---------------------------------------------------------------
© Copyright Dr Solomon Zelmanov, 2017
Email: solzelmanov@gmail.com
Date: 16 Dec 2017
---------------------------------------------------------------
16.08.04
Эти заметки были задуманы только для семейного чтения. Кому, кроме моих
близких, казалось мне, интересны подробности довольно банальной жизни.
Мемуары может писать личность известная, о себе и о подобных гигантах мысли
и дела. А простой смертный, если и владеет в какой-то мере пером, может
только писать личный дневник, вне интереса широкой публики. Но вот появились
мои роман и повести, а с ними мои читатели, которым я, как личность,
интереснее других именно потому, что люди оценили сюжеты и героев. И
появились вопросы, касающиеся моей биографии и окружения, которые родили тот
мир, что задел за живое в моем творчестве. Зачем вам это надо, не мне
судить, но если интересна моя жизнь, то вот они, ее повороты.
Как говорится, против судьбы не попрешь. Если поворот, то это
необратимо и, как правило, от меня ничего не зависит...
Я принадлежу к поколению, чье детство пришлось на войну и послевоенный
период. Раннего, довоенного периода я, естественно не помню, как слабо помню
и войну, бомбежки, эвакуацию в Среднюю Азию, где я, говорят, часами плакал
от голода, сидя на каменном крыльце и глядя на голые киргизские горы. Но вот
как-то, когда мы играли в классики, вдруг появился мой отец в солдатской
форме и с большой буханкой хлеба в руках. Мне вообще повезло. Война пощадила
для меня и отца, и мать. Поэтому с того дня, в отличие от очень многих моих
сверстников, я не голодал. Даже в течение короткого периода жизни в
разрушенном до основания Городке Витебской области, хлеб, даже и с супом из
лебеды с картофельными очистками, был. Дома вокруг были с провалами окон, за
которыми громоздились искореженные балки перекрытий и жалкие остатки быта
некогда живших в этих домах людей, судьбу которых и представить было сложно
и страшно. Вокруг были мины, то и дело рассказывали о моих сверстниках,
неосторожно задевших безобидную проволочку в лесу или в развалинах, где мы
играли. Именно здесь в стену комнаты в коммуналке постучали и прокричали:
"Победа!.. Фашисты сдались." До тех пор все подспудно еще боялись, что ужас
начала войны повторится, наши уйдут, а те вернутся...
А потом и вовсе стало хорошо, потому, что наша семья из четырех
человек, включая меня со старшей сестрой, поселились в старинном и тихом
западно-белорусском областном Пинске, который война почти обошла стороной.
Запомнилась дорога из Городка в Пинск через уже совершенно
фантастические и невообразимые сегодня развалины Минска. Там преобладали два
цвета - красный с черным - закопченный кирпич. Потом пошли изумительной
голубизны озера на фоне ярких мощных лесов Белоруссии, и, наконец,
чистенький, зеленый город. Целый, во что уже просто невозможно было
поверить. У нас появилась отдельная квартира. Странное жилье с необитаемой
зимой кухней, двумя крохотными комнатами. В проходной комнате окно было в
глухую стену соседнего дома по ту сторону необитаемого простенка
полутораметровой ширины. У этого окна я и делал уроки все девять лет жизни в
Пинске.
Город украшал, не смотря на черные глазницы окон, выгоревший в боях, но
сохранивший поразительное благородство линий старинный собор на главной
площади. Это был бывший костел Св. Станислава, простоявший с 16 века до
последнего года правления Сталина - 1953.
Только совсем недавно я узнал от краеведа Татьяны Владимировны Шульгич
историю этого костела и Пинска.
В ответ на распространение во многих европейских странах и в том числе
на Беларуси протестантизма католическая церковь стала повсюду создавать
монашеские ордена. Орден иезутов в 1630 г открывает свою миссию в Пинске -
крупном торговым и культурном центре в Великом Княжестве Литовском. Сначала
иезуиты построили монастырь, а к 1646 г в центре площади соорудили
величественный костел в стиле барокко с двумя башнями-звонницами на главном
фасаде высотой 28 метров. По своим размерам он превосходил почти все костелы
княжества. Говорят, в нем изобиловали фрески, бронза, резьба по дереву. Но я
мог видеть только закопченные стены. Рядом с костелом стояло не тронутое
войной здание Коллегиума 1675 года достройки. За внушительные размеры
современники называли его крупнейшим в княжестве. Фундамент был заглублен в
почву на пять метров, толщина стен на первом этаже достигает двух метров,
так что он больше напоминает оборонительное сооружение, чем образовательное.
Для оборонительных целей служила и угловая шестиугольная башня-контрфорс,
размещенная на стыке двух корпусов. В архитектуре здания использованы
элементы ренессанса и барокко. На первом этаже Коллегиума размещались
учебные классы, столовая, хозяйственные помещения; на втором - библиотека,
лаборатории, жилые помещения для студентов и монахов. Для завоевания доверия
у населения иезуиты открывали при монастырях школы для всех желающих,
больницы и аптеки. Большое значение уделяли иезуиты качеству образования.
Основатель ордена И.Лайола писал, что будущее принадлежит тем, кто держит в
руках подрастающее поколение. Разработанные орденом образовательные
программы до середины 18 века считались лучшими в мире; классно-урочная
система, экзамены и поощрения используются и до сих пор. Практически все
видные европейские ученые, политические деятели, писатели того времени были
воспитанниками иезуитских школ. Преподаватели со всей Европы, методические
пособия, богатая библиотека сделали Пинский Коллегиум одним из престижных
учебных заведений Европы, и к концу 17 века в нем ежегодно обучалось до 700
юношей со всей Речи Посполитой. В 1939 году наиболее ценные экземпляры
предметов искусства, собраний библиотеки, рукописи, древние грамоты из
костела Св. Станислава и Коллегиума были вывезены в Россию. То, что
осталось, сгорело во время пожара в годы 2-й мировой войны.
Когда костел и "шеренговые лавки" (торговые ряды на рыночной площади),
которые по плану реконструкции площади в 1953 году были взорваны, Пинск
утратил памятник архитектуры, сравнимый с храмом Христа Спасителя в
Москве...
Кроме костела Св. Станислава в городе было несколько других старинных
соборов, одни из которых мне часто снится до сих пор. Он был
полуразрушенный, но даже и в развалинах поражал величием и благородством.
Была и православная церковь, и синагога, в которой будто бы немцам являлись
привидения. При мне в этом здании был склад. В нашем доме до войны тоже жили
евреи - на косяках были следы мезуз, а у входа лежал вроде бы могильный
камень, с надписью на идише или иврите, которые, естественно, я не мог
прочесть.
Кстати, параллельно показанной выше славной христианской Пинск имел не
менее богатую еврейскую историю.
В 1640 г. пинский епископ, подчинив себе евреев, живших на церковных
землях, снял с них зависимость от священников местных церквей. В октябре
1648 г. город был захвачен отрядами Б. Хмельницкого. Не успевшие бежать
евреи были убиты или принуждены принять христианство. После освобождения
города они смогли вернуться к иудаизму. Евреи Пинска сильно пострадали во
время русско-польской войны (1654-67); в 1654 г. Пинск был сожжен русскими
войсками. Когда город в 1660 г. снова был занят и разграблен русскими
войсками и казаками, многие евреи были убиты. Однако евреям Пинска удалось
сравнительно быстро восстановить свою хозяйственную и общинную жизнь. К
концу 17 в. благосостояние евреев Пинска ухудшилось. Ввиду бедственного
положения еврейской общины польские короли заменили некоторые налоги
постойной повинностью. Короли подтверждали прежние привилегии евреев Пинска,
в том числе право заниматься ремеслами без записи в цеха, свободно торговать
и т. д. Новые бедствия постигли евреев Пинска в начале 18 в., когда в 1706
г. город был взят войсками шведского короля Карла XII. В конце 18 в. -
начале 19 в. в Пинске жили известные ученые и раввины: Нафтали Гинцбург,
Иехуда Лейб Перговицер. Пригороды Пинска и местечки вокруг него стали
центрами хасидизма. С 1793 г. Пинск -- в составе России, уездный город
Минской губернии. В 1847 г. в Пинске проживало 5050 евреев, в 1896 г. -- 21
819 евреев (77,3%), в 1914 г. -- 28 063 еврея (72,5%). С начала 1820-х гг.
возросло экономическое значение Пинска, который стал крупным центром
торговли сельскохозяйственными продуктами и лесом. В этом процессе евреи,
особенно члены семей Лурье и Левиных, играли основную роль. Развивались
ремесла: в 1860-х гг. в Пинске насчитывалось около 750-950
ремесленников-евреев. Во второй половине 19 в. в Пинске было построено много
заводов и фабрик; в 1914 г. из 54 промышленных предприятий Пинска 49
принадлежали евреям, работали на них также главным образом евреи. Недалеко
от Пинска в 1855 г. было создано еврейское сельскохозяйственное поселение. С
конца 19 в. в Пинске действовали группы Бунда и сионистов. Хаим Вейцман,
будущий первый президент Израиля, был делегатом сионистских конгрессов от
Пинска. В 1853 г. была открыта русская правительственная школа для детей
купцов-евреев, в том же году -- еврейская школа для девочек, в 1878 г. --
школа с преподаванием на иврите, в 1888 г. -- еврейская ремесленная школа.
Во время 1-й мировой войны многие евреи Пинска бежали из города или были
изгнаны отступающими русскими войсками. В 1919-39 гг. Пинск был в составе
Польши. В 1921 г. еврейское население Пинска составляло 17 513 человек
(74,6% всего населения), в 1939 г. -- 20 200 человек. В Пинске действовали
различные еврейские политические партии и течения. Наиболее популярными были
сионисты. В городе существовала разветвленная сеть школ, включая еврейскую
гимназию с преподаванием на польском языке. В Пинске выходили различные
периодические издания. 20 сентября 1939 г. Пинск был занят Красной армией.
Все еврейские учреждения были ликвидированы. Часть лидеров сионистов и
бундовцев была арестована. Многие евреи Пинска, а также беженцы из немецкой
зоны оккупации были высланы в северные районы Советского Союза и Восточный
Казахстан. Немцы захватили Пинск 4 июля 1941 г. Небольшое количество евреев
успело эвакуироваться. В начале августа было арестовано около восьми тысяч
евреев, их отправили в деревню Козлакович недалеко от города. Некоторые
арестованные смогли бежать, остальных расстреляли, а через несколько дней
расстреляли еще около трех тысяч евреев, среди них много стариков и детей. В
конце апреля 1942 г. было создано гетто, в котором работали госпиталь и
общественная кухня. Возникли еврейские группы Сопротивления В июне 1942 г.
немцы убили пациентов еврейской больницы, а 29 октября - 1 ноября 1942 г.
уничтожили всех обитателей гетто, за исключением 150 ремесленников.
Участники подполья прорвались через кордон немецких солдат и полицейских,
некоторым из них удалось скрыться в окрестных болотистых лесах. Местное
население выдало немцам большинство беглецов, и лишь немногим удалось
присоединиться к еврейским партизанским отрядам, действовавшим в Полесье. В
конце декабря 1942 г. были уничтожены последние жители гетто. После войны
часть беженцев вернулась в Пинск.
В том числе был я.
Я пошел по возрасту сразу во второй класс третьей русской школы. Она
была деревянной, но с большими окнами и старинными уже тогда тополями. Это
была бывшая польская гимназия, построенная некогда аристократом-меценатом.
Вокруг происходили миграционные процессы, и поляки скоро сгинули из
польско-еврейского Пинска так же стремительно, как несколькими годами раньше
преобладавшие в Пинске евреи. Только что не с такими губительными
последствиями. Так или иначе, учиться я начал в школе, которая была русской,
хотя ближе к моему дому была нарядная белая каменная белорусская школа,
скорее всего построенная перед самой войной - для освобожденных от
белополяков единокровных братьев. Кто там мог учиться, я не представляю:
белорусов я все годы в Пинске видел только на рынке, да в деревне по
соседству с пионерским лагерем. Они воспринимались как чуждые иностранцы. А
в классе у нас были "восточники" вроде меня, говорившие только по-русски,
несколько поляков, но не белорусы. Половина "восточников" были вернувшимися
из эвакуации евреями. Кроме того, были "воспитоны" - дети полков, сироты
войны, спасенные и пригретые армией. Мы, шпаки, завидовали их военной форме
и выправке. А они - нам, у кого была хоть мама. Один из воспитонов не носил
военную форму, хотя был с медалью. Он. воевал в партизанах. Его родители
погибли - оба сразу, на виселице, у него на глазах. Звали его Боря Козырь, и
он стал моим первым и лучшим другом на долгие годы. Он жил у дяди недалеко
от школы.
Я на ходу проходил основы чистописания на тетрадках со сложным рисунком
на страницах и арифметику на тетрадках в фиолетовую клеточку. Первую мою
учительницу звали Ольга Федоровна, она была не строгая, ко мне относилась
ласково и маме хвалила. Моя сестра Ася была на два класса старше, а потому у
меня были знакомые старшеклассники, что вовсе не мешало при неизбежных
школьных и уличных разборках. Она же научила меня кататься на велосипеде,
ставшем для меня на всю жизнь вторыми ногами.
