил рукой.
Покровом был чудесным скорби алой
на горестных губах, когда почти
в улыбку обращалась боль, прости,
что ангельским Семи Свечам нимало
здесь не открылось, хоть века свети.
Но несравненной ветвью в тишине
Бог, дерево, созреет в той стране,
где весть благую - летнюю - однажды
услышат в шумных кронах, там, где каждый
так одинок, как выпало и мне.
Ведь одинокому открыт Господь,
и многим одиноким не щепоть -
а пригоршни. Лишь одиночке - горе.
У каждого - свой Бог. Но станет вскоре
понятно всем (и мне - в их хоре),
что в бесконечном разговоре,
наитьях, плаче, строгом споре,
в явленном бытии-просторе
_единый_ волен Бог волной.
И вот последний гимн земной
в пророке, в старце, в духовидце:
Плодами Бог укоренится,
крушите звонницы - молиться
пристало в час, когда в пшенице
безмолвие встает стеной.
Плодами Бог укоренится.
Тобой и мной.
Не верю, что ничтожной смерти яд,
пусть каждый день над нами торжествуя, -
что он несет тщеты и тягот ад.
Не верю, что он чем-нибудь чреват;
есть время строить мне, еще живу я:
роз долговечнее, кровь - вечный сад.
Мой глубже смысл, чем наши игры в страх,
где смерть сама себе чума и пир.
Я - весь тот мир,
где ей упасть во прах.
....Как в тех
монахах - смерть глазеет из прорех;
ушли, вернулись, напугали всех,
кто впрямь боится их, друг с другом схожих,
их двое, десять, сотни? без помех
сухих, знакомых, вялых, желтых рук
вблизи мы видим мертвенный развод -
вот, вот:
пустой рукав и никого вокруг.
Как быть, когда умру я, Боже?
Кувшин Твой (я разбит - и что же?)
Твое вино (прокисло тоже?)
Я смысл и дух Твой, всюду вхожий,
как будешь без меня, Господь?
Один, отрезанный ломоть,
бездомный снова, как вначале.
Ведь я - ремни твоих сандалий -
спаду с Тебя, теряя плоть.
Лишишься Ты святейших риз.
Твой взгляд, ложившийся когда-то,
устав, мне на щеку - крылатый
за мной помчится, но к закату
заполыхает мир по скату -
и взгляд на камни рухнет, вниз.
Как быть, Господь? Мне страшно, Святый!
Сквозь сон - х_Р_устящей сажи - шепот,
ты - г_Р_усть, нет, б_Р_ось, ты Русь печей.
Не знанье, не веков ручей,
Ты - _непонятный_, темный опыт,
Из ночи в ночь - в ночи ночей.
Ты - тот молящийся несмелый,
кто всем вещам дал смысл и вес.
Ты - звук псалма, Ты нотой целой
звенишь, подхваченный капеллой,
повторенный в басах небес.
Ты сам себе как темный лес:
Ведь Ты не из столпов высоких -
над сонмом царственных свечей.
И не из дам прекраснооких.
Мужик заросший - ты исток их,
из ночи в ночь - в ночи ночей.
_Юному брату_:
Вчера, дитя, ты хаосом убит:
боясь, что жар растратится незряче -
на радость духу? - нет, мой друг горячий,
на чувственность... ведь ты из чувства сшит,
жених - в душе, что вожделеет стыд.
Страсть мучит, виды на тебя имея,
и плечи голые в уме встают.
В видениях, на лике что лился,
горит румянец внешних смут.
И змейки чувств, свиваясь в кольца, тлея,
от звуков огненных немея,
удара сердца, словно бубна, ждут.
И вдруг - один ты, жалкий и убогий,
и руки опускаются, а ноги
не слушаются: чуда нет в любви...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но как в предместье темном слух о Боге,
вдруг пронесется жар в твоей крови.
_Юному брату_:
Тогда молись, как учит тот, кто сам
из хаоса вернулся чувств, и там,
где были в церкви образы святые,
мозаики дополнил золотые
прекрасным образом, и меч в персты ей
вложил, Воительнице, в помощь нам.
Молись хоть так:
"Ты - смысл глубинный мой,
тебя, поверь, я не разочарую,
в своей крови я вихрь и ветер чую,
но знаю - создан из тоски немой.
Так разыгралась надо мной гроза.
Так жизнь строга в тени ее невзгод.
Впервые я гляжу в твои глаза,
ты - чувств восход.
Ты - Дева, ты - чиста.
Была и та, что, трепетней листа,
меня влекла в осеннем одеянье.
Но и с чужбин ты говоришь, Молчанье.
И неспроста
во все глаза гляжу на холм - в сиянье".
Я славлю Господа молчаньем.
Немые гимны я вздымал
в час откровенный - незвучаньем:
велик в очах Твоих, и - мал.
Ты отличишь меня в темнотах
от тех, что не встают с колен:
форм, сбившихся в стада, и вот их
пасу под вечер на высотах,
язычников, бегущих в тлен.
За ними я слежу, томлюсь,
и слышу, как мосты запели,
и в их топтаниях без цели -
залог, что я еще вернусь.
Как мне вместить Твой час, чреватый
пространством? - этот час, когда Ты
весь отдавался голосам.
_Ничто_ - как гвозди в язвах, Святый.
Творение Тебе - бальзам.
Теперь _Ничто_ врачует нас.
Нас выпили былые лета,
избавив от горячки, - это
_м_ы_ в шатком обмороке света
пульс бездны чувствуем подчас.
_Ничто_ - под нами. Ничего.
Лежим, заткнув собою щели.
А Ты растешь без всякой цели
в тени от Лика Своего.
Все те, кто простирает длани,
минуя время - нищий град, -
все, кто их тянет к тихой рани,
в неизреченной глухомани,
вдали дорог, в виду утрат, -
Податель будничных деяний,
Тебя, благовествуя, зрят:
"Есть лишь молитва как основа,
свята творящая рука;
не сотворим себе иного,
чем вымолим, что серп, что слово -
смиренье набожное снова
распустится из черенка.
Как многолико время в раме
веков шумящих. На века
творили вечность мы веками;
наш Бог - земля, Он всюду с нами,
рубаха, борода, строка.
Мы - жилы в камне, камни в храме,
твердыня Господа крепка".
Нам имя - свет, и каждый блик
как пробела в огне.
Что мне сказать? - главой поник,
я увидал, пускай на миг,
Твой темный Лик - (что нас воздвиг) -
как в мире вес его велик,
как темен он во мне.
Из времени сформировав,
в котором я взошел,
Ты победил меня, поправ,
и длится тьма Твоя, и прав
Твой гнет, и не тяжел.
Не знаешь Ты, кто я такой,
я все темней, смысл нежный Твой
лелеет жизнь мою.
Но я в Твоем краю:
Ты слышишь, как вхожу рукой
я в бороду Твою.
Вначале было слово: _Свет_:
все началось. Слова - к разлуке.
Второе: _Человек_. И в муке
(о, как темны мы в этом звуке!)
Твой Лик молчит себе в ответ.
Не надо больше слов - их нет.
Молюсь ночами: будь растущей
из жестов - Немотой Немот,
которую так дух проймет
в видениях, что станет пуще
молчанье ликов, скал и вод.
И будь убежищем от злобы,
защитой от духовных краж.
Уж ночь в раю: так будь же страж...
а что рожок Твой пел светло бы -
все пустословие, все блажь.
Ты входишь и выходишь... Глухо,
бесшумно затворилась дверь.
Ты - тише призрака и духа,
что ходят по домам теперь.
Так можно свыкнуться с Тобою,
что не подымешь глаз от книг,
где странной тенью голубою
вновь занялся Твой чудный Лик.
Но шепоту, и вслед - прибою
дано дышать Тобой на миг.
Так часто в мыслимом виденье
дробится Твой вселенский шаг:
оленей промельк Ты в томленье,
а я - тот лес, где только мрак.
Ты - колесо, а я - стремленье:
темно вращенье средоточий,
но - медленней всех спиц - одна
вдруг моего достигнет дна,
и возрастает ночь от ночи
моих творений глубина.
Ты - Глубина - растешь искусом:
искать ли жемчуг, в небо ль течь
собором, Ты - потворство вкусам,
завистникам; но перед трусом
Твоя, блаженна, молкнет речь.
Ты - лес противоречий. Спать я
Тебя укладывал, дитя;
но все сбываются проклятья,
народов судьбы тяготя.
И первая из книг, и первый
иконописный образ - Твой,
в любви и скорби Ты, а нервы,
а жилы на висках - пример вы,
как правда вьется не из вервий,
а плавится во лбах рудой.
Пропал Ты в тысячах подобий,
напрасны были жертвы все -
пока в церковном хоре, в гробе
священный ужас, цел в утробе,
не встал с тобой, и как в ознобе,
лик не облек во всей красе.
Ты - Сокровенный: с запозданьем
Тебя смыкает время в круг.
Каким прекрасным оправданьем
Ты был - творением, созданьем -
в час по кресту простертых рук.
Я рисовал пазы и щели,
и слушал, как пустоты пели, -
но вот мой замысел угас:
как бы волчцы вонзились в глаз -
смешались линии, овалы,
и тут рука вошла в провалы
неведомого, и - отселе -
чистейшая из форм зажглась.
И вновь не вижу - и молчу.
Что труд свершен, вот луч - примета.
Но, отводя глаза от света,
еще, еще творить хочу.