В районе Пинска сходились несколько водных артерий - реки Припять, Пина
и Ясельда, да еще Днепро-Бугский канал. По всей вероятности, именно речное
изобилие этого края и базирование здесь Краснознаменной Днепровской флотилии
стало причиной присутствия в Пинске моряков, моего интереса к флоту и мечты
о Севастополе, с тех пор, как я себя помню. Я вообще любил читать, но самыми
любимыми книгами стали повести Игоря Всеволожского о нахимовцах. Я додумывал
приключения любимых героев, сочиняя целые параллельные устные книги, которые
часами рассказывал Асе - моей неизменной благодарной слушательнице. Реки же
были источником смертельной угрозы. Говорили, что текут они по поверхности
бездонных черных болот, из которых массами выходит болотный газ. В
образующиеся пустоты вливается вода, образуя засасывающие все воронки.
Только у меня в поле зрения погибли двое знакомых ребят, просто купаясь в
реке. Умение плавать не помогало. Поэтому я долго не решался учиться
плавать. В пионерлагере, где я проводил каждое лето, кроме двух-трех
последних, были только безобидные ручьи. Я старательно имитировал в них
умение плавать, классно махая руками и перемещаясь ногами по дну.
Бориса вскоре забрали в Суворовское училище, он стал приезжать в Пинск
в алых погонах, с лампасами. Я ему очень завидовал, особенно когда он,
печатая шаг, козырял офицерам. А те ему отвечали. Потом я присмотрелся к его
сиротской судьбе, черной суконной униформе, своеобразному воспитанию
казармы. Он был мне компанией на короткий период своего ежегодного летнего
отпуска, да и то когда я не был в лагере. А сдружился я с рано созревшим
мальчиком Сашей. Он таскал меня по зарослям болотной травы в междуречье, где
загорали тетки, а я никак не мог понять, чем это они его так остро
интересуют. Сам он был влюблен в девочку Люду из нашего класса, беленькую и
хрупкую, которой я передавал от него приветы и объяснения в любви. Может
быть, именно поэтому она потом стала первой девушкой, приславшей мне свое
фото. С Люсей я переписывался много лет, даже после ее неудачного
замужества.
В школьные годы были четыре основных увлечения - велосипед, чтение,
театр и кино.
Пожалуй, в моей жизни только тогда было такое понятие, как читальный
зал художественной литературы. Я глотал подряд и Адамова, и Казанцева, и
Жюля Верна, и Виктора Гюго, причем в очередь, целыми вечерами, без
каких-либо домашних рекомендаций, насколько я помню, и понуканий. У
советских фантастов впервые прочел о возможности создания, где-то в далеком
будущем, при коммунизме, телевизора и геликоптера. Было описание даже
говорящей книги. Пожалуй, это не видео, то есть, вообще пока не сбылось. А
мне и не надо было! При моем запредельном воображении книга по впечатлению
превосходила любое кино. Но не театр! Декорации, подсветка, Живые голоса и
аура актеров казались такими яркими, диалоги такими необычными, что театр
манил и завораживал как ничто другое. А кино было просто любимым
развлечением. Конечно, интереснее всего сначала было о войне. И майор
Федотов в "Подвиге разведчика", и чем-то таинственно манящая меня всю жизнь
Польша в "Зигмунде Колосовском", не говоря о "Сыне полка", "Молодой
гвардии", "Повести о настоящем человеке". Книги мне нравились больше
экранизаций, но фаворитами кино были трофейные фильмы, особенно серия о
Тарзане, о капитане Бладе, неуловимом Зорро, даже мелодрамы. В кино мы
ходили всей семьей, в основном в клубы фанерного завода и железнодорожников.
В кинотеатры, насколько помню, я ходил один и с друзьями.
Кстати, о друзьях. В начальных классах я бывал в доме сына
летчика-полковника Олега Родина. Герой драл сына ремнем при мне и вообще
оставлял на попечение красавицы-жены. Я учился лучше Олега, так что меня
ценили как микро репетитора, а потому кормили иногда тем, что мне дома и не
снилось. Особенно вкусны были объедки пирожных после званного полковничьего
обеда. Мы вылизывали тарелки пальцами досуха. Как-то я увидел у Родиных
альбом фотографий с воздуха - бегущие в пыли беженцы с детскими колясками,
обернутые вверх лица и плоскость крыла ведущего, расстреливающего немцев с
бреющего полета. Мирных немцев... Впрочем, военных немцев я в своей жизни, к
счастью, не видел. Иначе, кто бы тут что вспоминал? А мирными были и жалкие
пленные, которых мы дразнили "доннер ветер, ферфлюхте доич."
Потом я дружил, как правило, только с новенькими. Вот появится в классе
новичок, зову к себе. Так был короткий период дружбы с Гариком Денисенко,
совпавший с моим увлечением шахматами, непродолжительными выигрышами. Потом
был позорный для меня, семиклассника, проигрыш пионеру-третьекласснику. Отец
научил меня играть, но не настаивал на развитии таланта. После Гарика,
которого я как-то позорно предал, недолго дружил с аристократом из какого-то
приличного города Чекрыгиным. "Я бы просил вас," - обратился он как-то к
учительнице. Надо же! Он показал мне журнал с описанием первого испытания
американской атомной бомбы - стальная башня испарилась... Вскоре он ушел из
нашей плебейской третьей школы в приобкомовскую четвертую, и я вернулся к не
школьному, а дворовому другу - Сашке Софронову. Он таскал меня на реку, учил
плавать, а потому был кошмаром моей мамы, особенно после того, как в паре с
Сашей утонул насмерть тихий высокий и красивый Миша Лифшиц, сын киоскерши
тети Песи. Они вдвоем с Мишей только и выжили в ленинградской блокаде из
большой семьи. И вот тебе, судьба, в мирном Пинске... В ночь после его
гибели была сильная гроза с ливнем - природа плачет по Мише, говорила мама.
А на похоронах я услышал: "Одним Абрашей меньше стало..."
Почему-то я никогда не дружил с евреями. Не только в школе, кстати. Не
могу этого объяснить, но и они меня, как правило, очень не любили. В классе
было несколько евреев, но у меня и мысли не было сблизиться с ними. И у них
со мной.
Наши с Сашей прогулы уроков в седьмом классе обернулись микроповоротом.
Произошло это не сразу. Сначала я просто стал довольно плохо учиться. Не то,
чтобы двоечник, но и не из лучших.. У меня были определенные успехи - в
русской литературе и в математике. Я любил русскую классику, хотя и неохотно
читал первоисточники. Учителем русского у нас был Певзнер Самуил Давыдович.
Говорили, что он был ссыльным профессором-ленинградцем и специалистом по
западной литературе. Поэтому не очень зажигал нас русской. Космополит,
скорее всего. С ним у меня немедленно сложились взаимно неприязненные
еврейские отношения, о которых я уже писал.
А математику вела милейшая молодая полька Ирина Петровна Глинская, как
говорили, дочь расстрелянного партизанами немецкого бургомистра Пинска. В
эту даму я был чисто по-юношески влюблен, я ею любовался, она мне снилась.
Сама Ирина Петровна относилась ко мне ласково, пыталась как-то на школьном
вечере учить меня танцевать. Ничего не вышло, конечно, я был в валенках, но
это был мой первый в жизни танец с дамой. Каких-то особых успехов в
математике она у меня не обнаружила, но и провалов не было - уроки я делал
ради нее. Кто был у нас по географии, я помню смутно, хотя лицо узнаваемо на
фото. Не от нее, а от Жюля Верна я был влюблен в географию, рисовал карты,
вел красивые тетради, читал все, что можно. С тех пор я знаю наш мир лучше
многих других. Друзей у меня в седьмом не было, кроме, конечно, Саши
Софронова. Пригрел я очередного новичка, на сей раз девочку. Звали ее Юзефа
Копеина. Я даже сидел с ней на одной парте, но дружбы не получилось. И даже
не потому, что девочка - не интересна она мне была, в отличие от Гарика и
безымянного в моей нынешней памяти Чекрыгина.
Особенно мне не давался английский, как потом на склоне лет иврит. То
есть я был уверен, что мои мозги не приспособлены к иностранным языкам. К
тому же учительница была мне глубоко антипатична, а уж я ей!.. Но и
некоторые другие предметы, тот же белорусский, скользили где-то между
двойкой и тройкой. Когда выяснилась годовая двойка по английскому и
переэкзаменовка без всякой надежды на сдачу осенью, я всерьез подумывал
повеситься. В первый, но не в последний раз в своей жизни.
Между тем, настало лето. Объективная реальность вместо фантазий о
несовместимости моей с английским поступила в мое ощущение и привела меня к
общению с Асиной лучшей подругой Ирой Лукашевич. Для нее родным языком был
не русский, а польский, а потому она отлично усваивала и другие языки, хотя
увлекалась в основном математикой. И стала потом учительницей в Варшаве. Ее
папа - бывший варшавский скрипач, занесенный в свое родовое гнездо,
собственный дом с большим садом в польской глубинке-Пинске не то до войны,
не то в ее первые дни - был тяжело болен. По-моему, ежедневно бывая у них
все это лето, я его ни разу не видел. Мы занимались в саду, где можно было
есть яблоки "белый налив", не вставая из-за стола. Именно в этом саду Ира с
методичностью врожденного педагога за несколько недель сделала из
лодыря-двоечника чуть ли не отличника. Ее интеллект оказался настолько выше
моего, что мне не оставалось ничего другого, как выполнять рекомендации. Она
заметила, что у меня отличная зрительная память и велела по десять-двадцать
раз писать одно и то же английское слово на листике. С тех пор у меня
довольно приличная грамотность в этом языке. В конце августа я пришел на
переэкзаменовку почему-то не в свою, а в первую, белорусскую, школу почти
без страха. Первый приятный сюрприз был тот, что принимала у меня экзамен не
ненавистная вечно битая кем-то моя "англичанка", а молодая женщина,
показавшаяся мне настоящей леди и красавицей. Я не помню ее имени, но это
был, конечно, микроповорот! Сияя от удовольствия, она поставила мне пятерку.
Именно она дала старт моей новой школьной и вообще учебной биографии, в
которой невозможно ничего добиться без хотя бы одного, но зримого
самоутверждения.
Так что, когда в сентябре я пришел в восьмой класс, то вдруг стал чуть
ли не лучшим. Математику вел Иван Петрович Страпко, тоже вроде бы из
польских учителей, иногда сбивающийся в терминологии. Он заметил меня и даже
дал прозвище "зелень", как высшую степень признания. Я сидел на почетной,
для самых способных, последней парте с гением математики Митькой Нечаевым и
соревновался в скорости сдачи контрольных. Впервые в жизни я учился легко и
охотно. Я уж не говорю об успехах в английском. Чуть ли не лучше всех -
после полной беспомощности пару месяцев назад. Ай да Ирена!
1951-52 гг. был счастливым и потому, что очередной новичок, Юра
Судомоин, оказался для меня, пожалуй, лучше, чем Боря Козырь. И вообще вряд
ли у меня был в жизни друг, сравнимый с Юрой.
Его отец работал в аэропорту, семья жила в редком для того времени
достатке - у них был приемник! У всех прочих - черная тарелка радио. Кстати,
по этой тарелке передавали иногда довольно милые вещи, вроде "Клуба
знаменитых капитанов", не говоря о театре у микрофона, который мои родители
слушали, как мы смотрим телевизор. Та же тарелка подарила мне здоровье и
силу постоять за себя: "Гимнастика по радио. Занятие проводит преподаватель
Гордеев, музыкальное сопровождение - пианист Иванов." День за днем, месяц за
месяцем, а потом забияка Борис Гут был мною бит перед всем классом. Я и
вырос вдруг, а то был самый маленький. А вы говорите - радио! Правда потом я
сам был позорно бит похожим на меня одноклассником Шклярником, но уж больно
подлым приемом, которого я не ожидал. Не терпели меня евреи...
Итак, я впервые сижу у настройки приемника. Он таинственно мигает
зеленой лампочкой и вещает что-то не по-нашему. И вдруг по-русски:
"...малолетний предатель - Павлик Морозов..." Это был "Голос Америки" - мой
первый радиоконтакт со свободным миром.
Надо сказать, что я довольно комфортно чувствовал себя в мире
несвободном. Из тринадцати детей моих дедов по папе и маме, то есть из всего
предыдущего, дореволюционно-советского поколенья моих родственников,
насколько мне известно, была обижена сталинским режимом только старшая
сестра моего отца моя тетя Гита, учительница математики в Ленинграде. Она
была отстранена от работы в школе антисемитами. По ее версии. Что там было
на самом деле, я вряд ли узнаю. Во всяком случае, о ГУЛАГе в истории нашей
семьи речи не было. Мои родители постоянно критиковали ретроградов и
бюрократов, не дававших отцу хода в его изобретениях и прочих предложениях,
ругали отцовских начальников, но о советской власти в целом всегда говорили
то же, что по радио. Гений человечества великий Сталин, позор поджигателям
войны, коммунизм не за горами. Не знаю, о чем говорили они между собой на
непонятном и раздражающем меня идише, но с нами с Асей и по-русски только
вот в таком ключе. Научил же всех советских родителей раз и навсегда бедный
Павлик... Боюсь, что идишу нас не учили намеренно. Да я и не хотел,
стеснялся своего еврейства, прислушивался к голосу общества. Просто к
описываемому периоду я еще и не сталкивался с антисемитизмом конкретно по
моему адресу. Как-то приехал к нам в гости из Симферополя мамин брат и мой
дядя Лева. Для меня он был кумиром. Еще бы - бывший моряк-черноморец,
сигнальщик на торпедном катере при обороне Севастополя, а довоенная
фотокарточка вообще с надписью на ленточке - погранвойска НКВД, еще на
Дальнем Востоке. Короче, из героев герой. И вот я при нем что-то повторяю из
антисемитской риторики. Не помню, смазал он меня по морде или просто
накричал, но для меня был урок на всю жизнь. Этот дядя умер последним в
своем поколении, уже в Израиле, в 2004 году...
Кстати, об Израиле в тот период. Еще в 1948 году я прочел в "Пионерской
правде" статью "Почему идет война в Палестине?" Не помню, что было в статье,
и на чьей стороне был автор, но я жадно вглядывался в курчавых еврейских
бойцов на фотографии. Надо же - вооруженные евреи в своей стране... Пока я
страстно мечтаю о городе русской славы. Может быть, это был первый звонок
мне - в конце концов, единственному из моего поколения отпрыску деда Хаима,
уехавшему все-таки в Израиль.
Был и еще эпизод - уже с моей сестрой. Как она попала и в какой дом
отдыха, я не помню, но там она встретила парня, мечтавшего немедленно уехать
в Израиль. "Как ты можешь? - спросила она. - Комсомолец..." Вот и все, что я
помню из ее рассказа. Но в память запало навсегда - есть и такие.
Вернемся, однако, к Юре Судомоину. Он завоевал мое сердце тем, что был
положительным. То есть ни на что не претендовал, ни о чем не расспрашивал,
просто был рядом, как долгожданный источник моего душевного спокойствия. С
ним всегда было хорошо. Поэтому без него стало так плохо. Его семья вдруг
уехала в Читу. На память от Юры осталась тумбочка. Она мне напоминала о
периоде нашей дружбы до тех пор, пока я приезжал в Орлиное, где хранились
последние осколки нашей семьи, до самой эмиграции. Кажется, мы
переписывались с Юрой, но недолго.
Между тем, я чуть ли не отличником перешел в девятый класс. Тут
объединили два бывших восьмых, а в параллельном классе было немало ребят,
которых я уважал больше, чем своих. И вот этот новый коллектив избирает
своим комсоргом меня. Надо сказать, что за все школьные годы я никогда и
ничем не выделялся. Скажем, был у нас школьный театр, где были, на мой
взгляд завзятого театрала, ну просто таланты. Особенно поразил меня
исполнитель роли негритенка Снежка в одноименной политической пьесе о
невыносимой доле негров в Америке. А я только играл эти пьесы сам с собой,
воображая себя на сцене, но реально никем не был - ни поэтом, ни художником.
И вдруг такое признание. Комсорг был в то время признанный лидер, выше
старосты. Ну, я и раскочегарил, спорил с учителями, боролся за правду.
Учился все так же старательно и успешно.
И тут вместо западника Певзнера литературу стал преподавать настоящий
русак Лещов. Вот это был Учитель русской словесности! Вот кто ценил и знал
Тургенева и всех прочих, кого мы проходили. Чтобы мы прониклись музыкой
языка, он задавал учить наизусть довольно большие куски из прозы, как
англичанка из Байрона. До сих пор помню "Есть небольшое сельское кладбище в
одном из удаленных уголков России. Как и все наши кладбища, оно являет вид
печальный..."
И вот на уроках такого энтузиаста я нагло болтал. И хотя он ценил мою
любовь к литературе, память и грамотность, но мешать себе, завучу, на уроках
не позволил. Взял и выгнал из школы. Не то на неделю, не то на месяц. Боже,
как я обиделся! Меня, комсорга... А надо сказать, что при любых конфликтах
со школой моя решительная мама всегда была на моей стороне и появлялась в
школе в самом боевом настроении. А тут что-то запредельное - сын, наконец,
стал так хорошо учиться, а его - взашей...
Короче, на семейном совете мы решили, что в эту школу я не вернусь.
Отбывать дома ссылку не стану - выйду сразу, но в четвертую, престижную
школу вместо обыкновенной и деревянной. Так вдруг в миг произошел микро, но
поворот, о котором я вечно мечтал. Ну, не уехал из Пинска, который только и
видел восемь лет, так хоть как-то сменил обстановку. В ГОРОНО вроде бы не
возражали. Не возражали и в родной школе. Разве что первая моя учительница,
ставшая к тому времени секретарем, отдавая документы, посетовала - он же
сюда пришел в первый класс... Тем более, не возражали в четвертой школе - к
ним просился ученик без троек в табеле за восьмой класс. Почему бы не
усилить свой девятый? Помню прощание с физиком родной школы. Это был молодой
красавец-еврей, с которым я поделился своим военным изобретением, которое
послал в МО и даже получил ответ - не ново, кумулятивный снаряд. Для
атомного заряда не имеет смысла. Мог и сам сообразить. Впрочем, то же
касается, как выяснилось, и почти всех прочих моих изобретений аж до
шестидесяти лет. Так вот этот мой единственный учитель-друг (у него я был
пару раз дома) на мое замечание, что я ухожу, пусть знают, пожал плечами:
завтра зарплата. Неужели ты думаешь, что в такой день кто-то из учителей
хоть на миг вспомнит, что какой-то Сёма на школу обиделся?
Это тоже был урок. Никому, кроме себя, я никаких проблем не создал. Вот
ходил в школу пешком, а стал ездить на автобусе, то с отцом, то один. Тоже,
кстати, мечтал кататься. Редко был повод. А когда обязанность, иначе чуть не
час идти, то проблема. Запомнился эпизод, как отец опоздал на остановку, а я
уже сидел в салоне. Он у меня на глазах выбежал, но шофер не стал ждать,
рванул ручку-рычаг двери и злорадно сказал: вечно он подбегает, пусть впредь
ждет...
Так вот о проблемах. Это была чужая школа. Я впервые был новеньким.
Правда, был в классе Леня Мараховский, который какое-то время учился со мной
в третьей школе, но тут он сам был новичком. А остальные шли к своему
коллективу те же восемь лет, что я к покинутому. Это был удивительно дружный
класс. Достаточно сказать, что в ожидании первого урока все самозабвенно
пели современные песни. Кстати, по этой музыкальной причине мне очень
обрадовался местный учитель музыки, милейший старик-аккордионист. Дело в
том, что, как и моя мама, я в детстве очень любил петь. Просто так сидел
себе на крыше нашего дома и пел на всю улицу, даже иногда срывая
аплодисменты. Во всяком случае, "заткнись" не слышал ни разу. Так вот в
пионерлагере, что был в деревне с благозвучным названием Бердуны, этот же
старик был музыкальным руководителем, заметил мой голос и стал уверять, что
я чуть ли не Робертино, хотя я не уверен, что итальянский талант в те годы
был уже известен. Но я запомнил, какая мертвая тишина была, когда я в
родительский день исполнил "Холодные волны вздымает лавиной широкое Черное
море. Последний матрос Севастополь покинул..." Это с моим-то отношением к
Севастополю, представляю, какой был магнетизм в мальчишеском голосе, когда
дорвался до аудитории. После исполнения была пауза, а потом такие
аплодисменты и "бис", что моя бедная мама просто таяла, хотя я почему-то
запретил ей присутствовать. Короче говоря, мой милый музыкант уверил моих
новых одноклассников, что школа приобрела в моем лице редкий талант,
способный ее прославить. Все тут же загорелись меня послушать. А я и рад
был. Тем более, что недавно приехавшая Ася, которая перевелась из Пинского
педучилища в Симферопольское, привезла новую песню "Школьный вальс". Ничего
не подозревая, я завел: "Давно, друзья веселые, простились мы со школою..."
И... тут же заметил явное разочарование слушателей. Я на сразу понял, в чем
дело. А ларчик открывался просто: мой импресарио в последний раз слушал меня
два года назад. За это время у меня естественным возрастным путем сломался
голос. И вместо звонкого солиста хора мальчиков класс получил рутинного
любителя пения. Не спас и репертуар. Все ждали другого. Музыкант только
развел руками и навсегда потерял ко мне интерес.
Между тем, началась учеба. Прочный авторитет, что я имел по математике
у Ивана Петровича, пришлось завоевывать заново у аскетичной новой
учительницы. По русскому я вернулся к тому же Самуилу Давидовичу Певзнеру,
который не то в старой, не то в новой школе как-то поставил мне кол за
единственную ошибку в сочинении. Слово "искусство" я написал с двумя "эс" в
первом слоге и с одним во втором. Беда в том, что до того он три раза
объяснил мне, что надо наоборот, так как предлог "из-ис", "кус" - корень и
"ств" суффикс и "о" - окончание. Повтори... И вот - точно такая же ошибка и
кол в тетрадь и в дневник! Зато теперь, в последние пятьдесят с лишним лет я
знаю, как следует писать это слово. Но тот же Певзнер оценил мои первые
рассказы, которые я послал куда-то и получил разгромный отзыв с отказом.
По английскому я по-прежнему блистал, по прочим предметам сохранил свои
позиции и в общем учился неплохо.
Зато как плохо мне было без моего класса! Новые ребята это чувствовали
и своим меня так и не признали. Более того, нашелся первый в моей жизни
активный антисемит, Борис Дмитриев. Впрочем, я не заметил, чтобы к остальным
евреям в классе он относился плохо. А были тут тот же Мараховский, с которым
я даже подружился, уроки у него дома делали, был Яша Флекер, о роли которого
в моей жизни речь впереди. Была девочка по фамилии Немеровская, с которой
Дмитриев вроде бы даже дружил. Во всяком случае, при каком-то нападении на
меня Борис упомянул, что она его учила "международному языку", скорее всего,
идишу. Сейчас я не помню, какие у него были ко мне претензии. Вроде бы меня
обвинили в том, что я, как еврей, наушничаю классной
руководительнице-еврейке на арийцев, или что-то в этом роде.
Впрочем, все это было уже на втором году моей учебы, в конце 1953 года
и совпало с болезнью моего отца и потерей им работы.
А в начале того же года сначала было "дело врачей", а потом - смерть
Сталина.
Я не могу сказать, что "дело" нас как-то коснулось. Отца уволили позже,
в результате хрущевской реформы, а не из-за антисемитов. Что-то происходило
вокруг, но кроме короткого замечания незнакомого мальчика в школьном буфете:
"Все вы отравители, холерники", я не могу припомнить ничего. Все шло, как
обычно, разве что удивило, что на съезде доклад делал не Сталин, а Маленков.
А потом пошли по радио "бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина",
было страшно, что будет без гаранта нашей страны, а потом сообщили, что во
столько-то часов и минут товарищ Сталин скончался. Поразила Немировская.
Узнав о событии только утром в классе, она вдруг подняла руки над головой и
радостно захлопала.
В нашей семье не было ни скорби, ни ликования, только тревога. Как-то
успокоила речь Берия на похоронах. "Кто не слеп, тот видит..." - повторял он
со сталинским грузинским акцентом, а от такой преемственности было как-то
теплее. Потом удивило внезапное полное забвение! Вот было по два слова
"Сталин" на каждой строчке в газете, потом все газеты заполнены
соболезнованиями со всего света, от официального от правительства США до
пространного от какого-то Моссадыка. И вдруг - вообще словно слово "Сталин"
забыто! Ничего страшного со страной не случилось. Умер Аким - ну и хер с
ним. Это о гении-то всех времен и народов, корифее языкознания, полководце и
прочая. Да тут еще в "Правде" открытый и неотредактированный, словно из
"Голоса Америки" текст заявления президента США: "Мир знает, что со смертью
Иосифа Сталина закончилась эра. За 33 года своего необычного правления он
установил господство..." Пришли иные времена, взошли иные имена, как писал
Евтушенко много позже.
Самым весомым доказательством перемен была неожиданное и небывалое
окончание "дела врачей". Вдруг по радио и в газетах объявили, что Вовси и
прочие "изверги в белых халатах - врачи-вредители, убийцы Жданова и
Щербакова" (и кто этот второй?) полностью реабилитированы и из-под стражи
освобождены. Более того, доверительно сообщили, что признания своей вины
были вырваны у врачей применением недозволенных приемов следствия. То есть
ко всем прочим всегда и везде применяли дозволенные, а к этим... Классная
руководительница, учительница английского проявила опаснейший героизм -
сразу после освобождения врачей в классе, публично заявила: "Нет плохих
наций. Есть плохие люди." То, что Сталина уже не было, как я сегодня
понимаю, неважно - ой как могли повязать молодую красивую умницу-еврейку. Но
все это было так необычно, что изготовившийся к справедливому возмездию
великий советский народ (строитель коммунизма) на какой-то период еврейскую
свою часть реабилитировал. И из-под стражи освободил. Временно.
Для меня настало последнее Пинское лето. Мой велосипед, на котором я
стал ездить в школу вместо автобуса, попросил на лето один из подрядчиков, с
которыми работал мой отец. Взамен он давал мне на все лето свою голубую с
желтым байдарку с гаражом. Она была тесная, но ходкая и даже с парусом. Я
стал пропадать на реках и протоках. На выходные подрядчик брал байдарку себе
для, как он говорил, блядства. Как-то я поехал с ними - сам владелец лодки и
двое блядей. Я их даже не заметил, казались старухами. А он, уединившись то
с одной, то с другой, вернул меня домой. Как-то я решился, пристав к берегу,
пригласить в байдарку бывшую одноклассницу Галю Горегляд, что загорала на
песке с незнакомыми парнями. Она отказалась, не взглянув на меня, а один из
ее ухажеров снисходительно заметил: "Тебе там и одному места нет на твоей
лодке." Не стану же я спорить, что, кроме меня, там как-то помещался еще
гигант секса и аж две бляди. За такое замечание меня бы тут же утопили,
вместе с лодкой. Я мечтал только о девочках из бывшего моего класса, а
нынешних одноклассниц в упор не видел.