Таков мой труд дневной: над ним,
как чаша - тень моя... такую,
когда я (глина, но не дым!)
пишу, молитвой ли толкую, -
как Праздник я тогда ликую -
воскресный Иерусалим.
Я - Господа премудрый град,
тысячеуст, во мне - начала
Давидовы: псалтирь звучала
в груди и в сумрак излучала
звезда мне чудный аромат.
Все улицы ведут к восходу,
и если я далек народу,
то перерос его тщету.
Внимаю всем во мне идущим,
и одиночеством растущим
за утром утро обрету.
Неосажденные твердыни,
неужто враг вам никогда
не снился? Если бы отныне
он осадил вас на года.
Пока до голода, до страха
не доведет вас, паче зол:
вкруг ваших стен, золы и праха, -
пейзаж ли духа он, иль плаха, -
доймет того, к кому пришел.
Смотрите с крыш: он здесь и всюду,
не слаб, не потерял лица,
потворствовать не будет чуду,
не шлет к измученному люду
парламентера и гонца.
Он - стенобит, в камней он груду
разносит крепости глупца.
На миг забыв о себе самом,
во облацех я витал.
Бог - рифма там, где я - псалом,
и слух мой не устал.
Я снова здесь, и прост и нем.
Недвижен голос мой.
К молитве - лучшую не вем -
опять склонюсь, немой.
Я вихрем в дверь иных из нас
стучался дотемна.
Я был средь ангелов сей час,
где свет, струясь в _Ничто_, угас -
темна, бо, Глубина.
Так ангелы дыханьем уст
летят с Господних крон;
и пуст, как бы осенний куст,
Господь, - и все как сон.
Ведь больше веровали в свет,
чем в Бога черный вал,
и Люцифер стал им сосед,
когда сюда бежал.
Князь света, о, ему светло,
_Ничто_ чадит ему,
и вот горит его чело,
себя сжигая всем назло,
вымаливая тьму.
Эпох и сроков дневный бог -
он их от сна воздвиг,
они летят к нему под бок,
в смех - Люцифер, и в крик -
так он от боли изнемог -
вот счастья властный лик.
А время - облетевший бук,
где край листа померк,
блестящих риз шуршащий звук,
когда их Бог отверг,
устав витать - он канул в мрак,
и так уж повелось,
что время не найдет никак
того, кто в суть вещей, Всеблаг,
врос до корней волос.
Тебя деянье возвестит
и свет перстов земной...
а смысл немного погостит
и рвется в мир иной.
Ведь смысл, он - размышлений плод,
лишь краешек надкусит тот,
кто мыслит до конца.
Но - чудный дар Ты, Твой приход
настигнет беглеца.
Ты вновь безмолвием речист,
не все ль равно - где Ты.
Все записал Евангелист,
забыв, что пуст простор и чист,
но в нем - Твои черты.
Все крепче я в пути моем,
все тверже тропы тьмы.
А коль друг друга не поймем -
кто друг для друга мы?
Как в рубище в предсмертной тишине
царь к постригу готов, отъят от власти -
так жизнь моя грозит всегда упасть, и
земель, подвластных мне, сбираю части,
во тьме глубин храня их от напасти:
боль чувств, как царь, повелевает мне.
За них, разрозненных, молиться б: слезно
сверх всякой меры строить так, чтоб грозно
было б: _величие_ и _красота_, -
ведь никогда в себе не поздно
исповеданья дух серьезный
воздвигнуть: купол сине-звездный
с незримым золотом креста.
Ведь эти храмы не иное,
как псалмопения канон,
звук утешения, чудное,
почти спасенное земное -
пред слух царей и юных жен.
И Бог велит писать мне прямо:
"Царь должен быть гроза и зов.
Так ангел лют в глазах упрямой
возлюбленной - дугой и рамой
моста - в историю веков".
И образа писать - с любовью:
"Как ни прискорбен ход веков,
кладу на чаши сих весов я -
бессонных жен у изголовья,
смерть, искупающую кровью,
и городов тщету бесовью,
и всех царей, и всех шутов".
И Бог велит мне верить, ибо:
"Я - царь времен. И я - ничей.
Свидетель твой, я нем, как рыба,
друг одиночеств и вещей.
Я - око, бровь, дуга изгиба..."
И сквозь меня глядит он, либо
из ночи в ночь - в ночи ночей.
Так, не один из богословов
во тьму имен был погружен.
Ты - пробужденье юных жен,
Ты - битва, серебро покровов,
где юношества цвет сражен.
В Твоих аркадах, галереях
певцы сходились всех, земель,
и пировали в эмпиреях
искусство, чувство, боль и хмель.
Ты - час заката, свет вечерний,
что всех поэтов примирит;
на их устах Ты - беспримерней:
шагнув к звезде сквозь морок терний,
Тебе поэт свой блеск дарит.
Тебя несут псалтирионы
на крыльях сущей немоты.
И древний вихрь, во тьму влюбленный,
любой тоске овеществленной
придаст величия черты.
Пиитами рассыпан тут
(как вихрь прошел по ним, заикам!),
Ты будешь собран мной - в великом
волненьи Ты возьмешь сосуд.
Я шел сквозь тот порыв высокий,
что гнал Ты, сам же бывши им.
Все, что найду, отдам в свой срок, и
скажу: слепому, Сильноокий,
Ты в виде кружки нужен, в склоке
припрятал сброд Тебя, храним
Тобой, Ты смыслом был в уроке
для мальчика, и им одним.
Гляди, как я неутомим.
Я - пастырь форм, и наудачу
иду, незрим, рукам вослед
(уйми свидетелей побед,
чужие взгляды - время трачу!).
Тебя свершить - решить задачу:
чтоб Ты меня свершил в ответ.
Солнце в соборе - так горят
нечасто духом старцы, жены,
когда, одним лучом зажженный,
расправив крылья, отраженный,
играет свет у Царских Врат.
Полуколонн тенистый бор,
где не стена - стоят иконы:
в молчанье серебра вкрапленный,
вступает самоцветов хор,
и вдруг, огнем обдав короны,
молчит чудней, чем до сих пор.
И - Северная ночь - бледна,
лучистый пряча лик,
голубоокая Жена:
Роса, Привратница, она -
Рассвет Твой и Твоя Весна,
Невянущий Цветник.
И Сына в куполе чертог,
восполнивший объем.
Благоволишь ли Трону, Бог? -
мой трепет бьется в нем.
Паломник, я сюда вступал...
сколь мукой сведено
чело, где Твой горит опал.
Зажги Семь Свеч, и все равно,
куда бы свет их ни попал,
темнее Лик, слился овал
в родимое пятно.
Я с нищими был - нищ и наг,
темно дрожали рты,
от их поклонов шел сквозняк,
о, этот ветер - Ты.
Как бородатый Иоаким,
был ветх мужик и тих,
и мгла повелевала им,
и теми, кто стоял за ним, -
Ты стал так трогательно зрим,
без слов явившийся засим,
во всех: и в нем, и в них.
И век их - в них и в нем,
где нет Тебе забвенья ввек:
то вверх, не подымая век,
швырнут Тебя, и время - в бег,
то вновь о землю лбом.
Виноградник оградив Твой, Боже,
не сомкнув на час очей,
я - сторожка, но и сторож тоже,
ночь я, Господи, Твоих ночей.
Ива, нива, старый сад обильный,
пусть весну им не затмить трудом,
и смоковница, гранит могильный
отверзающа плодом:
веют ветви ароматом блага.
Но не скажешь: сторож, отзовись!
Мимо губ, непогубимой влагой,
глубь Твоя бежит по жилам ввысь.
С каждым Бог говорит, прежде чем сотворит,
а из тьмы выводя, где-то рядом молчит.
Но эти слова, прежде слова "будь!",
эти ненастные смыслы - суть:
"Выйдя из замысла, ты ступай
до пределов стремленья, тоски за край:
одеянье мне дай!
Пламенем стой за вещами, сгорай,
чтобы ширилась тень всякой сущности: знай -
я в тени их, незрим, обнаружусь...
Все случится с тобой: совершенство и ужас.
Нужно только идти: а чувства - все тут они.
Помни: со мною не разлучайся.
Близок тот край -
что жизнью зовут они.
Узнаешь, откуда ни
будь грозный час, а ты не отчайся...
Руку мне дай!"
Я был среди ветхих старцев, сказителей
и богомазов,
творивших историю, в рунах знаменующих
Славу Твою.
Я видел Тебя в бурунах, и в шквалах, и в рощах
вязов,
бушующих христианства на самом краю,
в потемневших перунах.
Расскажу о Тебе, распишу Тебя, буде возможно,
не золотом и голубцом - дубильным чернилом
из луба,
не пришьешь Тебя нитью жемчужной: бисер
для Господа - грубо,
только тем, что Ты есть, превосходишь себя же
Ты, убо:
в силах чувственных зыблется образ Твой -
смутный и ложный.
Но в самом себе Ты различимей в Тебе имена
всем давая,
и царей назову, и князей, _есть откуда пошла_
роковая
их судьба, и свершенья, и битвы - на полях,
молитвенной клятвой.
Ты - земля их. Века прошумевшие - лето и сад
Твой.
Отдаляясь от них, только тем и приблизиться
чаешь, -
разве сеять научат? - а только Ты их омрачаешь,
ныне жатва подобна Твоей, но едва замечаешь,
как ступают жнецы по Тебе, утомленные жатвой.
Ты - темное дно, Ты смиренное стен основанье,
позволишь - и час еще будут стоять города
в ожиданье,
и два часа монастырям дай, часовенкам
уединенным,
и пять - неустанным в усердиях праведникам
спасенным,
и семь - землепашцам, чей труд - и Твое
упованье.
Прежде, чем вновь станешь лесом и озером,
зарослей тьмой непролазной,
когда обнаружится сей неизведанный страх,
и образ Твой, с сущностью несообразный,
одолженный, взыщешь, отрясши прах.
Дай мне еще надышаться: как никто до сих пор,
хочу вещи земные любить я,
чтобы стали достойны просторов Твоих.
Семь только дней дай, Семь дней челобитья,
Семь страниц одиночества и наитья,
и откроется стих.
Кому Ты дашь Книгу, что все вместит,
тот да склонится навеки пером над листами.
Он - в Твоей руце, Господи. Господи,
пишешь Ты, словно пиит,
его перстами.
Очнувшись, я, дитя опять,
оставил страх ночной,
не спать, но доверять, не спать,
но видеть - Ты со мной.
Мысль, где ты? - лишь произнеси -
все - даль, все - глубь, все - звук:
лишь Ты - еси - еси - еси,
и век трепещет вкруг.
И мой одновременен век:
дитя я, отрок, муж.
Неисчерпаем круг, чей бег -
неповторимость душ.
Спаси меня, Господи Сил,
все тише Ты меня носил,
с Тобой - как за стеною;
впервые прост мне каждый миг,
во тьму же рук ложась как Лик
святой - пребыть со мною.
Что не было меня мгновенье
назад - Ты знал? Ты молвишь: был.
Так, победивши нетерпенье,
глядишь, я б вечности добыл.
Ведь я не сон, где сон мне снится.
А что к пределу устремится -
всего лишь день, всего лишь звук:
и мимо рук Господних дружно
к свободе внешней и ненужной
они падут в тщете потуг.
Лишь тьма Тебе верна одна.
Звезда миров горит пустая...
История - игра простая
камней бесчувственных и дна.
И есть ли здесь каменотес?
Громады требует громада,
ей ничего от нас не надо...
Нет, не тесал Ты этих масс...
Как буйно свет в Твоей вершине может
шуметь, в ничто предметы обращая,
но обретут Тебя, лишь день сгорит.
И сумерки, как некий свод, возложат
тысячи рук на всех, как бы прощая,
и тысячам чужбина смысл дарит.
Твои влюбленности, порывы, жесты,
мир - тем и держится - в глубинах чует.
Воруешь землю у земных небес Ты -
пусть у тебя за пазухой ночует.
Тем Ты и держишься, над ней дыша.
Как звать тебя, узнавшая душа,
но не узнавшая, Кто рядом жил,
от рук Твоих, воздетых, словно скалы,
чтоб чувствам дать закон, - узрит начало
Твоих, как темный лик, безмолвных Сил.
Охотно милость Ты являешь нам -
ветхие жесты во всегдашней славе.
Сумевший же вместе ладони свести
так, что там
толика тьмы трепещет - он тогда
вдруг ощущает: там Господь, и въяве! -
и от стыда он
прячет лик в горсти:
се - храм.
То падает на камни, то встает он,
как, впрочем, и другие в этот час,
не убаюкать Господа - измотан,
кто предал здесь не спящего за нас.
Но ощутивший Бога в сердцевине,
не горд, но в страхе за Тебя, и вот -
бежит явленного там, на чужбине.
Ты - для скитающихся ныне
в пустыне - манна и исход.
Только час у дневного предела,
и готова земля ко всему.
Что, душа, сей ты час восхотела:
степью стань и беги во тьму.
Степь широкая, древняя, юная,
где курганы - растущей стеной,
когда ночь разыграется лунная
над забытой Богом страной.
Не мельчи же, молчанье, - начало
всех вещей (их детство святое,
так они тебя слушать хотят).
Степью стань, степью стань, степью стань, и -
Старец-ночь над тобой, коих мало
различаю я, словно в тумане:
величайшею слепотою
в чуткий дом твой приходит взгляд.
Так и Старец мыслит не вчуже,
не помимо меня, не сквозь,
и сторожка, и степь - не снаружи,
все с таинственным небом сошлось.
Лишь псалмы с их мятущимся духом,
тихий, он никогда не поет:
он питается чувственным слухом -
век и ветер из слуха пьет:
слуха безумных духом.
И все же: каждый псалом
в себе сохранил я, ни сном,
ни духом Ему не явиши.
Молчит Он в иконной нише,
дрожит борода, светит ум, но
поет - и в напевах Он - Бог.
И вновь у Его я ног:
Псалмы, словно вихрь многошумный
текут в Него - ввек и в срок.
О ПУТИ НА БОГОМОЛЬЕ
1901
Пусть буря с каждым часом злей -
ты знаешь этот гнев.
Все в мире - бегство. Вдоль аллей
продлится бег дерев.
Ты знаешь: Тот, Кто гонит в ночь
деревья за окном, -
Он тот же самый, Он точь-в-точь,
Он - тот, к Кому идем.
Недели лета сладко спят,
им снится то да се;
ты знаешь: все падет назад
в Того, Кто создал все.
Ты думал суть познать сполна,
сорвав живую гроздь,
но вновь она таинственна,
и вновь ты только гость.
Ты подыскал себе жилье:
все лето словно дом,
но сердце замерло твое, -
а жить ты должен в нем.
Отшельничество настает -
молчат с тобою дни;
весь мир тревог, весь мир забот,
как лес - листву, стряхни!
Сквозь ветви брезжит новый путь
и небо - твой приют!
И будь землей, и песней будь,
и краем, где поют.
Тебе, как вещи, будет честь -
и ты созреешь в срок,
чтоб Тот, о Ком благая весть,
тебя, узнав, привлек.
Я вновь молюсь, Благословенный, -
Ты вновь внимаешь на ветру.
В моей пучине сокровенной
слова для песни соберу.
Был распылен, разбит, рассеян
на сотню спорщиков мой пыл.
Я каждым смехом был осмеян
и каждой жаждой выпит был.
Я собирал себя на свалке
у покосившихся лачуг,
мои находки были жалки -
обрывки губ, обрубки рук.
Казалось мне: еще немного,
но Ты, Предвечный, был вдали,
и пару глаз - увидеть Бога -
еще не поднял я с земли.
Я был тогда - сгоревший дом,
где лишь убийца заночует,
пока добычу не почует,
спеша на свет в окне чужом.
Я был, как город, зачумлен,
где замерли слова и звуки
и смерть проходит за кордон,
ложась, как труп, ребенку в руки.
Я был собою поражен,
как будто я - не я, а он
(о мама, сколько горькой муки
из-за него
с тех пор, как сердце в робком стуке
забилось возле твоего).
Но я теперь уже не тот:
из груды моего позора
возникну заново - и скоро
найдется Разум - тот, который
за вещь _одну_ меня сочтет.
Найдется сердце и терпенье
(скорей бы этот миг настал).
О Боже! Я пересчитал
себя - потрать по усмотренью!
Я тот же самый, тот же самый,
всегда коленопреклонен;
я служка Твой, монах упрямый
до истечения времен.
Я голос в келье (был бы резче
не заглушаемый стеной),
а Ты на все земные вещи
находишь медленной волной.
И нет иного. Из песка
со дна морей возникнут страны,
молчанье выйдет из тумана -
молчанье ангельского стана,
молчанье каждого смычка, -
но льнут все вещи непрестанно
к Тому, о Ком молчим пока.
О Господи, реши задачу:
Ты все объял, я весь продрог,
но может быть совсем иначе? -
Я - целый свет, когда я плачу,
а Ты, внимая, одинок?
Есть у меня на свете друг?
Быть может, он твердит иное?
На свете буря? - Надо мною! -
Мои леса шумят вокруг!
Быть может, песня есть другая
и только ей Ты внемлешь днесь,
мой голос робкий забывая?
О Господи, я весь, я здесь!
Я вопрошаю виновато
о том, _что_ значит мой удел.
Я после каждого заката -
изранен и осиротел.
Я ночью гол и пуст, как паперть;
до самой утренней зари
я изгнан всеми, в вещи заперт,
как в страшные монастыри.
Тогда я страстно призываю
Тебя, сосед любой беды,
Тебя, тоска моя без края, -
о Господи, возьми бразды!
О Господи, Ты шлешь во гневе
ночами к нам не сон, а стон -
дитяти, старцу, бледной деве -
и каждый как приговорен:
раздастся гулкий бой часов,
со всех сторон обступят вещи,
пространство, сузясь, стиснет клещи,
и жизнь, как руки, затрепещет
и в лес помчит, как свора псов.
Минувшее уйдет вперед,
а в будущее лягут трупы;
тяжелым стуком у ворот -
как будто смерть сама грядет -
в Тебя колотят, словно в ступу
(проспал петух, уснул восход)...
О Господи, вся ночь - как дом:
повсюду лестницы, ступени,
на переходах стынут тени,
и не уйти, и ждешь в смятенье,
когда забрезжит за окном.
И такова _любая_ ночь,
и так идут они, точь-в-точь,
проснувшиеся, как слепые, -
повсюду лестницы крутые, -
во тьму вступая.
Молитвы в них живут глухие -
и боль тупая.
Но скорбный путь сквозь ночь лишь только
начат.