Как шли учебные будни десятого класса, я не помню. Вроде бы маме
сказали, что будут готовить меня на медаль. Занимало другое - упомянутый
конфликт, клевета. Но все кончилось миром - староста моего нового класса до
драки, которой заметно испугался верный Саша Софронов, отодвинул Дмитриева и
протянул мне руку: "Я тебе верю. Прости нас..." Впрочем, Дмитриев особенно в
драку не лез, зная, что я обучаюсь боксу по учебнику. Я действительно
буквально заболел боксом и тренировался "с тенью" довольно много.
Думаю, что эти события по закону второй боли в какой-то мере обесточили
страх за вдруг всерьез заболевшего отца. Вот жили мы всей семьей в старинном
и тихом белорусском городке, где все изначально стабильно, а у правителей
свои планы: ликвидировали область. А потому мой 53-летний отец, работник
облисполкома оказался на улице. Теперь я понимаю, почему у него тотчас
произошел гипертонический криз - двое детей, а глава семьи - на улицу. Так
что в октябре 1953 года произошло вполне закономерное событие. Вдруг
появился на пороге мой положительный, здоровый моложавый отец, как мне
показалось, пьяный. Он еле выговорил: "Отказывает служить... правая рука,
правая нога..." и лег на свою кровать в проходной комнате нашей крохотной
квартиры. Я вскочил на свой велосипед, на котором ежедневно ездил в дальнюю
школу, и помчался в "скорую помощь". О телефонах-автоматах, не говоря о
квартирных телефонах или там мобильниках, я, кажется, тогда и не слышал.
Приехали, увезли. Настал выходной, о нем забыли, а следовало хотя бы сделать
кровопускание. Короче, развился капитальный инсульт, который в один миг
превратил безработного моего отца к тому же в инвалида. Запомнилась золотая
осень, когда мы навестили его в больнице. Узнав, что он смертельно болен, я
почему-то плакал по матери... Но потом мы уже гуляли с ним по тем же желтым
нарядным листьям больничного парка.
Наступил новый 1954 год. О работе отцу не было и речи, пенсия по
инвалидности была символической, а распределенная в горный Крым Ася звала
нас переехать в волшебный солнечный край. Все равно, мол, в сыром и темном
Пинске, терять нечего...
Потом оказалось, что терять очень даже было чего, во всяком случае,
свою крышу над головой, а Пинск потом воспринимался вовсе не как унылый
край.
К началу 1954 я смирился с рутинной жизнью, с Пинском, особенно после
яркого речного лета с почти собственной байдаркой. Я перестал тосковать по
прежней школе и классу, учился все лучше, всерьез надеясь на медаль.
Но его величество непреодолимый поворот уже вовсю сверкал на временном
горизонте, с ним не поспоришь. Сначала хотели просто поменять квартиру на
Симферополь. Отец бывал там и не любил Крым - для него он ассоциировался с
недоброй памяти эвакуационной Средней Азией. Так что, когда обмен не
состоялся, то он заметно повеселел. Уроженец Гомеля, он любил свою
Белоруссию, а к красотам Крыма был равнодушен, хотя всю жизнь страдал охотой
к перемене мест. После Тимерязевкой академии попросился в Новосибирск,
строить Сибсельмаш, там же женился на соседке по Гомелю, моей маме, вернулся
было в Москву, но в его бывшей комнате уже жила семья его сестры, а звали на
большой завод в Людинове под Калугой главным механиком с неслыханными
довоенными инженерскими льготами. Там у него и родился сын, я. Потом была
война, эвакуация, фронт, редкая в те годы тихая гавань - Пинск. Если бы не
реформы, никуда бы не двинулся, а тут - работы нет, а еще и я выступил со
своей арией. Проснулась снова моя наследственная охота к перемене мест,
вспомнил результат рентгеновского обследования моих легких - оба корня
расширены. Дескать, либо Крым, либо туберкулез, выбирайте. О том, что смена
климата губительна для отца, я и не подумал. Кто же думает о своих родителях
в 17 лет, когда впереди либо тот же Пинск, либо... о, Боже! Севастополь...
А, если подумать, мне-то с чего было торопиться? В любом случае после
окончания школы я бы поехал куда-то поступать из того же Пинска без ущерба
для моих любящих родителей. Мои планы на будущее с характерной для Близнецов
полярностью колебались от совершенно нереального в то время для еврея
Института международных отношений (меня уверили, что я знаю английский лучше
всех, исключая разве что британскую королеву) до завода, рабочим. В
последнем случае отпадала проблема преодолевать дикий в то время конкурс в
любой институт. Надо сказать, что и в классе никто особенно не
распространялся по теме "Кем быть?". Никто, кроме тихого и милого Яши
Флекера, который несколько раз твердо сказал, что будет только
кораблестроителем и поедет поступать в Николаевский кораблестроительный
институт. Увы, он никуда не поехал. Как мне кто-то написал уже после
поворота, Яша сразу после окончания школы уснул на пляже днем и не проснулся
- что-то с сердцем. Как только я узнал об этом, я решил, что вместо него
приеду в Николаев. И стану кораблестроителем. Что и случилось... Нужен был
какой-то толчок, потрясение. Им оказалась судьба едва знакомого Яши,
которого все любили - и юдофилы, и юдофобы.
Не знаю, мой ли туберкулез или безнадега в Пинске в конце концов
убедили моих родителей, но поворот свершился.
На вокзале меня провожал все тот же Саша Сафронов. Он остался на
перроне вместе с моим линейным прошлым, а поезд, в котором я ехал впервые
после возвращения из эвакуации, то есть вообще впервые в сознательной жизни,
все набирал скорость и оставил позади Пинск навсегда. Только в мечтах я
возвращался туда, но как часто...
Впервые я смотрел на свои прирельсовые велосипедные тропинки из окна
вагона. До сих пор только наоборот. Промелькнули деревни, где мы с Юрой
после гона пили из колодца ледяную воду.
Потом настала ночь, а утром проплыл мимо окон вагона мой первый после
Пинска город - Коростень. А спустя несколько часов поезд втянулся в
переплетение путей и над ним навис циклопический, как мне тогда показалось,
вокзал. Мы вышли в густую толпу незнакомых людей, сдали вещи в камеру
хранения с удивительно расторопным работником и оказались на просторной
площади, где к нашим услугам тут же подошли виденные мною до сих пор только
в кино трамвай и троллейбус. Мы сели на жесткие деревянные сидения трамвая,
он прозвенел и помчался по огромному нарядному Киеву. Столько народу, зданий
и незнакомых улиц я себе до сих пор и представить не мог. Наконец, мы вышли
на Большой Васильковской улице. Опять же впервые я был в гостях в чужой
столичной квартире. Почти мой сверстник, двоюродный брат Юра показал мне
холодильник, газовую плиту, научил пользоваться унитазом. Я впервые не в
романах Адамова, а наяву смотрел телевизор. Юра явно наслаждался ролью
цивилизатора дикаря, а мамин брат и мой дядя Давид снисходительно
разговаривал с моим никчемным, по его мнению, отцом, что мне очень не
понравилось. Потом мы с Юрой куда-то ехали по Киеву, он мне что-то
показывал, но мне и не надо было никаких пояснений.. Главной ошеломляющей
достопримечательностью был сам новый город, да еще такой огромный и
шикарный.
Мы переночевали и вернулись на вокзал. Снова под ногами застучали
колеса по стыкам рельсов, потянулись незнакомые пейзажи, новые города. У
меня в сыром пинском климате развился застарелый хронический насморк, я еле
дышал, и казалось, что в носу что-то постоянно воняет. Это меня мучило с
особой силой, когда я осознал, что от всех моих болезней я скоро избавлюсь.
Ася писала, что в горном Крыму самый целебный на свете воздух. Не говоря о
целительных качествах морской воды, которую я себе вообще не представлял.
Запомнилась стоянка в Симферополе - там мне купили приторно сладкое
курабье, и таким же приторным казался бело-колонный вокзал с тополями и
трамваем на площади. Потом остался последний перегон, понеслись за окнами
грохочущие туннели, появились показавшиеся мне после реки просторными
морские бухты с настоящими кораблями, и поезд втянулся в тупиковый перрон,
над которым с треском контакторов прошел синий троллейбус. Таким мне
предстал Севастополь, город моей вечной мечты. Вот это поворот! Но красивый
вокзал и памятник-танк на горе были только началом потрясений этого дня.
Главным были даже не белые сплошь в колоннадах здания улиц нового города, а
неожиданный при всем ожидании синий простор моря с Приморского бульвара,
прямо за Памятником затопленным кораблям. Конечно, я много раз видел море в
кино и воображал его, но что значит все это по сравнению с настоящим
безбрежным простором до почти черного ровного горизонта.
Мои родители торопились добраться до места, а потому мы вернулись на
вокзал, там, голоснув на трассе, наняли грузовик для наших пожитков,
взгромоздились в кузов сами и тронулись в путь по горному Крыму - в Орлиное.
Я смутно помнил Среднюю Азию и ожидал увидеть такие же унылые горы, но
здесь были совершенно другие пейзажи, такие нарядные и красивые, с такими
лесами и разноцветными скалами, что я только вздрагивал от восхищения после
каждого из бесчисленных поворотов. Встретившая нас на вокзале Ася называла
деревни, мимо которых мы проезжали, пока грузовик не тормознул у татарской
сакли, где она сняла нам две комнаты - наше новое жилье.
Дом стоял в старом фруктовом саду с яркой свежей листвой (в Пинске и
Киеве деревья были еще голые), а вокруг был уже не плохой или хороший город,
а село, попросту деревня. И жители были теми самыми деревенскими, которых я
видел до сих пор только на пинском рынке или за оградой пионерлагеря, только
что не белорусы, а украинцы.
А школа! Это было старое серое каменное строение, такое маленькое, что
не верилось, что в нем можно разместить учеников от первого до десятого
класса. Впрочем, вывеска уверяла, что это средняя школа. Класс, однако, был
просторным, с огромными окнами, высоченным потолком, переполненный светом и
воздухом, вместо последнего моего душного и полутемного учебного помещения в
тесной четвертой школе.
Ася вела в этой же школе первый класс, была уже своя и всячески
заискивала перед родителями и вообще сельчанами. Со всеми она говорила
только с приветливой улыбкой. И все ей отвечали тем же. Она сказала, что
десятый - первый выпуск, гордость школы, что все пятнадцать его учеников ее
друзья, что меня ждут прекрасные мальчики - Паша Сыбко, Витя Бровко и,
главное, отличник и гений Лева Асалин. Как оказалось, там меня ждали и
другие...
Пока же я наслаждался невиданно красивыми пейзажами, вкуснейшим
воздухом, легким ветром с гор и теплынью. Особенно нравилась сухость после
вечной сырости Пинских болот. Угнетали же ущербность и малость моей новой
среды обитания после казавшегося уже огромным городом Пинска. Ася
предупредила, что в селе все между собой знакомы, все обо всех всё знают.
Упаси Бог не поздороваться с любым встречным, сочтут гордецом, потом не
отмоешься, заклюют и выживут. И не только меня или родителей, но и ее саму,
а ей тут только по распределению пахать еще три года.
Моей бедной, тогда еще очень молодой городской и современной сестре
было суждено прожить в селе Орлиное всю жизнь. И имела она всего две записи
в трудовой книжке - принята на работу в 1953 году и уволена в связи с
выходом на пенсию в 1988... Прижилась, ужилась, приспособилась, опустилась
до неприемлемого для меня уровня общения. Но до самого конца моей первой
жизни осталась моей любимой и любящей сестрой с тяжелым, как мне казалось,
характером. Впрочем, наверное, не таким уж тяжелым, коль ужилась с теми, с
кем так и не поладил я...
Коллектив нового класса встретил меня с благожелательным любопытством.
Ребята были приветливые, говорили грамотно, девочки непривычно здоровые и
потому жутко привлекательные. Я просто таял, когда они довольно смело со
мной заговаривали. Для них это тоже было событие - появление новенького под
занавес учебы, за какие-то три месяца до выпуска. Да еще издалека, из
Белоруссии, да еще еврея. Впрочем, мне тут же рассказали, что в этом классе
с детства учился некто Кирилл Калманович, сын коренного жителя Орлиного и
местного народного учителя. К моменту моего появления здесь Кирилл уже пару
лет жил и учился в Москве, то есть по сравнению со мной совершил обратный
ход.
Асины друзья взяли меня под опеку, водили по селу и окрестным горам и
ущельям, рассказывали об учителях. Главной достопримечательностью школы в
этом отношении был математик. Я начисто не помню, как его звали, но прозвище
его было Лобик за огромную лысую голову. Я так и не запомнил больше ни
одного учителя этой школы, но Лобик был не просто хорошим, но уникальным
педагогом. Он начисто не признавал учебник Киселева и давал свои
доказательства всех теорем, как уверяли, по американской книжке. Потом я
дважды сдавал вступительные экзамены в условиях конкурсных придирок и всегда
обращал на себя внимание только доказательствами Лобика, словно ни у кого
другого и не учился. Впрочем, и всем его предшественникам огромное спасибо.