Ты должен слышать плач - они ведь плачут.
Ищу Тебя затем, что каждый миг
они проходят мимо. Вижу их.
Кого ж искать иначе? Кто велик?
Кто ночь своею теменью затмит?
Единственный, кто без лампады бдит,
не ощущая страха. Он темней,
глубокий, чем я мог бы объяснить.
Деревьями растет Он меж камней
и, может быть,
Он - аромат, струящийся ко мне
из-под земли.
Предвечный, Ты открылся мне теперь.
Люблю Тебя, как будто мной рожден.
Люблю, как будто Ты - мой старший сын,
покинувший меня, взойдя на трон,
где у подножья мир - как миг один.
А я остался здесь - седой старик,
не понимая больше ничего,
не разумея тех вещей язык,
которым отдал сына своего.
Дрожу, мой Сын, - зайдет Твоя звезда,
Твою судьбу развозят корабли;
вернись ко мне, вернись скорей сюда
со всех концов, со всех морей земли.
Во времени трепещущий, как лист,
порой дрожу от страха: Ты убит.
Но вот приходит весть: евангелист
о вечности Твоей везде трубит.
Пусть я отец - Ты, Сыне, перегнал:
стал, чем я был, и, чем я не был, стал,
и то, чего не смел я, воплотил.
Ты - будущее, Ты девятый вал,
утроба, возвращение; финал...
Не богохульство слышится в мольбе:
как будто в старых книгах я прочел,
что мы с Тобой срослись - как ветвь и ствол.
Люблю Тебя. Хочу служить Тебе.
Отцов не любят. Сын всегда суров,
когда, как Ты, покинув отчий кров,
от старца твердой поступью уйдет.
Напутствие отцовское кладет
Он в книгу, не раскрыв ее в пути.
Спешит уйти, водой спешит излиться
из сердца, где тоска по нем теснится.
Отец - в минувшем, он уже не здесь,
он весь ушел в былые времена:
смешные жесты, старческая спесь,
трясущиеся руки, седина...
И будь он хоть героем в давний год,
он только лист, и ветвь его стряхнет.
Его забота - хуже страшных снов,
и нежный голос - камня тяжелей.
Как можем мы постигнуть смысл речей,
не разбирая половины слов?
Великий театр наполовину пуст;
меж Ним и нами шум провел черту:
мы видим только очерк Божьих уст,
слова и слоги тают на лету.
Его найти не можем мы нигде,
хотя любовь, как слезы, бьет из глаз;
и только смерть приняв на той звезде,
где жили мы, - откроем: жил средь нас.
Ты Отче наш. Но разве должен так
я обратиться?
То означало б - отступиться.
Ты Сын мой. Страшно ошибиться,
но Сына я признаю в тот же миг:
пусть постарел Он, пусть седой старик.
Глаза мне выжги - я Тебя узрю.
Расплющь мне уши - я Тебя услышу.
Без ног пойду к небесному царю.
Лишившись рта, взывать не стану тише.
Сломай мне руки - обовью
восторгом сердца, как руками,
а сердце Ты мое останови -
забьется мозг, и если бросишь пламя
мне в мозг - я понесу Тебя в крови.
Моя душа теперь - Твоя жена.
В чужом краю живет она, как Руфь,
и целый день Твои колосья жнет -
служанка, и служанкам придана.
Но к ночи наряжается она,
и вот, когда наступит тишина, -
умыта, хороша, умащена
(уснули все), - она к Тебе придет.
И если ночью Ты проснешься вдруг
и спросишь: Кто? - В ответ: служанка Руфь.
Покрой крылом свою служанку Руфь.
Твоя по праву...
И спит моя душа не у подруг -
у ног Твоих, теплом Твоим пьяна.
Она как Руфь. Она Твоя жена.
Твое по праву.
Сыновья приходят,
ведь отцы уходят,
и, сын, цветешь -
твое по праву:
И Ты возьмешь
цветущий сад былого и красу
распавшихся небес.
Росу из тысяч суток,
посланье света - сплошь из милых шуток.
весенний караван веселых уток
и лето на поляне и в лесу.
Возьмешь Ты осень, пышною завесой
лежащую на памяти поэта,
и зиму, выходящую из леса
сироткою задолго до рассвета.
Венецию возьмешь, Казань и Рим,
собор пизанский сделаешь своим,
Флоренцию, и Лавру, и Сибирь,
и спрятанный под землю монастырь
под Киевом, цветущим и зеленым,
возьмешь Москву с первопрестольным звоном,
и звукам всем - фанфарам, скрипкам, стонам -
твоими быть, и песням, устремленным
к тебе, о Боже, вспыхнуть, как алмаз.
Лишь для Тебя поэты каждый час,
перебирая темные виденья,
картины ищут, образы, сравненья,
хоть брызжет одиночество из глаз...
И живописцы на старинный лад
непреходящим мир запечатлят,
который преходящим создал Ты:
все станет вечным. Женские черты
так в Моне Лизе встарь воплощены,
что новый век не ждет иной жены,
единственную - эту - возлюбя.
Творящий дорастает до Тебя:
он хочет вечность. Камню перед Ним
велит быть вечным. - Значит, быть Твоим!
Идут к Тебе - пускай путем кружным -
и любящие. Вечность им не в пору,
но поцелуи разомкнут затворы
безликих уст, не ведавших улыбки...
Они прославят страсть - и без ошибки
страданье распознают: сколько муки
в счастливом смехе, словно в час разлуки
тоска, очнувшись, простирает руки
и плачет, плачет на чужой груди...
Они умрут, испив свою отраву,
так ничего понять и не сумеют,
но, может, на земле детей оставят. -
И в них та жизнь листвой зазеленеет,
и станет та любовь Твоей по праву,
которую сейчас, слепые, славят.
Так вещи ливнем хлынули к Тебе.
Спешит, переливаясь постоянно,
текущая вода за край фонтана,
как пряди, растрепавшись поневоле, -
так переполнятся Твои юдоли,
когда вослед вещам прольется мысль.
Среди Твоих рабов - я самый робкий,
я в мир гляжу из узкого окна
и понимаю только неторопкий
закон вещей, а жизнь людей темна.
Но дерзостью моей не посчитай
и гневным светом из очей не брызни,
когда, переступая через край,
скажу: мы все ведем чужие жизни.
Случайны судьбы, лица, дни, заботы,
сомненья, страхи, мелкие щедроты,
все перепутано, подменено -
мы только маски, лиц нам не дано.
Я думаю, сокровища лежат
на кладбищах, где жизни без отрады
таят никем не найденные клады -
доспехи, и короны, и наряды -
никто не надевает свой наряд, -
подняться бы, заговорить им надо, -
но не восстанут, не заговорят.
И вечером, когда в груди теснится
мечта уйти неведомо куда,
я знаю: все пути ведут туда,
где мертвое сокровище таится.
Там нет деревьев, местность там ровна,
и лишь одна высокая стена
окружит это место, как темницу;
но вся она - тяжелые ворота,
ряды решеток без числа и счета, -
но вся она людьми возведена.
И все-таки, хоть наша жизнь течет
тесна и ненавистна нам самим,
есть чудо - мы его не объясним,
но чувствуем: _любая жизнь живет_.
Живет, но кто? Не вещи ли живут
несыгранной мелодией минут,
как в тело арфы, втиснуты в закат?
Не ветры ли, что над рекой шумят?
Деревья ли в своей осенней дрожи?
Одни цветы, а может, травы тоже?
Живет, быть может, тихо старясь, сад?
Иль птицы, что загадочно летят,
иль звери, что бегут? Живет, но кто же?
А может быть, Ты Сам живешь, о Боже?
Ты, старец, держишь не державу,
а молот в жилистой руке.
Ты сам, кузнец, - глухой и ржавый,
как корка жара на бруске.
Ты песня лет, Ты Боже правый,
Ты трудишься невдалеке.
Воскресный отдых позабыт.
Неважно, купят иль не купят, -
кузнец умрет, но не отступит,
покуда меч не заблестит.
Когда, на фабрике и в штольне
закончив труд, вздохнем привольней, -
услышим: с каждой колокольни
над нами молот Твой стучит.
Ты не желаешь на попятный -
умелец, мастер всей земли,
Тот незнакомый, непонятный,
о Ком то сбивчиво, то внятно
по свету слухи поползли.
Ползут за слухами сомненья:
мол, бытие Твое притворно.
Увы! мечтатели упорно
не верят внутреннему зренью. -
Им нужно светопреставленье,
иначе верить не хотят.
И Ты от них отводишь взгляд.
Горы свернуть было б делом несложным
в знак Твоей правоты.
Но безразличен Ты
к безбожным.
Ты не станешь тягаться с заблудшим
на весах суеты.
Ведь безразличен Ты
и к лучшим.
К выспрашивающим безразличен Ты.
Свои черты
откроешь вынашивающим.
Вопрошают Тебя - искушают Тебя.
А тот, кто находит, - сводит Тебя
к цвету и жесту.
Я же Тебя объемлю,
как землю, - в горсти.
В мою землю -
растет она! -
врасти!
Я не хочу от Тебя никаких
чудес. Чудеса просты.
Я знаю, что миг,
знаю, что век -
это не Ты.
Той суеты не жаль.
Знаю: грядет закон.
С каждым столетьем он
явственней нам.
Уронишь что-нибудь - и вот
вещица легкая с балкона
летит, подвластная закону,
влияющему неуклонно
на каждый камень и корону,
летит - и в центр земли падет.
Любая вещь одарена
стремленьем к долгому полету -
любой цветок, любая нота,
любой малыш во время сна.
Лишь мы - во власти притязаний -
бежим из строгих сочетаний,
свободы алчем, пустоты.
А надо бы в густом тумане
подняться тихо, как персты.
А надо бы, ища друг друга,
войти в глухую колею;
а кто не вынесет испуга -
он тотчас выпадет из круга
и проклянет судьбу свою.
У вещи надо поучиться
и, как дитя, не знать забот;
кто к Богу в сердце постучится,
от Бога больше не уйдет.
Что может ровная тропа дать?
Повсюду - тяжести печать.
Нам надо научиться _падать_,
тогда научимся летать.
(И ангелы ведь не летят.
И серафимы тяжелы.
Кольцо тесней вкруг Бога сдвинув, -
руины птиц, ряды пингвинов, -
сидят они, полны забот...)
Печали хочешь. Опустили
мы лица. Ты - на дне пруда.
Вот так мечтатели грустили,
лишась покоя навсегда.
Вот так крестьяне возле трупа
над мертвым сыном слезы льют,
и суть, как свечка, брезжит скупо:
великое владычит тут.
Кто в первый раз Тебя узнал,
тому мешает шум и свет. -
К земле пригнувшись, ищет след
и сразу до смерти устал.
Лишь позже, через много лет,
он приближается к природе;
запомнив тысячи примет,
он зрит Тебя на небосводе,
и на привале, и в походе,
но это - след, Тебя там нет.
Ты от него невдалеке,
Твои шаги он слышит: гулко.
Ты так чудесен, как прогулка
на тихой лодке по реке.
Но скоро берега не станет -
лишь небо грозное настанет,
лишь чащи спящие встают.
И деревушки промелькнут,
растаяв, как заря Господня,
и как Вчера, и как Сегодня,
и как все то, что видим тут.
Но будут на пути всегда
вставать большие города
и плыть навстречу вереницей
на крыльях спущенных, как птицы.
Но где ни города, ни веси,
туда и ты свой путь держи.
Ты слышал кое-что о лесе,
и здесь ты лодку привяжи.
Здесь ждут тебя лихие кони -
живые, быстрые, как ртуть, -
и, как спасаясь от погони,
отыщут сами верный путь.
Последний дом деревни станет так,
как будто он - последний дом земли.
Дорога потеряется вдали,
ныряя то за горку, то в овраг.
Дорога - только мостик через тьму,
и страшно в полночь выйти одному:
две дали подступили с двух сторон.
И кто уходит все-таки - тому
идти всю ночь, а может, умер он.
Но вечером вдруг встанет кто-нибудь,
уйдет из дома, и пойдет, пойдет, -
ведь где-то на востоке церковь ждет.
Его проводят, как в последний путь. -
А вот другой: привычного жилья
не покидал, далеко не ходил.
Уйдут искать по свету сыновья
ту церковь, про которую забыл.
Безумье - это сторож,
ведь не спит.
Смеясь, встает над нами каждый час,
и ночь в названья новые рядит,
и примеряет: десять, восемь, раз...
С дрожащим медиатором в руке,
в рожок трубит, но звука нет в рожке,
и песенку, сводящую с ума,
заносит в одинокие дома.
Оно покой детей не бередит:
пусть спят они - безумие не спит;
и псы, с цепи сорвавшись в эту ночь,
то носятся, то замертво лежат -
дрожат, когда оно уходит прочь,
боятся, что воротится назад.
О Господи, Ты помнишь тех святых?
Казалось им: и в самой тихой келье
гремучий грохот мира не затих.
Они перебирались в подземелье.
Зарытые в пещере земляной,
почти не зная воздуха и света,
они забыли внешний облик свой,
и возраста утратили приметы,
и жили, словно умерли давно.
Читали редко - книжный слог завял,
таился лютый холод в каждой книге;
как с тощих плеч спадали прочь вериги,
так смысл со слова каждого спадал.
Ни с кем не говорили много лет.
Встревоженные близкими шагами,
завешивали очи волосами.
Никто не знал, не умер ли сосед,
молитву совершая.
Иногда
все вместе собирались в круглой зале,
где тусклые светильники мерцали,
пред алтарем, в мучительной печали,
как в ожиданье Страшного Суда;
лишь бороды струились и шуршали.
Жизнь на тысячелетья счет вела,
окутав ночь и свет одною тьмою.
Захваченные черною волною,
вернулись в лоно матери тела.
Зародыши в пещерах без числа
раздувшихся голов поднять не смели,
сидели скрючась, сутками не ели,
как будто их питала эта мгла.
Паломники приходят в наши дни
припасть к пещерам этим жадным взглядом:
три долгих века здесь лежат они,
а их тела не тронуты распадом.
Как ржавый свет, сияет впереди
сплошная тьма - и видишь очертанья
безжизненных фигур под грубой тканью,
и руки мертвых - как велит Писанье -
покоятся, как горы, на груди.
Великий полководец воспаренья,
зачем Ты останавливаешь тленье?
Быть может, Ты забыл их, потому
что сами опустились в эту тьму?
Неужто так и надо: в укоризне
от жизни отказаться, умереть,
и только трупам в их великой жизни
смерть времени дано преодолеть?
Зачем их не отдашь небытию?
И кто они? - Нетленные сосуды,
отставленные в сторону, покуда
в них кровь не пожелаешь влить Свою?
Ты - будущее, Ты - живая твердь,
над вечностью возникший небосклон.
Ты - петушиный крик в ночи времен,
Ты - мать, Ты - чужестранец, Ты - закон,
зарница, и заутреня, и смерть.
Ты - превращений тайная стезя,
идущая высоко над судьбой;
дремучий лес, мы встали пред Тобой,
ни с чем другим сравнить Тебя нельзя.
Ты - внутренняя истина, Ты - суть,
оставшаяся в тайне, в глубине:
землей Тебя считают на челне,
но с берега Ты - челн, плывущий в путь.
Ты на крови, обитель, вырастала.
Ты тридцать два собора насчитала
и пятьдесят из нежного опала
и янтаря воздвигнутых церквей.
За монастырскою оградой
любая вещь звенит руладой
и плачет песнею Твоей.
Монашки, черные сестрицы,
живут в строениях таких.
Одна идет к ручью напиться,
мелькнет другая, словно птица,
а третья может заблудиться
в аллеях, темных и глухих.
Но прочих не видал никто.
Они не выйдут за ворота,
как перепуганные ноты,
таясь у скрипки на груди...
И где-то там, неподалеку
от церкви и монастыря,
лежат могилы, одиноко
о нашем мире говоря, -
достигшем роковой черты,
монастырями не спасенном,
с поддельным блеском, ложным звоном, -
о мире, полном суеты.
Он кончился - явился Ты.
Мечты о нем струятся светом,
не тронув времени ничуть. -
Тебе, закату и поэтам
дано постигнуть за предметом
вещей таинственную суть.
Состарилась земная знать:
цари живут в глухой опале,
царевичи поумирали,
царевны бледные едва ли
короны смогут удержать.
И чернь, взошедшая на трон,
чеканит деньги из корон,
станки скрежещущие точит
и золото на службу прочит, -
но счастье с ними быть не хочет.
Металл томится. Жизни мелкой
монеты учат и пружины -
но этого металлу мало.
Оставит кассы и поделки,
вернется в темные глубины
горы, раскрывшейся сначала
и затворившейся за ним.
Все возвеличится и вознесется:
земля задышит и вода польется,
поднимутся леса и рухнут стены,
и в том краю счастливом приживется
народ, работающий неизменно.
Не станет церкви, Бога заковавшей
и горестно над Ним запричитавшей,
как над подбитым зверем слезы льют, -
гостеприимно распахнутся двери,
забудутся ничтожные потери,
и жертвы безграничные грядут.
Потусторонней жизни ждать не будут,
всему на свете мерой станет труд,
о том, что ожидает, не забудут,
но смерти только малость отдадут.
И ты, о Боже, станешь величавей -
величественней в_о_ сто раз,
чем я скажу, и чем сказать я вправе,
и чем постигнет кто-нибудь из нас.
Тебя почуют: с каждым часом резче
и ближе заструится аромат,
и, как больной свои лелеет вещи,
тебя полюбят, но сильней стократ.
Не будет приходить на богомолье
толпа людей. Толпе пребыть во мгле.
Того, кто возликует, ждет раздолье,
как будто он один на всей земле:
отвергнут всеми, он узнал удачу,
собрав себя и бросив в тот же миг,
безумно хохоча и чуть не плача, -
как дом он мал, как царствие - велик.
О Господи, как стать людской толпой,
и т_а_к вот, всей толпой, к Тебе придти,
и стать людской толпой перед Тобой?
Ты - сад живой, венчающий пути.
Ведь если я один пойду по той
дороге - кто заметит? Кто уйти
захочет? Кто осмелится пойти
вослед за мною?
Этих не спасти -
они смеются пуще. Что ж с того?
Так даже лучше, ибо одного -
насмешникам - меня им не найти.
Я видел, как идут они толпой,
и думаю, что ветер над землей
поднялся из одежд, из темных складок,
и мир - как лягут спать - весь тих да гладок,
так величав их путь перед Тобой.