Только благодаря их подготовке Лобик сразу понял, что в классе у него второй
после Асалина математический сподвижник и всячески меня поощрял.
Крым только что присоединили к Украине, так что украинского языка еще в
школе не проходили. Сбылась моя мечта - не учить белорусского.
Между тем, пришел в Севастополь наш багаж, а с ним мой велосипед.
Начались увлекательнейшие поездки по серпентинам окрестностей. Именно так я
попал на Байдарские ворота - красиво оформленный перевал дороги из горного
Крыма к Южному берегу. Так я впервые в жизни увидел, словно с самолета,
разводы течений на безграничном просторе моря и санатории Южного берега
Крыма.
Была звенящая солнечная южная весна. Отец, с которым мы в последний год
особенно сблизились, казалось, быстро выздоравливал. Он устроился на работу
десятником в управление, которое строило в Орлином новую школу. Мы с ним
много гуляли.
Не помню, с кем и как я попал в ближайший прибрежный поселок Форос. Там
я впервые в жизни подошел к морю, коснулся морской воды и попробовал ее на
вкус. В воду можно было попасть только с одного из черных камней, а по ним
бегали огромные мокрые пауки, от которых я в ужасе шарахнулся, пока мне не
объяснили, что это безобидные крабы. Почему-то я представлял себе морскую
воду голубого цвета, а она оказалась никакого - просто такой прозрачной,
какой я после болотных рек и представить не мог. А когда я окунулся, то тут
же поплыл. Мне показалось, что мое тело потеряло вес. Не плавать, утонуть
здесь было просто невозможно.
С этого момента я так полюбил море, что всю последующую жизнь, по мере
моих возможностей, выстроил так, чтобы при любом выборе, если он вообще
есть, не размышлять ни секунды - жить только у моря.
Я не помню, как я сдавал выпускные экзамены. Закончил с четырьмя
четверками, то есть почти с медалью. Подвели старые оценки, еще с лодырьного
периода. Зато запомнился вечер, который и в страшном сне не назвать
выпускным балом. Произошла какая-то ссора не то с одноклассниками, не то с
их пьяными друзьями, но кто-то крикнул мне: "Чего вылупил свои еврейские
глаза?" Разглядели, наконец. Ну, и я их. С тех пор до последнего дня, когда
я уже прощался с Асей и вообще с родиной, Орлиное для меня было вотчиной
антисемитов. Даже на могиле моих родителей, которым была судьба лечь именно
в эту землю, написана наша звучащая по-русски фамилия и инициалы. У всех
прочих имена. Но написать для такого населения Хаймович и Залмановна
означало обречь могилу на осквернение, как это произошло с памятником
народному учителю и крымскому партизану Евсею Ильичу Калмановичу на том же
кладбище.
Это сельское кладбище уже много лет служит мне укором - не посетил
могилу любимых родителей. Но из Израиля это оказалось слишком сложным.
Кстати, с сыном народного учителя Кириллом я тем же летом познакомился.
Приехал из Москвы домой на каникулы. Он был инвалид, что-то с рукой и ногой,
но удивительно энергичный, спесивый и агрессивный. Меня он, как и
большинство евреев на моем жизненном пути невзлюбил с первого взгляда.
Положение вроде бы обязывало со мной дружить, но как это выглядело... Ну, и
я его терпеть не мог. Как только до него это дошло, тут же стал меньше
нагличать, и мы даже с ним попутешествовали по Крыму, как тогда только и
можно было, в кузове попутного грузовика. Запомнилась встреча с каким-то его
московским знакомым, что остановился в их старом доме в глуби хорошего сада.
Кирилл таинственно намекнул, что товарищ из органов. О чем мы с ним говорили
и говорили ли вообще, я не помню, но тот вдруг мне сказал: "Мандражируешь?
Ишь, как руки трясутся!" И показал, как у меня трясутся руки. А этот человек
действительно внушал мне мистический ужас. Я поспешил смыться. Зато как
лебезил перед ним Кирилл...
Впрочем, не только перед этим грозным монстром. Я диву давался, как
менялся новоиспеченный москвич, беседуя не со мной, а с любым бывшим
одноклассником. Куда только девалась глумливая насмешливость, брезгливое
высокомерие и раздражительность. Только в Орлином до меня дошло, что в
Пинске антисемитизма практически не было. Там я не встречал таких
задрессированных евреев. А я дрессировке не поддавался, а потому сразу
вызывал острое желание поставить жида на место. Ася сначала пыталась мне
объяснить, что здесь просто так принято. И не только в отношении евреев, а
вообще для чужаков. Но я-то воспринимал все иначе: не "с волками жить - по
волчьи выть", а "с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них
долой". Самое интересное, что именно эта позиция и спасала меня не только от
самоуничтожения, но и для самоутверждения. Рано или поздно антисемит,
понимая, что ему не подчиняются, начинает вас уважать. Только вам это уже не
нужно! Зато, если ему сразу подчиниться, то он будет вас умеренно обижать,
возможно, даже защищать, но при малейшем изменении вашего поведения сделает
все от него зависящее, чтобы уничтожить.
Настало лето, жара, и какая! Это уже не было мягкое и пасмурное с
грозами пинское лето. Это была палящая жара, которая, как я сейчас понимаю,
была губительной для отца. Зато у меня от сухого воздуха и морской воды
действительно прошли все болезни. О многолетнем насморке я забыл в первые же
месяцы.
Отец же работал на солнце целыми днями. Его рабочие - вербованные
молдаване, были поголовным ворьем, а он отвечал за инструмент. Потом пропажа
лопат и ломов стала поводом для суда над пожилым десятником. Кроме того,
пьяный кладовщик пытался избить его. Когда я узнал об этом, то тут же
помчался искать обидчика. Как ни странно, тот испугался: отец как-то сказал
ему, что сын - боксер. Когда мы случайно попали с кладовщиком в один
попутный грузовик, тот спрыгнул на ходу - от греха подальше. Так или иначе,
вся эта позорная трудовая деятельность и непривычные приключения и привели к
смерти. Но это было потом.
А в июле надо было срочно и всерьез готовиться к вступительным
экзаменам, но на меня напал странный ступор. Я был почему-то уверен, что не
поступлю, а потому не занимался день и ночь, не решал конкурсные задачи, что
нужно для поступления. Чтобы не бездельничать, без конца рисовал планы
городов. Идиот какой-то...
За этот период я познакомился с Севастополем. Я снимал по дешевке угол
на ночь - ложе за печкой, задернутое занавеской. Можно было целыми днями
гулять, питаясь в столовой макаронами по-флотски, а потом спать за печкой.
Там же, на Приморском бульваре, я впервые увидел, как люди, даже мальчики
купаются в прибое, накрывающем их с головой. Мне с моим речным опытом, это
казалось недостижимым.
Мама же горела моей карьерой инженера и настаивала на попытке сдачи
экзаменов. Мало того, она хотела, чтобы я учился в Ленинграде, как когда-то
она. У нее там была подруга детства, потом однокурсница по какому-то
ленинградскому институту, уже упомянутая папина сестра и моя тетя Гита,
бывшая учительница математики, старая дева. Казалось бы, что лучше -
поселюсь у нее, она меня подготовит к конкурсным экзаменам в Ленинградский
кораблестроительный, а потом я буду жить с ней все шесть лет, скрашивая ее
одиночество. Заодно она выручит любимого брата. Мама так и написала ей -
заменишь, мол, ему мать. Боже, что она получил в ответ!.. Далекий и дорогой
Ленинград тут же отпал в пользу находящегося совсем рядом дешевого южного
Николаева с тем же дипломом, в конце концов.
Так подошел второй поворот в моей жизни, оказавшийся, еще короче
первого.
В Николаев можно было попасть только через Одессу, а в Одессу - только
морем. Теплоход здесь был самым дешевым видом транспорта. С тощим
чемоданчиком я поднялся по трапу на палубу т/х "Петр Великий". Он низко
загудел и стал отчаливать, оставляя на берегу моих родителей, а потом набрал
скорость и вышел из бухты, чтобы дать мне возможность полюбоваться на
Севастополь с моря. Вскоре я, опять же впервые в жизни, оказался посреди
пенного ярко-синего простора с крутыми волнами и черной ниткой горизонта со
всех сторон. "Колышется даль голубая, - пелось в песне моего любимого фильма
о нахимовцах, - не видно нигде берегов..." Это было так прекрасно и
неожиданно, что все мелкие неудобства пассажира с палубным билетом были
совершенно не заметными. Можно было ходить по всем палубам, сидеть на
скамейках, даже валяться в носовом помещении на панцирях коек без матрацев.
Но там так качало, что меня начало тошнить. Прошло, когда поднялся на самую
верхнюю из надстроек.
Со мной ехал одноклассник Павел Сыбко, красавец-блондин с очень
серьезными планами поступить. До знакомства со мной он хотел поступать не то
в военно-морское училище в Севастополе, как Лева Асалин, не то в
Приборостроительный институт там же, но привлек его почему-то мой вариант.
Почему мы были вместе, не могу сегодня объяснить. Для дружбы нужна взаимная
симпатия, как у меня с Юрой, а тут и тени не было какой-то душевной
близости. Наоборот. Во всяком случае, я всегда чувствовал в нем скрытого до
поры врага.
На теплоходе произошла знаменательная встреча. Я не видел еще живых
негров или арабов. Люди имели для меня тогда два цвета - белые и загорелые.
А этот был серым. Вернее, бледно-серый. Не такой, как нынешние наркоманы - у
этого были живые глаза. Но лицо такое же малоподвижное и подрагивающее при
речи. С нами он разговорился потому, что я был единственным пассажиром,
который решился к нему обратиться. После этого он с какой-то странной
жадностью расспрашивал о нашей жизни, планах, страстно ругал Америку. "Это
личные враги каждого из нас", - несколько раз повторил он. О себе долго не
говорил ни слова. Потом, когда Паша куда-то отошел, человек поведал мне, что
возвращается домой в Одессу после 10-летнего заключения. Во время войны он
был в команде моряков, которые перегоняли суда типа "Liberty" из Америки в
Союз. И, скорее всего, ляпнул где-то что-то хорошее о союзниках. А то и
обругал родные порядки. Об этом он мог и не знать. И не такие щуплые люди
подписывали любые "свои" показания. Командармов раскалывали. Он сидел, как и
было принято у нас с ним на родине, без права переписки, а потому понятия не
имел, ждет ли его некогда горячо любимая жена. "Я бы пригласил вас, ребята,
к себе домой, у меня хорошая квартира..." - говорил он, когда вечером весь
горизонт по ходу "Петра Великого" превратился в море огней огромного города.
Берег надвигался тяжелой громадой, которая потом нависла над пирсом. Мы
спустились по трапу и оглянулись в ночи на примитивное строение, вокруг
которого на скамейках устраивались на ночь люди. Это и был одесский морской
вокзал.
"Вот что, - сильно волновался зэк. - Пойдемте все-таки со мной...
Нет-нет... Вы очень меня обяжете... Вдруг там... Я боюсь один. Это совсем
недалеко..."
А мне показалось, что очень далеко. Мы со своими чемоданчиками
углубились в узкие темные переулки крутого склона. Дома здесь показались мне
совершенно черными. Какой-то страшный сон, а не город. Но это был город,
причем очень старый и душный.
Наконец, мы свернули с круто уходящей вверх темной улицы в уже едва
видимый проезд и поднялись на ощупь по лестнице. У почти невидимой двери наш
спутник на минуту замер, а потом нажал на кнопку звонка. За дверью тотчас
простучали каблуки, и нас ослепил свет лампочки в прихожей. Женщина
показалась мне очень красивой и статной. Вглядевшись в нашего спутника, она
вдруг побелела и схватила себя руками за горло. Она упала бы назад, если бы
он, шагнув в прихожую, не подхватил ее за талию. "Ты!! - каким-то
нечеловеческим голосом крикнула она, отняв руки от горла, на котором мне
показались кровавые полосы. - Ты!!" - повторила она, увлекая мужа в квартиру
и захлопнув дверь ногой. Мы с Пашей остались на темной лестничной клетке и
довольно долго ждали, что о нас вспомнят. Не дождавшись, мы спустились на
улицу и пошли вниз по той же улице. Прохожих не было, и как мы нашли вокзал,
я не помню. Там было полно людей с только что прибывшего теплохода. Пожилой
толстяк с помощью ярко рыжего водителя грузил свои вещи в багажник
"победы"-такси. Как только хлопнула крышка, машина вдруг сорвалась с места и
исчезла за поворотом. Водитель и толстяк, крича, бросились за ней. Вскоре
незадачливый пассажир вернулся один и объяснил свидетелям, что водитель
почти на ходу подсел в такси и исчез вместе с похитителем. Номера "победы"
никто, естественно, не запомнил. "Одесса! - заметил нам какой-то старик. -
Город портовый - еблом не щелкай!"
Ограбленный какое-то время бегал, жалуясь окружающим. Потом расспросил,
где тут милиция, и сгинул. Мы с трудом нашли две свободные скамейки и
устроились на ночь с нашими жалкими чемоданчиками под головой.
Где-то под утро я проснулся и пошел искать туалет. К моему изумлению,
среди ожидавших теплохода такси стояла та же "победа". Во всяком случае,
рыжего водителя было не перепутать с другим.