Хочу идти, питаясь подаяньем,
которое даруют неохотно,
а если все пути бесповоротно
запутались - примкнуть к чужим скитаньям,
прибиться к старцам - благостным созданьям -
и видеть, как из пышной белой пены
нечесаных бород живым преданьем,
как голый остров, вынырнет колено.
Слепцов мы обогнали, и вперед
поводырями смотрят, как глазами.
Мы обогнали женщин с животами,
и всякий повстречался нам народ.
Я чувствовал: идет моя родня:
вот с этим - мог бы стать я братом кровным,
а с тою - жить в союзе полюбовном;
собаки их не лают на меня.
Ты днем - сама недостоверность
и гул далеких голосов.
Ты - молчаливая безмерность,
когда замолкнет бой часов.
Но к вечеру, чуть станет тише
и день, слабея, изойдет,
растешь Ты, Господи. И вот
Твой дом - как дым над каждой крышей.
На богомолье. С каменного ложа,
лишь колокол зарю провозвестил,
свалившиеся давеча без сил -
со смертью, Боже, тьма ночная схожа -
всем скопом, всей толпою поднялись:
поклоны бьют брадатые мужчины,
и стягивают дети с плеч овчины,
и на реку спешат, полны кручины,
молчальницы, чья родина - Тифлис.
По-мусульмански чтут они Христа,
по-христиански ожидая чуда;
вода в ладони входит, как в сосуды,
и, чистая, вливается в уста.
Они сейчас не только моют лица,
они дают своей груди напиться,
горстями к ней лицо реки прижав,
как будто эта влага - плач по нам,
по всем на свете, по земным скорбям.
И эти скорби здесь невесть зачем,
и ты не знаешь, кто они и кем
когда-то были. Может, мужиками?
Приказчиками в лавке мелочной?
Монахами, ленивыми во храме?
Блудницами? Бесстрашными ворами?
Зачем они с увядшими глазами
за стоном стали, словно за стеной?
Премудрые, опальными князьями
все почести слагая до одной.
Печальники, на них печать пустыни,
где память пребывает и поныне,
как будто не прошло и пары дней;
изгнанники, с рассвета до заката
гонимые откуда-то куда-то
печалью, становящейся крылатой,
едва они склонятся перед ней.
Избранники, любви переизбыток
сплетает голоса в единый хор,
вы на коленях выползли из пыток, -
полотнища хоругвей, до сих пор
таимые и скатанные в свиток,
развешены отныне навсегда. -
И многие глядят теперь туда,
где страждущих паломников жилище, -
монах оттуда вырвался дурной:
вся в клочьях ряса, брызжет рот слюной,
лицо полно больной голубизной
и черным бесам стало пищей.
Он на две части тело преломил,
послав лицо в стремительном поклоне
на землю, и сырую землю пил,
и бил ее руками что есть сил, -
и вот она под ним забилась в стоне, -
и медленно припадок проходил.
И он взлетел, как будто крыльям птицы
велело исступление раскрыться,
ему внушая: птицей в небе станешь.
В худые руки взяв себя всего,
марионеткой тощей он забился
и думал, что с землею распростился,
и сильные крыла несут его,
и мир, как шар, в сторонку откатился... -
И вдруг, не понимая ничего,
в зеленом океане очутился
на самом дне страданья своего.
И вот поплыл, и юркой рыбой стал,
и видел: постепенно под водой
медузы налипают на коралл,
и деве моря косу расчесал,
струясь, поток, как гребень золотой.
И на берег он вышел лишь для той,
что умерла в девичестве. Она
иначе бы вошла совсем одна
в чертоги рая, и совсем чужая.
Он закружился в пляске, провожая,
и тотчас, этой пляске подражая,
вокруг него пустились руки в пляс.
Но вдруг остановился он, заметя,
что здесь в игру вступило нечто третье,
не верящее пляске напоказ.
И понял он: теперь черед молиться.
Приблизившийся ведом ясновидцу,
венец великий, он прощает нас;
мы жнем его, как спелую пшеницу,
как руки, мы протягиваем лица,
когда к нему подходим вереницей,
мы - ноты в песне, слышимой для глаз.
И, потрясенный, он отбил поклон.
Но старец встал, как будто кротко дремля,
и не глядел, хоть это был не сон.
Монах с такою силой вжался в землю,
как будто был пожаром опален. -
Но равнодушье плавало в глазах.
И, к дереву припав, дурной монах
вокруг ствола, как платье, обернулся. -
Но старец хоть не спал, да не проснулся.
Тогда монах занес себя высоко,
как меч над головой заносит враг,
и ранил, ранил, резал как осока,
и рухнул, как подкошенный, в овраг. -
Но старец не ответствовал никак.
Тогда монах содрал остатки платья
и пал, как ствол с ободранной корой. -
И вот Он: вот! И вот Он, как дитяти,
сказал: Ты знаешь, Кто перед тобой?
Тот знал. И безмятежно, как в объятье,
он скрипкой лег у старца под скулой.
Нальется барбарис багряным светом,
и астры, старясь, слабо станут в ряд.
Кто на исходе лета не богат,
весь век прождет того, что было летом.
Кто ночью, не забывшись ни на миг,
прислушается к сердцу, где всечасно
то плач, то шепот слышится; то крик,
и тьма теней готовит сон ужасный, -
в смятенье понимает: он старик.
Он будет жить, не ведая мечты,
и ложью все покажется ему;
и ты, о Боже. Тяжкий камень Ты,
и тяжким камнем тянешь Ты во тьму.
Не удивляйся. Мой, мое, моя -
они всему на свете говорят.
Так ветер мог бы, рыская в ветвях,
сказать: мой сад.
Они глядят
на вещи и сжимают их в руках,
но те в руках не могут оставаться
и, вспыхнув, ярким пламенем сгорят.
Твердят "мое", как кто-нибудь назвал
"дружищем" князя в споре с мужиками,
отлично зная: князь не услыхал.
Твердят "мое" о городе и храме,
и это слово слаще всех похвал.
Твердят "мое", включают в обиход,
приобретают и суют в карман.
Какой-нибудь безвкусный шарлатан
и солнце так, пожалуй, обзовет.
Твердят они: мой дом, моя жена,
и отповедь как будто не слышна,
хотя жена, и дом, и все кругом -
глухие стены, - можно только лбом,
приблизившись, о стены расшибиться.
Такой удел - найти и ошибиться -
ждет только лучших. Ибо остальные
и не желают замечать стальные
преграды меж вещами и собой,
таящиеся в малости любой,
и нищеты своей не замечают,
хоть женщиной они не обладают
в такой же точно мере, как цветком.
О Господи, Ты с ними незнаком.
И даже тот, кто тлеет угольком
в Твоем дыханье и к Тебе влеком
всем сердцем, всей душой - забудь о нем.
И если кто-нибудь Тебя возьмет
в свою мольбу, в свою людскую дрожь:
вновь на восход
Ты, гость, уйдешь.
Удержит кто Тебя? Кому дано
владеть Тобой? Из наших рук бежишь.
Все слаще Ты становишься, вино,
но лишь Себе вовек принадлежишь.
Ночами я выкапываю клад,
который под землею спрятал Ты.
Все - нищета и немощь нищеты,
а красоты еще не видел взгляд.
Но путь к Тебе чудовищно далек.
Нехоженый, зарос густой травой.
А Ты один. Ты, Боже, одинок.
Никто не слышит дальний голос Твой.
И как я руки до крови сотру,
держу их, словно ветки, на ветру
и деревом врастаю в небосвод,
которое ветвями влагу пьет,
как будто Ты разлился надо мной,
все небо в нетерпении объемля,
но сызнова, расслышав зов земной,
с далеких звезд Ты падаешь на землю,
как нежный дождик раннею весной.
О БЕДНОСТИ И СМЕРТИ
1903
Быть может, залегло рудою тело,
и в сердце гор по жилам я проник;
не знает глубина моя предела;
все близкое вокруг окаменело,
иссякла дальность, как родник.
Пока еще блуждает мысль несмело,
даруй мне скорбь, чтобы прозрел я в миг;
как мал я в темноте! Как Ты велик!
Дай длань Твою изведать мне всецело!
Вмести меня и весь мой вечный крик.
Утес неколебимый, неизменный,
необитаемый и безыменный,
увенчан снегом со звездою пленной,
струишь Ты вечный запах цикламена
(других благоуханий в мире нет).
Глашатай всех вершин, Ты минарет
(куда взойти не смеют муэдзины),
так значит я проник в Твои глубины,
в Твоем базальте скрылся, как металл?
Собой заполнил я Твои морщины,
своею твердью плоть мою Ты сжал.
А может быть, я страхом окружен?
Быть может, в страх, рожденный городами,
по горло я Тобою погружен?
Поведать бы правдивыми словами
о них, забывших разум и закон.
И вихрем Ты дохнешь сквозь глубь времен,
всю шелуху отвеивая вон.
Ты хочешь от меня правдивых слов,
и языком овладевают звуки,
рот открывается, как рана, в муке,
а по бокам, как две собаки, руки,
не откликающиеся на зов.
Я весь орудие Твоей науки.
Дай мне стеречь Твои просторы,
стоять и слушать камень Твой,
в Твоих морях наполнить взоры
необозримой пустотой;
вслед за рекою, над которой
замолкнет крик еще не скоро,
дай углубиться в гул ночной.
Пошли меня в Твои пустыни,
где ветер убыстряет бег,
где в монастырские твердыни
одет неживший человек;
там, не прельщаясь мнимым Римом,
к другим пристану пилигримам,
и мы дорогу изберем,
чтоб затеряться нам в незримом
вслед за слепым поводырем.
Господь! Большие города
обречены небесным карам.
Куда бежать перед пожаром?
Разрушенный одним ударом,
исчезнет город навсегда.
В подвалах жить все хуже, все трудней;
там с жертвенным скотом, с пугливым стадом,
схож Твой народ осанкою и взглядом.
Твоя земля живет и дышит рядом,
но позабыли бедные о ней.
Растут на подоконниках там дети
в одной и той же пасмурной тени.
Им невдомек, что все цветы на свете
взывают к ветру в солнечные дни,
в подвалах детям не до беготни.
Там девушку к неведомому тянет,
о детстве загрустив, она цветет...
Но тело вздрогнет, и мечты не станет,
должно закрыться тело в свой черед.
И материнство прячется в каморках,
где по ночам не затихает плач;
слабея, жизнь проходит на задворках
холодными годами неудач.
И женщины своей достигнут цели:
живут они, чтоб слечь потом во тьме
и умирать подолгу на постели,
как в богадельне или как в тюрьме.
Там люди, расцветая бледным цветом,
дивятся при смерти, как мир тяжел.
Порода их нежна по всем приметам,
но каждый в темноте перед рассветом
улыбку там бы судорогой счел.
Вещами закабалены давно,
они забыли все свои надежды,
и на глазах ветшают их одежды,
рукам их рано блекнуть суждено.
Толпа теснит и травит их упорно,
пощады слабым не дождаться там,
и только псы бездомные покорно
идут порой за ними по пятам.
Их плоть со всеми пытками знакома,
клянет их то и дело бой часов;
в привычном страхе ждут они приема,
слоняясь у больничных корпусов.
Там смерть. Не та, что ласкою влюбленной
чарует в детстве всех за годом год, -
чужая, маленькая смерть их ждет,
а собственная - кислой и зеленой
останется, как недозрелый плод.
Господь! Всем смерть свою предуготовь,
чтобы в нее впадало естество,
чтоб смысл в ней был, чтоб в ней была любовь.
Мы только лепестки, мы кожура.
Созреть великой смерти в нас пора.
Смерть - плод и средоточие всего.
Во имя смерти девушка растет,
как дерево из лютни, стройным станом,
и жаждет юноша ее тенет,
и к женщинам подростки в страхе странном
льнут, им одним вверяя смутный гнет.
Во имя смерти вечное в желанном
исчезнувшем порою видел тот,
кто мир творил в порыве неустанном
вокруг плода, кто в сумраке туманном
застынув, таял, как весенний лед,
кто не жалел себя, свой плод питая,
душой и мозгом в чаянье страды,
но ангелы Твои, как птичья стая,
слетевшись, видят: зелены плоды.
Мы, Господи, бездарнее животных,
встречающих вслепую смертный час;
смерть - неприкосновенный наш запас.
Пошли того, кто нас в шпалерах плотных
сумеет подвязать в последний раз,
чтобы до срока май настал для нас.
Не потому ли смерть нам тяжела,
что смерть не _наша_? К нам она пришла
и не живых находит, - омертвелых,
и должен вихрь срывать нас, недозрелых.
Мы как деревья, Господи, в саду.
От сладкой ноши мы стареем, зная,
что мы не доживем до урожая,
что мы бесплодны, как жена дурная,
подверженная Твоему суду.
А, может быть, гордыня движет мной?
Деревья лучше? Может быть, с женой
распутной мы гораздо больше схожи?
Мы наносили вечности урон,
и ныне на родильном нашем ложе
смерть - выкидыш из наших жалких лон,
как скрюченный уродец-эмбрион,
зачатки глаз ладошками закрывший,
свой ужас, ужасаясь, предваривший,
еще не пережитое мученье,
на лобике написанный фантазм,
но кесарево нам грозит сеченье,
и затяжной, невыносимый спазм.
Господь! сосредоточь дары земли,
великого величьем надели;
воздвигни срам его в лесу волос,
плоть укрепив таинственным оплотом,
где счету нет прельстительным щедротам,
чтобы, взыграв наперекор воротам,
несметным войском семя прорвалось.
Дай чреву Ты зачать с ночною тенью,
как не был никогда никто зачат;
дай восторжествовать во тьме цветенью,
и ветру, и предмету, и растенью,
дай ночи пахнуть больше, чем сиренью,
ликуя, как Иосафат.
Пусть человек сподобится плода,
свои одежды расставляя шире,
в пространстве одинокий, как звезда,
когда лицо меняется, когда
ни одного не встретишь взгляда в мире.
Питай Ты человека чистой снедью,
росою, от которой жизнь целей,
верна благочестивому наследью
и теплому дыханию полей.
Дай человеку детство вспомнить вдруг,
и чаянья, и смутные гаданья,
с которых начинаются преданья,
туманный образующие круг.
Потом позволь с Твоим расстаться кладом,
и смерть родить, владычицу, на свет,
и все еще шуметь пустынным садом
средь наступающих примет.
Пусть нас Твое величье поражает,
последним знаком одари Ты нас;
дай нам родить, как женщина рожает
в свой строгий, неизбежный час.
Исполни Ты, всемирный Победитель,
не просто прихоть Божьих рожениц;
теперь нам нужен лишь смертородитель,
и нас к нему веди Ты, Предводитель,
сквозь множество враждебных нам десниц.
Среди его противников приспешник
лукавой лжи, которая в ходу,
и ополчится на него насмешник,
как будто лишь юродивый потешник
мог бодрствовать, когда весь мир в бреду.
А Ты воздвигни вкруг него ограду
из блеска, чтоб завет его сберечь,
чтоб, новую слагая Мессиаду,
пред Господом плясал я до упаду,
наизвучнейший из предтеч.
Хочу воспеть Его; так звуком горна
в походе войско опережено;
как море в жилах, кровь моя просторна,
и сладостна хвала и непритворна,
но не пьянит подобное вино.
Весенней ночью в тишине канунной,
хоть ночь моя последняя близка,
я расцвету игрою многострунной,
как северный апрель во тьме безлунной
дрожит над прозябанием листка.
И крепнет голос мой, произрастая
в двух направленьях; дальнего одно
влечет, благоуханием витая;
другое - ангел или зов из рая,
для одиночеств сумрачных окно.
Мне голоса мои оставь, хватая
меня, чтоб городской не смел черты
я пересечь, где злоба дня пустая,
но песнь моя - постель Твоя простая
везде, где только пожелаешь Ты.
Большие города, где все поддельно,
животное, ребенок, тень и свет,
молчанием и шумом лгут бесцельно,
с готовностью, как лжет любой предмет.
Все то, что истинней и тяжелее,
Ты, Становленье, вкруг твердынь Твоих,
не существует здесь, хоть веселее
Твой ветер в переулках, где смелее
он свищет, но простор ему милее;
на площадях он рыщет городских,
но любит он куртины и аллеи.
Для королевских созданы утех
сады, где забавлялись властелины
недолго, но запомнили куртины
таинственный, чуть слышный женский смех.
Парк, утомленный звуками речей,
таит не шепот, хоть в кустах он глуше,
там, где в мехах блистали или в плюше,
и легких платьев шелковые рюши
журчали по дорожкам, как ручей.
За ними следом сад уже ничей
среди своих невидимых утрат;
чужие весны - для него соседки,
чьи гаммы ночью слушают беседки;
бушует осень огненной расцветки,
и ржавчина уподобляет ветки
иероглифам вычурных оград.
Дворец над запустением один
в поблекшем свете схожий с небом бледным;
в пустынных залах ветхий гнет картин,
чужой навеки праздникам бесследным,
подверженный виденьям заповедным,
как запоздалый гость среди руин.
Красуются по-прежнему палаты,
как птицы, что пронзительно кричат,
расцветкой перьев пристыдив закаты.
Пусть многие пока еще богаты,
теперь богатый не богат.
Куда ему до древних скотоводов!
Старейшины пастушеских народов,
бывало, степь стадами покрывали,
и, словно в облаках, тонули дали.
Тьма нависала пологом над степью,
смолкали повеленья в час ночной.
Чужому покорясь великолепью,
равнина вдруг меняла облик свой.
Кругом горбы верблюжьи горной цепью
вздымались, освещенные луной.
И даже на десятый день потом
окрестность пахла дымом и скотом,
скотом тяжелый теплый ветер пах,
и как вино на свадебных пирах,
не уставая до рассвета литься,
играло молоко в сосцах ослицы.
Как тут не вспомнить и о бедуинах,
которые в пустынях кочевали,
на войлоке потертом ночевали...
Сам в рубище, любимый конь в рубинах.
Был прежде князь богаче во сто крат.
Он золото надменно презирал.
Любил он ладан, амбру и сандал,
предпочитая блеску - аромат.
Как бог, был белый царь Востока чтим,
мир тяготила власть его земная;
а он лежал ничком, тоской томим,
рыдал на пыльных плитах, твердо зная,
что никогда врата святые рая
не распахнутся перед ним.
Судовладелец покупал полотна
у живописцев прямо в мастерских,
такие, чтобы жизнь мечтой бесплотной
покорно меркла рядом с блеском их.
Плащ, словно город на плечи взвалив,
он был, как лист, среди червонных нив,
висок его седой дышал заботно.
Вот чье богатство было необъятно,
обременили жизнь собой они.