Я подошел к другому таксисту и спросил, сколько стоит доехать до
Николаева. Он назвал неожиданно малую сумму, если я найду еще двух
пассажиров. Когда они нашлись, было уже совсем светло. Паша все время зевал
и потягивался. Пожилая семейная пара видимо слышала о ночном происшествии
или о подобных фокусах. Во всяком случае, муж сидел рядом с водителем, пока
жена следила за укладкой в багажник их чемоданов. Мы с Павлом уже сидели
сзади, когда она втиснулась следом.
Шофер оказался очень словоохотливым одесситом. Узнав, что молодые люди
впервые в Одессе, он взялся провезти нас по центру и показать Оперный театр.
Одесса 1954 была не той, в которой я потом служил, проводил первые дни
с невестой и в последний раз посетил на пике моей карьеры за полтора года до
самого опасного поворота - летом 1989. В описываемый период здания были в
основном темные, видны еще и следы войны, но это был город! То есть Киев
тоже был город, но именно тоже. Второго сорта. Потом я увидел несколько
городов того же класса - Ленинград, Ригу, Лондон, Париж, Прагу и Венецию. Но
не Софию, Таллинн, не говоря о Владивостоке, Новосибирске, даже Риме.
Понятно, в каком я был восторге от увиденного и как жалел, что решил
поступать не в Одессе, а в каком-то Николаеве.
В него мы попали после полуторачасового перегона среди удивительно
унылых степных пейзажей с вонючими лиманами и голыми степями. Прогрохотали
по наплавному Варваровскому мосту и остановились напротив темного
приземистого кирпичного здания с надписью на фронтоне "Николаевский
кораблестроительный институт". Промелькнувшего города после Одессы словно не
было. Унылые одноэтажные дома, грохочущие трамваи, тополя и жара. Я и так не
очень хотел поступать, а при мысли прожить здесь шесть лет, охота сдавать
экзамены и вовсе пропала.
Но, как говорится, деньги плачены. И деньги, судя по всему, для моих
родителей последние. Так что надо было постараться заработать стипендию и
слезть с их шеи.
Уже по тому, что нас разместили в спортзале, а не в студенческом
общежитии, стало ясно, то конкурс есть и огромный. Как потом выяснилось, 12
человек на одно место. В спортзале без конца шли дискуссии, кто есть кто из
прибывших, кто откуда приехал и кто какой нации. Конечно, большинство было
из 40-миллионной тогда Украины, населенной, как мне потом долго казалось,
сплошными антисемитами. Им не было дела до тех подвигов, которыми, как нам
рассказывал таксист, мгновенно опознав во мне еврея, отличились в
городе-герое мои соплеменники. У большинства моих оппонентов здесь было иное
представление о роли евреев, "защищавших Ташкент" во время войны. Кстати,
мой отец проходил "курс молодого бойца" действительно в Ташкенте - перед
отправкой под Сталинград и демобилизации потом только из Кенигсберга.
Первый экзамен - сочинение - мы с Пашей выдержали на "хорошо" и
отпраздновали походом на изумительный пляж, где я впервые в жизни плавал
совершенно свободно, хотя вода в Южном Буге была такой же пресной, как в
Пине. Это были последние дни моей дружбы с Павлом Сыбко. Устную математику я
сдал на "отлично" - поразил преподавателя оригинальным доказательством от
Лобика, а Паша почему-то получил "трояк". Этого он мне не простил -
изменился до неузнаваемости. "Трояк" означал без стипендии, а, как я теперь
понимаю, для его семьи содержать взрослого сына было тоже неподъемно. Кроме
того, только что ввели, правда ненадолго, плату за обучение. Так что попытка
поступать в любом случае была бессмысленной... Тем не менее, мы продолжали
сдавать экзамены, давно переселившись в общежитие. Оказалось, что
большинство провалило первые два экзамена, а потому конкурс почти сразу упал
до минимума. Во всяком случае, когда я сдал на "трояк" физику (Что такое
калория? Количество тепла, необходимого для нагрева одного грамма воды на
один градус Цельсия. От какой до какой температуры? Мммм... Что, одинаково
от нуля до одного или от 99 до 100? Не знаю... Оказалось, что в учебнике
есть сноска - от 19,5 до 20,5 градусов. Ой, как это важно для инженера!..),
мне можно было больше не завидовать. Я еще по инерции сдал на четверку химию
и на пятерку английский, но меня это уже не интересовало. Когда я пришел в
приемную комиссию забирать документы, сказали, чтобы я не торопился - с
таким экзаменационным листом могли и принять - после всех экзаменов конкурс
вообще исчез. Но я должен был немедленно заплатить за обучение за первый
семестр, жить за свой счет без стипендии, да еще купить гору учебников. Я
отказался. И денег нет, и институт этот мне не понравился, и город я уже
терпеть не мог... Пашу же с трояками по всем предметам, кроме сочинения,
отправили домой без разговоров. Не примиренный даже тем, что и я не
поступил, он так и не сменил снова гнев на милость.
Я уезжал один. Снова оказался на том же одесском пирсе и с удивлением
узнал, что меня могут впустить на койку (я раскошелился на билет в
шестиместную каюту) прямо сразу, хотя отход утром. Измученный осознанием
своего фиаско и дорогой от Николаева, я сразу взобрался на второй ярус,
задернул шторки и уснул. Проснулся от тревожных голосов у моего уха. Меня
будили незнакомые люди. Я встал, вышел на палубу и вздрогнул - судно
проходило мимо Константиновского равелина в Севастопольскую бухту. Я проспал
более 16 часов...
Я, конечно, понимал, что родители расстроятся от моего провала, но не
предполагал, что до такой степени! Мать плакала и ломала руки, требуя от
отца сделать что-нибудь. Он бегал со мной то в Приборостроительный институт,
то в Судостроительный техникум, пытаясь воспользоваться моим экзаменационным
листом, но было поздно - всех уже приняли или выгнали. Со стороны не брали.
По-моему, мой несчастный отец даже неумело предлагал кому-то взятку... То ли
мало, то ли не тому, но и это не помогло.
Наступал сентябрь. Школа окончена. Кормить меня год до армии или до
новой попытки поступления было некому - отец после суда уже нигде не
работал, мать за копейки работала в конторе подсобного хозяйства в четырех
километрах пешком от дома по бездорожью, Ася получала в своей школе гроши,
мы снимали комнату у чужих людей. Хуже не придумаешь. Пора было делать
очередной поворот...
В конце концов, думал я, ничего страшного не произошло. Не я ли в
девятом классе на вопрос кем быть ответил, что хочу быть рабочим на военном
заводе? Не я ли всю жизнь мечтал жить в Севастополе? Не я ли в Форосе решил
сделать все, что от меня зависит, чтобы всю жизнь жить у моря?
И вот я стою около старинных крепостных казарм на Корабельной стороне,
где расположен отдел кадров Морзавода имени Серго Орджоникидзе, с пропуском
и направлением придти завтра к восьми утра в третий цех учеником токаря.
Передо мной сверкает на крымском солнце Южная бухта города-героя, куда более
приятного и уютного, чем казенный и чужой Николаев. Мне тут же дали место в
общежитии на Костомаровской улице, в самом центре. Мне дано право жить в
городе моей мечты и самому зарабатывать себе на хлеб так, чтобы не только не
висеть на шее, но и помогать своим престарелым родителям. (Написал и
задумался... Престарелым? Отцу было всего 53 года, маме 51. А мне сейчас 70,
жене 67, а сын практически не у дел...) Через год или армия, или поступление
куда-то, не в Николаеве, а, скажем, в Институт инженеров морского флота в
шикарном городе Одессе, чтобы учиться на того же кораблестроителя. Впрочем,
кто мне сказал, что я мечтаю именно об этом? Короче говоря, надо начинать
жить с начала.
А начало это было более чем странное. Ученик токаря получал столько же,
сколько успешный студент стипендию. То есть на прокорм хватало. Срок
обучения был шесть месяцев - до февраля включительно. Общежитие практически
бесплатное. Казалось бы, что еще? Но моим учителем был назначен глазастый не
то татарин, не то грек по фамилии Гаджи. Скорее всего, он что-то получал за
мое обучение, но и не думал чему-то учить "образованного", каких тут кроме
меня и моего одноклассника Козина не просматривалось. Гаджи велел мне просто
смотреть, как он работает, но когда я стал читать газету, наорал, что в
рабочее время. Накричал и когда я сам включил станок и попытался что-то
точить. Короче, с учителем мне не повезло.
Завод был огромный и угрюмый. Вокруг были океанские суда и корабли, но
вблизи они уже не казались мне такими желанными, как в Пинске. В сухом доке
стояло самое знаменитое в то время в стране судно - флагман китобойной
флотилии "Слава". Наш механический цех делал детали в основном для нее. Во
всяком случае, мой учитель точил огромные латунные гайки для палубных
лебедок. Вокруг меня гремели и звенели станки, пахло горелой эмульсией и
маслом, в пыльные окна светило солнце. Из-под резцов струилась горячая
стружка.
Впрочем, работа была трехсменной, а потому случалось и всю ночь торчать
у станка. Кто-то заметил, что Гаджи своего ученика не учит, если не считать
мою обязанность бегать для него за водкой на Корабельную сторону, с риском
быть задержанным на проходной, и убирать за ним станок так чисто, чтобы
сменщик не имел претензий. Он стал что-то мне показывать, а поскольку он был
токарь классный, а я не совсем идиот, то чему-то научился, периодически
запарывая то детали, то станок.
В общежитии я поселился с Козиным и тем же Пашей. Отношения у меня с
бывшими одноклассниками и односельчанами были самые прохладные. Паша
периодически устраивал мне, впрочем, довольно справедливые скандалы из-за
моей неряшливости, а Козин откровенно ненавидел, как еврея. Да еще бывшего
городского. Да мало ли почему.
Вожделенный Севастополь наяву, да еще после Одессы и Киева казался
милой провинцией. Вроде Пинска, хотя моя бедная мама, когда я ее провел по
верхним, сохранившимся с довоенных времен улицам вроде одесских, сказала:
"Какой город! Сколько улиц!.." Вообще, став самостоятельным, я словно увидел
своих родителей другими глазами. Отец, который был для меня в Пинске высшим
авторитетом, вызывал только жалость, а мать я любил нежно, как маленькую
наивную девочку. С Асей были всегда сложные отношения со смесью взаимной
любви и отчуждения.
Столовая на заводе была огромным цехом заправки рабочих питанием для
выполнения плана. К обеду были заранее накрыты сотни столов с комплексными
обедами по бросовым ценам. Чтобы успеть заправиться за час обеденного
перерыва тысячи рабочих в промасленных комбинезонах толпились у входа,
ожидая гудка. С гудком открывалась дверь и начинался треск и мат, толчея и
давка. Кто не успевал, тот оставался голодным - накрыть заново за час
обслуга столовой не успевала. Купить на заводе съестное было негде, а
сбегать в город за час перерыва - некогда. Рабочие казались мне все
одинаковыми - пьяницами, примитивными матершинниками и ворами. Светлым
пятном в цеху был пожилой маленький мастер участка Бойцов.
Инженеров-кораблестроителей я за год работы на судоремонтном заводе видел
только выходящими из конструкторского бюро, где я не уставал мечтать
поработать хоть чертежником, хоть уборщиком. В цехах инженерами и не пахло.
И вообще было непонятно, кто руководил производством.
Воскресенья я проводил со своей еще полной семьей. Хозяева дома, где мы
снимали комнату, были люди "из бывших" - жители богатого и большого до войны
села Байдары, переименованного в Орлиное, после высылки в 1944 году отсюда
коренных жителей - татар. Кравченко были невиновными в преступлениях
местного населения против советской власти в годы войны, так как были
украинцами. Как и семья Калмановичей невиновной (временно), будучи не
татарами, а евреями. Все прочие были погружены в эшелоны и сосланы в
Узбекистан. Переселенцы-украинцы рассказывали, что в первые годы мерзли в
низких саклях и отапливались дровами из стволов фруктовых деревьев из
некогда знаменитых байдарских садов. В печь пошли и уникальные виноградники.
В отличие от сумских черноземов, крымская земля требовала татарского
трудолюбия и пота, а не мата и горилки, а потому село годами с трудом
выходило из переселенческой нищеты. Исключение представляла семья Кравченко
- очень красивая пожилая пара наших хозяев, их удивительно благородной
внешности дочь Вера и сын Леня. С последним я сразу подружился, катал его на
раме велосипеда, как некогда мы с Юрой друг друга. Как-то на горном
серпентине трассы Севастополь-Ялта в Байдарской долине нам навстречу прошел
грузовик с кузовом, набитым матросами, и оттуда нам закричали: "Сумасшедшая
собака! Бешенная..." Мы еще проехали с полкилометра, когда из-за поворота с
баскервильским дробным топотом вылетел крупный пес с языком наружу. Я едва
успел развернуться и нажал на педали. Дорога шла вниз, страх подгонял так,
что ноги слетали с педалей, но собака отстала. Когда мы влетели в село и
свернули в боковую улочку, собака промчалась мимо. Потом мы видели, как те
же матросы, собравшиеся у колодца, ласкали ее. Пошутили...
Кравченко относились к нашей несчастной семье очень хорошо. Как
"бывшие", они не знали антисемитизма и были просто порядочными культурными
рабочими людьми.
В Веру я был страстно влюблен. Она была старше меня, дружила с Асей и
ее подругами. Мы устраивали у нас танцы под патефон, я таял, танцуя с Верой.
Именно она и научила меня танцевать.
Запомнились утесовские пластинки "Занесло судьбою в третий батальон
старенький коломенский усталый патефон. Пел нам на привалах песенки свои..."
"Когда приходит почта полевая..." Было это яркой южной зимой с ослепительным
на солнце снегом, чистейшим горным воздухом и неожиданным после пинских
простуд здоровьем.
Отцу очень не нравилась моя бравада с водкой и первые попытки
материться. Он замечал мое приобщение к пролетариату с острой тревогой и
раздражением. К Асе приезжал ее ухажер-матрос по имени Сенька (Ася всех по
комсомольской привычке звала Павкой, Сережкой, Веркой, Любкой), который, как
оказалось, служил на судне, стоявшем в Морзаводе. Он приглашал меня обедать
с матросами. Вместо заводской столовой это было счастьем... Флотские борщи и
каши казались мне вкуснее домашних обедов.
С непривычки я без конца ранил себе руки о станок и детали. Порезы
гноились. Единственным лечением было придти после смены на Приморский
бульвар и опустить руки в морскую воду. Севастополь все меньше и меньше
вызывал романтические или патриотические чувства. Он был местом тяжелого
труда, редких радостей от покупки "булки со бзой" (с изюмом) или макарон
по-флотски в городской столовой по выходным. Еще были радости от кинотеатра
"Победа" (голубой и красный залы) с первым индийским фильмом "Бродяга",
перевернувшим представление советских людей о внешнем мире - не только "мы и
они" из "Встречи на Эльбе" и "У них есть Родина", но и какие-то третьи
народы. Там же и тогда же я посмотрел "Багдадский вор", как образец "их"
высокого искусства.
Настала зима, а с ней назрела конфронтация с сожителем Козиным. Не имея
повода придраться, он решил просто оклеветать и явно придумал, что я украл у
него какую-то удивительно малую сумму денег. И вот в цеху, во время ночной
смены он потребовал при всех вернуть украденное и ударил меня по лицу. Мои
многолетние "бои с тенью", тотчас пригодились. Он был поражен обрушившим на
него градом квалифицированных ударов, от которых мой враг тут же отступил,
нелепо защищаясь ногами. Нас поспешно разняли. Гаджи с уважительным
удивлением расспрашивал о причинах ссоры. Я спросил, честно ли было со
стороны Козина драться ногами. На что мой учитель токарного ремесла серьезно
ответил, что, конечно, можно и ногами, но только когда противник уже лежит
на полу.
Понимая, что это поражение Козин мне не простит, я изготовил и запрятал
в карман металлический кастет. А тот - финку. Дело шло к черт знает чему, но
разрешилось совершенно иначе.
В Севастополь периодически приезжал отец, оставаясь ночевать на моей
койке, когда я был в третьей смене. Зачем он приезжал, сегодня спросить уже
не у кого... Этот период мне запомнился только потому, что в него попал
заключительный эпизод моего общения с отцом. Невесть откуда взявшийся и куда
сгинувший Васька Молдован позвал меня куда-то как раз в тот момент, когда
отец приехал в город и хотел быть со мной. А я хотел быть с Васькой... И
было это за несколько дней до трагедии. А за день до нее в Орлином была
какая-то вечеринка, я старательно пил всегда невыразимо отвратительную мне
водку. Не менее старательно изображал пьяного и настойчиво, по-русски,
уговаривал отца выпить со мной, как с рабочим человеком. Теперь я понимаю,
что нельзя было нанести ему более жестокого оскорбления. Он и произнес
последнюю для меня в его жизни фразу: "Лучше мне было бы умереть, чем
породить такого сына!,,"
15 марта 1955 года я пришел после второй смены и тот же Козин, положив
мне руку на плечо, сказал: "Тебе телеграмма - отец умер. Вот ведь несчастье
тебе какое..."
На моей койке был белый листок: "Приезжай. Папа умер. Ася."
Я онемел от в общем давно прогнозируемой новости и тупо ел хлеб, глядя
перед собой.
Наутро я уже был в Орлином. Ася встречала меня на шоссе. Лицо ее
кривилось, мне показалось, что она улыбается. Мама кричала "Вот лежит наш
папочка!.." Он лежал как живой, но на столе, где живые люди не лежат. Вокруг
суетились соседи и еще какие-то люди. Выяснилось, что у отца нет ни одной
пары целых носков. Петр Кравченко сделал своему квартиранту последний
подарок. На кладбище отца везли в едва задрапированном чем-то грязном
грузовике. Провожающих практически не было. То ли показалось, то ли
прозвучал глумливый голос: "Похороны еще устроили." Мама неприлично кричала,
что он мечтал увидеть меня инженером. Я почему-то не мог плакать. Когда гроб
уже готовились закрыть, кто-то сказал мне: "Поклонись хоть отцу." Я послушно
коснулся лбом его словно живой мягкой груди. И папу просто закидали
землей... Но память о нем осталась на Земле, пока жив я, последний из
крохотной семьи, жившей некогда в Пинске. Я часто думаю, как интересно мне
было бы с ним поговорить обо всем. Он не дожил чуть больше года до ХХ
съезда, ближайшего к тем временам эпохального события. Мне часто видится,
как я с ним встречаюсь сегодня и рассказываю обо всем, что произошло в
стране, в мире и в семье за прошедшие 50 с лишним лет, что его нет. Он
переспрашивает, не очень верит, изумляется, радуется и печалится, торопит
мой рассказ и долго потом думает над услышанным. Впрочем, я почему-то
уверен, что умершие тотчас знают все, о нас, живых, о наших деяниях,
пороках, мыслях и отношении к ним. недавно прочел где-то, что и на могилу не
надо ходить, им это неприятно. А до сих пор думал, что наоборот и казнил
себя за то, что уже 16 лет не был в Орлином. Сегодня от Орлиновского моего
окружения остался один Вова, мой племянник, а в описываемый период о нем, не
говоря о моих детях и внуке и речи не было. Эти строки - последнее, что
останется, если останется, от нас четверых. Ведь эти строки никто из моей
семьи так т не открыл за эти десятиления, как и большую часть моей прозы, до
сих пор умеренно итересной чужим людям, а по началу восхищавшей.
Но пока у нас 1955 год, нас еще трое - мама и мы с Асей.
Я вернулся в Севастополь. Мои сожители сменили, наконец, гнев на
милость. Я выбросил свой кастет, стал носить папин плащ с разорванным
когда-то пьяным кладовщиком воротом, аккуратно зашитым мамой. Настала весна,
а с ней новый заказ в наш цех - шлифовку трубок для кроватей (так называемый
ширпотреб - побочная продукция военного производства). Я как раз окончил
срок своего ученичества и получил свой станок. Это был, конечно не ДИП
("догнать и перегнать") опытных токарей, а трофейный немецкий "самолет", как
его называли за дикую скорость вращения шпинделя - вдвое против советских.
При этом он был настолько разлажен, что изготавливать на нем качественно
точные детали было невозможно. Зато трубки шлифовать лучше, чем на любом
другом. Заказ был выгодным, все целыми днями только и держали в наждачной
бумаге бешено вращающиеся трубки, которые надо было довести до зеркального
блеска. Я на своем "самолете" перевыполнял норму, получил первые
неученические деньги, которых мне показалось очень много. Да тут еще пришла
на ум идея о приспособлении, не требующем целый день сжимать трубку руками.
Я сделал деревянные клещи с углублением по диаметру трубки, заложил туда
наждачную шкурку, закрепил клещи на суппорте с программой "резьба" туда и
обратно. И сел себе, наблюдая, как трубка мгновенно светлеет - без
каких-либо усилий с моей стороны. Оставалось только отвернуть заднюю бабку,
вынуть зеркальное изделие и заложить новое. За смену я выполнил чуть ли не
недельную норму. Тотчас набежала масса откуда-то взявшихся инженеров,
разнесся слух, что пересмотрят норму. А мне вместо премии твердо пообещали
набить морду за инициативу. Тем более, что на нормальном станке так работать
было нельзя.
Так или иначе, я стал более или менее зарабатывать, к тому же записался
в водный клуб завода в Артиллерийской бухте и стал тренироваться на байдарке
на морском просторе. Тут я впервые увидел дельфинов и, приняв их за акул,
тут же от страха перевернулся в ледяную апрельскую воду.
Первого мая я с крыши строящегося дома на площади Революции видел
парад, потом морской парад, потом салют. Жизнь стремительно катилась к
очередному повороту. Летом я должен был либо поступить куда-то, либо идти в
армию. В военкомате у меня спросили, какой род войск я предпочитаю. Как ни
странно, я попросился в военно-морское авиационное училище. Это показалось
еще более странным военкому. Он не сказал откровенно, что жидам в небе
делать нечего, но осторожно намекнул на необходимость знать свое место в
жизни.
Иногда мы гуляли уже с мамой, как некогда с папой, по фактически
единственной в городе замкнутой круговой улице. Вокруг нее были деревенские
поселки на горах. С Асей мы любили ходить в чебуречную на Мясной улице у
рынка.
А в Орлином этим летом я впервые прошел по ущелью с ручьем до яйлы и с
ее 800-метрового обрыва увидел весь Южный берег с высоты птичьего полета.
Между тем заказ на трубки кончался, а зарабатывать что-то токарным
трудом мне не светило. Во-первых, станок был совершенно не годен для точных
деталей, а, во-вторых, Гаджи меня так и не научил токарному делу. К тому же
я это дело и весь родной завод просто терпеть не мог, с его вечной гарью и
грохотом, идиотскими лозунгами типа "сегодня рекорд - завтра норма", о
который я уже споткнулся. Все, казалось, было сделано для того, чтобы отбить
у человека охоту работать и зарабатывать. Положение рабочего оказалось не
престижным, как меня уверяли фильмы, а унизительным, а трудовой коллектив
был сборищем воров и пьяниц.
И тут, как всегда при повороте, совершенно неожиданно блеснул откуда-то
спереди луч света. На этот раз это было крохотное объявление в
"Комсомольской правде". Одесское военно-морское медицинское училище
объявляло прием курсантов. Надо же! Училище, а значит всегда стипендия, плюс
питание и обмундирование. Форма, о которой я мечтал с детства, завидуя
суворовской. Да еще морское. Да еще в вожделенной Одессе! Да еще медицинское
- дающее гражданскую профессию за счет государства. Отрезвляющую мысль, что
это не высшее, не врачебное, а фельдшерское образование, я отринул сразу.
Какая разница? Офицер и есть офицер. Зато учиться всего три года, а Асалину
в Черноморском высшем училище пять лет, в кораблестроительном или в
медицинском институте - шесть. А тут чик-чак и специалист. И с тем же
кортиком. И с окладом. К тому же, я ехал поступать опять не один, а с
другом. Причем, совсем не с Сыбко.
Откуда он появился в моей жизни и куда потом сгинул, я начисто не
помню. Звали его, кажется, Боря Шабан и был он молотобойцем. Дело в том, что
бесчисленные палубные лебедки на китобазе "Слава" и ее ботах крепились
втулками холодной посадки, которые вытачивал только Гаджи, а загонял на
место свинцовым мягким молотом Шабан. И был он соответствующего роста,
сложения и характера. Почему он заметил и приветил меня, повторяю, не помню.
Но именно с ним я поделился своими планами, а ему, как он тут же признался,
было все равно, куда поступать. Военком, увидев объявление, прямо расцвел:
"Что я тебе говорил? А ты - в летчики...Вот, где для вас самое место." Уже
открытым текстом!
В Одессу ушли мои документы и потянулись дни ожидания. Вступительные
экзамены, как объяснили мне в военкомате, с 1 июля, чтобы при провале успеть
поступить (до армии) в институт. Но я уже знал, что институт мне заказан,
нет у мамы денег, а потому провала быть не должно. Наученный горьким опытом
прошлого года, я тут же уволился с завода и засел за учебники, да так, как
я, оказывается, умею лучше других. Вроде того прорыва на переэкзаменовке по
английскому. Мама и Ася только удивлялись. Целыми днями учил физику, химию,
правила грамматики, литературу для сочинения. Последнее оказалось напрасным
- был диктант и устный экзамен по русскому языку, но я этого не знал. День и
ночь я думал только об одном - вызовут ли на экзамены? Может быть, евреев
вообще не берут в военные училища?
Но вызов пришел, а с ним литер - право на проезд за счет Минобороны.
Первая ласточка будущей безоблачно счастливой, сытой и богатой жизни, без
рабской зависимости от заказа на трубки для моего "самолета".
Мама и Ася провожали меня на том же причале. Теплоход "Адмирал Нахимов
взял курс на Одессу, но уже не как пункт пересадки, а в сам город-сказку.
Первое, что я увидел с борта судна, причалившего к знакомому пирсу,
было несколько моряков с их девушками. Были они непривычно, не
по-севастопольски раскованные, необычно светлые гюйсы, серебряные, а не
золотые якорьки на погончиках с красной, а не желтой окантовкой, бескозырка
лихо сдвинута на затылок, ослепительно белая форма, отутюженные до
бритвенной остроты складки на брюках. Все это подчеркивалось легкими белыми
парусиновыми туфлями. Таких щеголей я еще не видел!
Я смотрел на них с восторгом, как д'Артаньян на мушкетеров во дворе
де-Тревиля, еще не зная, что это и есть мое светлое будущее, когда Боря
Шабан пробасил рядом: "Они. ВММУ - военно-морское медицинское училище."