Того, что миновало безвозвратно,
мы у Тебя не требуем обратно -
Ты только бедность бедному верни.
Верни святую бедность небогатым;
на вечный страх они обречены
осанкою и видом виноватым:
приметы жизни с них совлечены.
К ним липнут городские нечистоты,
лохмотья оспенных простынь и гарь;
отвержены они, как эшафоты,
откуда трупы падают в пустоты,
или как прошлогодний календарь;
но если рухнут все Твои оплоты,
они - земли последние красоты,
которыми спастись могла бы тварь.
Камней чистейших драгоценных чище,
слепые звери, робкие в пути,
о Господи, они Твое жилище,
как все, что неприкаянно и нише...
Ты только бедность бедным возврати.
Поскольку бедность изнутри сияет.
От века и навек всего лишенный,
отверженец, ты - камень без гнезда.
Ты - неприкаянный, ты - прокаженный,
с трещоткой обходящий города.
Как ветер, обездоленный и сирый,
своей ты не прикроешь наготы
и потому с роскошною порфирой
готов сравнить обноски сироты.
Ты, как зародыш в чреве, слаб и плох.
(Зародыш еле дышит в то мгновенье,
когда с тоской сжимаются колени,
скрывая новой жизни первый вздох.)
Ты беден, как весенний дождь блаженный,
который с кровель городских течет;
как помысел того, кто без вселенной
в тюрьме годам и дням теряет счет;
как тот больной, что счастлив неизменно,
перевернувшись н_а_ бок;
как растенье,
у самых шпал цветущее в смятенье...
Ты беден, беден, как ладонь в слезах.
Собака дохнет. Замерзает птица.
Ты бесприютнее вдвойне, втройне.
Зверь шевельнуться в западне боится.
Забытый, рад бы в угол он забиться,
но ты беднее зверя в западне.
Живущие в ночлежках ради Бога,
не мельницы, а только жернова,
но смелют и они муки немного.
Один лишь ты живешь едва-едва.
От века и навек всего лишенный,
лицо свое ты прячешь. Ты - ничей,
как роза нищеты, взращенный,
блеск золота, преображенный
в сиянье солнечных лучей.
От всей вселенной отрешенный,
тяжел ты слишком для других.
Ты воешь в бурю. Ты хрипишь от жажды,
звучишь, как арфа. Разобьется каждый,
коснувшись ненароком струн таких.
Лишь бедные верны первоосновам.
Устойчивость изволь им даровать:
их защити Своим святым покровом,
не позволяй с корнями вырывать.
Другие без корней подобны вдовам,
а бедные на свете - род цветов,
чье дарованье в запахе медовом;
затрепетать зубчатый лист готов.
Попробуй подыщи для них сравненье:
как будто на ветру они дрожат,
но каждый у Тебя в руке зажат;
у них в глазах восторг и затемненье
полей, которые и в проясненье
недолгим летним ливнем дорожат.
Они такие тихие. Подобны
они вещам, и в комнатах жилых,
как старые друзья, они беззлобны,
себя движеньем выдать не способны
среди предметов новых и былых.
Хранят они таинственные клады,
которых сами видеть не должны;
над глубиной морской они челны;
они холсты в белильне, где награды
другой не будет, кроме белизны.
Взгляни на жизнь их беспокойных ног;
как звери, по земле они петляли,
и снег, и камень след в них оставляли,
зато луга скитальцев исцеляли,
среди которых каждый одинок.
Их боль - наследье той великой боли,
которую по собственной вине
ничтожным горем люди побороли;
траву и острый камень поневоле
любить привыкли те, кто в чистом поле
скитаются, как пальцы по струне.
Их руки схожи с женскими руками;
гнет материнства нежные несут,
как птицы, побывав под облаками,
вьют гнезда, неизменные веками;
их руки - освежающий сосуд.
Их губы словно губы, что прильнули
к другой груди, в которой потонули,
так что без этой плоти жизни нет,
как будто в ней одной премудрый свет
со всеми в мире формами замкнули
они, подобье, камень и предмет.
А голос их издалека царит,
привержен солнцу и стихийным силам,
лесам дремучим слышен и могилам,
во сне заговоривший с Даниилом,
о море неумолчно говорит.
И спят они, когда Первоначало
их восприемлет в царствии своем,
чтобы раздать потом, как хлеб голодным,
глухим ночам и зорям путеводным;
они как дождь, в котором зазвучало
земное лоно, щедрый чернозем.
Прозванье - шрам, и не оставит время
у них на теле этого рубца;
для вечности их тело - только семя,
чтобы Тебе рождаться без конца.
Их тело как жених, который сам
не ведает границ родного дола,
где странствует в окрестностях престола
ручей, прекрасным родственный вещам;
но в стройности самой залог раскола
и слабости от многих женщин там,
где в дебрях движет мощь драконом пола
и в ожиданье тихом дремлет срам.
И в будущем, поверь, они пролягут,
преодолев границы наших дней,
и от лесных не отличаясь ягод,
покроют землю сладостью своей.
И под дождем осенним не растаяв,
без крыши должен выстоять их род,
источник всех на свете урожаев,
тысячекратно приносящий плод.
Пусть будут времена еще суровей,
пусть государства гибнут в кабале,
возделают их руки новь становий,
когда устанут руки всех сословий
и всех народов на земле.
Их уведи оттуда, где на суд
обречены отчаянье и злоба,
где терпеливо до сих пор живут
они средь нарождающихся смут.
Неужто места не нашли для них
ни ветер быстрый, ни ручей проворный,
и пруд не отразит жилищ людских,
когда застроен брег его просторный?
Им нужен лишь клочок земли покорной,
как дереву, чей цепкий корень тих.
Дом бедных - не алтарный ли ковчег?
Там вечность - род изысканнейшей снеди,
но у нее бессмертные соседи,
и все-таки, уверена в победе,
она в себя вернется на ночлег.
Дом бедных - не алтарный ли ковчег?
Дом бедных - это детская ладонь,
что брезгует имуществом стыдливо,
предпочитая маленькое диво,
жучка, чья челюсть светится красиво
или песок, бегущий торопливо,
ракушку, хоть звучит она тоскливо,
но взвешено все в мире справедливо
ладонью-чашей (чаш таких не тронь!).
Дом бедных - это детская ладонь.
Дом бедных - всей подобие земли,
осколок неизвестного кристалла,
чья будущая слава отблистала;
убогое жилище, где настала
ночь, вечное предвестие начала,
откуда звезды все произошли.
Но города в своих бесповоротных
движеньях длят неисправимый век,
ломая и деревья, и животных,
народы вовлекая в дикий бег.
И там культурным служат интересам
и путают, смеясь, добро со злом,
и след улитки там зовут прогрессом,
и мчатся там, где шли, бывало, лесом,
и блеск блудниц хотят придать принцессам,
и дребезжат металлом и стеклом.
Там, кажется, дает им ложь уроки,
собою быть им больше не дано,
и деньги соблазнительно-жестоки
и тянут обессилевших на дно,
и взбадривают слабых, как вино,
животно-человеческие соки
для будничной мучительной мороки.
И бедных изнуряет эта проба,
и неурядиц им не превозмочь,
и бредят жертвы жара и озноба,
и лишены квартиры или гроба,
как мертвецы чужие в злую ночь;
и небеса для бедных ядовиты,
и против них безжалостный пейзаж,
и все они оплеваны, побиты,
и освистать их может экипаж.
И если есть уста для их защиты,
когда Ты, наконец, им слово дашь?
Где тот, чья бедность мир превозмогла,
тот, кто, большому верный отреченью,
шагнул к епископскому облаченью,
раздевшись на базаре догола;
он; любящий среди благословенных,
как юный год, забрезживший вдали,
брат соловьев господних вдохновенных,
шел, смуглый, средь свершений сокровенных,
восторженный приверженец земли.
Свободный от смертельного недуга,
который никаким дарам не рад,
он проходил обочиною луга
и говорил с цветком, как старший брат;
он шел и расточал себя беспечно,
несметным тварям радость принося;
и это сердце было бесконечно,
и, светлое, вмещало все и вся.
Он, вечное справляя новоселье,
все глубже погружался в Божий свет;
и свет распространялся в тихой келье,
и созревало на лице веселье
девичеством в улыбке детских лет.
Он пел, и люди прошлое встречали,
казалось, невозвратное для них;
молчаньем птицы в гнездах отвечали,
тем трепетней сердца сестер кричали,
которых трогал сладостный жених.
И песня, с губ его взлетая сочных,
пускалась, как пыльца, в далекий путь,
и налету искала непорочных,
любительница венчиков цветочных,
чтобы в глубинах крови потонуть.
Их души, как тела, зачав, ласкались,
подобие пленительной земли;
глаза, как розы тихие, смыкались,
а волосы в ночах любви цвели.
Все звери на земле торжествовали;
им возвещал залетный херувим:
потомство свыше самкам даровали,
а мотыльки, порхая, уповали...
С ним вещи сосуществовали,
зачав его, святого, с ним.
И умер он, как умерло бы тело
без имени: живое существо,
чье имя в деревах и водах цело;
в цветах его светилось естество,
и сестры, не расслышав, что им пело,
оплакали супруга своего.
Неужто с ним все в мире отзвучало?
Неужто ничего не означало
дарованное бедным навсегда
ликующее, юное начало,
великой бедности звезда?
Популярность: 30, Last-modified: Tue, 13 Jan 2004 09:41:38 GmT