Оно обернулось к нам стальными воротами, которые закрылись за спиной,
отделив меня от вожделенного города Одесса на долгие три месяца.
На спортплощадках заднего двора стояли огромные армейские палатки c
трехъярусными койками. Вокруг кишела разноликая публика. Конкурс был еще
больше, чем в Николаеве - 16-20 человек на место. Гудела разноголосица уже
не только Украины, но и всей страны - в единственное в стране училище
съехались юноши от Магадана до Кишинева. А ведь еще отказали в приеме
примерно тысяче девочек.
В первую же ночь весь этот муравейник вскочил от дикого крика: "Подъем!
Боевая тревога - подушку спиздили!" Воровали без конца. Двор был небольшой,
вокруг высоченные заборы и глухие брандмауэры старинных зданий, а в этом
квадрате кипели страсти. Считалось, что в вузы берут в первую очередь
спортсменов. Потому все хвастались друг перед другом чемпионством. На
волейбольной площадке блистала приехавшая в полном составе сборная команда
республики Армения. Ходил, поводя плечами, москвич - мастер спорта по
классической борьбе, вызывавший любого на ковер в виде гравийной тропинки.
Он опрокидывал или поднимал над головой и крутил одного за другим горячих
кавказских парней, исходивших от бессильной злобы. Заприметив моего Борю,
забияка тут же вызвал его на поединок, но тот снисходительно отказался.
Борец обиделся и стал нас с ним задирать. Наконец, Шабан усмехнулся и стал в
неумелую стойку. Мастер спорта тут же дал ему подножку, но кузнец и не
шевельнулся. После нового удара он поморщился и охватил профессионала своими
громадными руками. Все краски, кроме белой, тотчас сбежали с лица чемпиона.
Он пытался даже не сопротивляться, а просто сказать, что сдается, но не смог
и этого. Когда Боря отпустил его, грозный победитель сел на землю и стал
водить руками по бокам, отыскивая ребра.
Ко мне при таком приятеле не очень приеживались, но Шабан недолго
пробыл рядом. Прошла военно-врачебная комиссия, которая его за что-то
выбраковала. А с ним ушла за ворота добрая треть кандидатов. Я был уверен,
что найдут мои расширенные корни легких, но ничего не нашли. Зато во дворе
ко мне пристали, какой я нации. Когда я признался, щирый хохол пришел в
изумление: "Тю! Еврей и еще надеется, что его примут. Я уеду, а ты
останешься?"
Прошел диктант. Сидевший рядом со мной капитан сборной Армении по
волейболу горестно вздыхал, слушая хорошо знакомую мне по Лещову
тургеневскую прозу. Когда я проверил свои ошибки, сдал листок и заглянул на
соседний, то увидел там нарисованную грустную собаку и слова: "Собака
русский язык нэ понымат..."
После этого первого экзамена исчезла в утренней дымке на улице Садовой
еще половина оставшихся. Начался экзамен по физике. После фиаско в Николаеве
я тщательно прочел все сноски и мелкие шрифты, не говоря о тексте учебников,
а потому отвечал бойко и уверенно. Хороший русский язык и четкое написание
формул выгодно отличало меня в глазах одесских преподавателей от выпускников
украинских школ. По химии досталось на удачу то, что я знал лучше всего,
просто, как говорится, от зубов отскакивало. То же было на экзамене по
русской грамматике. Словом, я очень удивился и испугался, когда объявили,
наконец, результаты - четыре четверки. Почему не пятерки? Ведь в диктанте ни
одной ошибки. Срезают все-таки по национальному признаку? Между тем, матросы
из обслуги училища шустро свернули три из четырех палаток. Да и в последней
мы спали не выше второго яруса. И воровство как-то сразу прекратилось.
Оставалась мандатная комиссия. За столом блистали погонами с большими
звездами человек десять морских офицеров. Каждый кандидат в курсанты
становился напротив стола и отвечал на вопросы. Перед этим офицер зачитывал
анкетные данные. Я с тревогой следил за лицами за столом, когда произнесли
мою фамилию, имя и отчество, год рождения и национальность. Потом, правда,
пошло приличнее - рабочий Морзавода, севастополец. То есть в какой-то мере
свой в доску. Начались вопросы. Пожилой капитан первого ранга вдруг спросил:
"Вы по национальности еврей?" Я судорожно кивнул - так напрямую официальные
лица ко мне еще никогда не обращались. "А ваши родители знают, что наше
училище подводное, что вы будете служить на лодке?" "Отец умер, - ответил я,
- а мама считает, что мне надо самому решать, кем быть." Офицер кивнул,
остальные одобрительно заулыбались. Нет, мой щирый собеседник, подумал я. Я
действительно останусь, а вот ты уедешь. Это все-таки не твоя петлюровщина,
а Советский Союз.
Через день в палатке остались 180 человек, включая меня.
В бане мы раздевались в одной раздевалке, а одевались в другой. И здесь
на полочках лежала синяя хлопчатобумажная форма с черной бескозыркой без
ленточки. До этого по головам прошлась машинка. Все стали до удивления
похожи друг на друга. И ни одного не было из тех палаток. Словно всех
выгнали, а новых привезли. Нас построили, долго выравнивали по ранжиру и
рассчитали на шесть взводов - в первом гренадеры, в шестом - карлики. Я
оказался в третьем взводе. В санчасти каждому сделали очень болезненный укол
в спину, повесили на укол трехлинейную винтовку образца 1891 года, рюкзак и
вывели за ворота. Жара была страшная, винтовка и рюкзак гнули к земле,
тяжеленные и уродливые ботинки грохотали по булыжной одесской мостовой. Мы
шли около трех часов на какую-то станцию Фонтана, в летний лагерь. Тут
стояли уже шестиместные палатки на берегу синего моря, вокруг была голая
степь, а напротив палаток был строевой плац.
Именно тут меня начали учить любить свободу. Позже я завидовал моему
сыну, который не знал, что такое строевая подготовка. В израильской армии
его учили воевать, а не печатать шаг и держать равнение, а в советской -
наоборот. Я оказался удивительно неспособным строевиком. Я вечно опаздывал
приподнимать приклад винтовки при команде "На пле!..", поэтому продолжения
"...чо!" не следовало, и всем называлась фамилия того, кто опаздывает и тем
самым мучает остальных. Впрочем, с первых дней я понял логику воинских
отношений в училище - натравить курсантов друг на друга, не допустить
круговой поруки. Потом это проявлялось все годы моей службы и учебы. Пока же
надо было просыпаться в шесть утра, завтракать как можно быстрее (через пару
минут после опускания за стол следовала команды "Встать, выходить
строиться!"), изо всех сил печатать шаг, держать равнение и четко выполнять
ружейные приемы "На плечо! К ноге! На кра-ул!" словно от этой четкости
зависела жизнь воина. При этом нас не учили ни стрелять, ни отрыть окоп. То
есть, случись война, послали бы на убой. Зато в военной форме, офицерскую
смену, курсантский полк.
Когда стали учить плавать, я воспрянул духом. Оказалось, что из всего
отделения, десять человек, я был единственный, кто свободно плавал.
Старшина-сверхсрочник Рамаданов, побывавший некогда в турецком плену и там
был татуированный от шеи до колен. В основном непонятно, кроме ягодиц, где
были изображены два кочегара с лопатами. Когда он шагал, они по очереди
кидали уголь в топку. Рамаданов держал меня на корме шлюпки, пока остальные,
такие умелые и лихие на строевой подготовке, выпучив от ужаса глаза, прыгали
в глубокую воду и отчаянно били лапками, спасая свою жизнь. Метода была
простая - захочешь жить - выплывешь. Но и утонуть человеку, прошедшему такой
конкурс, нельзя. Поэтому либо я, либо сам старшина тут же кидались в воду,
когда бравый шагист шел на дно. И грести никто, кроме меня, владевшего
когда-то целое лето байдаркой, а потом был еще и в Севастопольском гребном
клубе, не умел. Весла крутились в мощных юношеских руках, словно это были
девичьи или детские ладони. Меня сажали загребным - за которым следили
остальные, приноравливаясь к единому движению. Короче говоря, шлюпочная
подготовка скрасила мой авторитет, подорванный на плацу. В конце концов,
моряком-то изо всех оказался только я.
Младших командиров с идиотским названием помкомвзвода назначали из нас
самих. Мне достался на всю мою училищную жизнь крайне неприятный мне внешне
и по сути Виктор Обложок. И он невзлюбил меня с самого начала до прощального
поцелуя в губы, как у них принято, при расставании навеки. То, что он был
первым, кого я вытащил по дороге на дно скорее еще больше обозлило его, чем
моя ненавистная для него национальность. Я безропотно терпел все
издевательства, кроме раздачи писем. Для впервые оторванного от дома
19-летнего парня письма были глотком воздуха, но наши письма на всех получал
Обложок и, чувствуя свою власть, не спешил раздавать. Когда я наконец
схватил конверт, мой боевой командир, с которым мне при случае надо идти в
разведку, ехидно спросил: "От Сарры?" "От друга", - ответил я, весь
обливаясь внутри кровью. "А, от Абрама!" - скаблился мой собрат по
коммунистическому союзу молодежи. "От Александра Софронова!" "Покажи."
Письмо с фотографией замордованного солдата действительно было от
самого верного друга детства. Откуда-то с севера, где он проходил срочную
службу. Лицо друга было в овале на фоне льдины, с которой вертолет поднимает
моржа за клык.
Когда началась боевая подготовка, я вдруг оказался лучше всех по
меткости стрельбы. Мне даже присвоили какой-то спортивный разряд. Тогда же я
получил второй разряд по бегу на полторы тысячи метров. Причем бежал в своих
сандалиях, грохоча по земле к смеху зрителей. Зато пришел первым с
удивительным временем. А при тактических учениях, когда я в азарте
продвинулся чуть впереди цепи со своей винтовкой, услышал: "Вечно эти евреи
первые на учениях. В бою, небось, был бы последним..." И произнес это не
Обложок. Потом я выяснил, что в моем взводе, 30 человек, было минимум 25
антисемитов, включая десять патологических. Для них не просто любое мое
слово и действие, но сам внешний вид вызывал дикую злобу. И не только мой. В
моем взводе (потом классе) был еще один еврей - Брук Арон Абрамович, то есть
откровенный. Он вел себя прямо противоположно мне - сразу старался стать
своим в доску, душой общества. Тем более, что он был умелый футболист. К
нему и относились много лучше, чем к строптивому, но я как-то услышал, как
один хохол сказал о Бруке другому: "Какие у них фигуры, а?" "Одно слово -
нелюди,"- ответил второй.
Это я запомнил на всю жизнь. Много-много лет спустя я вдруг на улице в
Хайфе заметил родную советскую морскую форму. Я было бросился к робко
сгрудившимся у магазина парням, но тут увидел на бескозырке не "Черноморский
флот", а "Сагайдачный" - самостийная Украина, дружественная пока Израилю
прислала корабль с визитом вежливости на главную базу нашего флота. Попадись
я на глаза в свое время запорожскому гетману Сагайдачному, подумал я. И еще
- вот разглядывают они мою Хайфу в дальномеры своей артиллерии, а ударить,
даже если и очень хочется, руки коротки. И флота еврейского для отпора не
надо - один самолет F-16 и ракетный залп...
И я прошел мимо. Возможно, что один из них сын Обложка, почему нет?
Когда мы с его отцом оба носили точно такую же форму, он был мой
биологический враг, а потому и они для меня - нелюди. Возможно, сын воспитан
в новой Украине как-то иначе, хотя и очень мало вероятно. Но я в юности ими
воспитан именно так - в рамочку и на всю жизнь. России, родине моей, еще
можно что-то простить, но Украине... И - зачем?
Предельное напряжение на плацу, на шлюпке и вообще на чистом воздухе
пробуждали у нас такой аппетит, что от рыбы костей не оставалось. Я был
вечно голодным. Уже не припомню, как и у кого я купил какие-то фрукты, но
такого поноса у меня в жизни еще не было. Врач нашего лагеря не размышлял ни
минуты. Через полчаса я уже сидел в закрытой машине, уносившей меня в
Одессу. Эта дизентерия прицепилась ко мне на долгие годы. Зато тогда я вдруг
словно был освобожден из тюрьмы, оказавшись в санчасти в училище, уже без
толпы кандидатов в курсанты. Тут была уютная койка в палате на двоих еще с
одним дристуном, врачи, сытное питание и никакого Обложка. Во всяком случае,
пока. Напарник оказался ленинградцем, первым в моей жизни. И совсем не
антисемитом. Впрочем, хорошее запоминается хуже плохого, а потому ни имени,
ни судьбы этого человека я не помню.
Там я провел весь остаток периода курса молодого бойца.
Даже ухитрился впервые в жизни выйти в форме - пока еще рабочей, без
погон и в бескозырке без ленточки - в город Одессу. Отпустили на почту за
посылкой от мамы. Город показался мне еще лучше, чем при первом посещении
(нечего и говорить, что при марш-броске в летний лагерь с винтовкой на
уколе, я вообще по сторонам не смотрел), со своими стройными проспектами и
густой зеленью вдоль них. Акация - визитная карточка Одессы - конечно,
особенно хороша весной, при фантастически бурном цветении, но и в обычном
виде поражает своим зеленым изобилием и тенью.
Потом вернулись мои боевые товарищи. Нам выдали постоянную форму. Я
никогда в жизни не имел такой новой и добротной одежды - суконная
темно-синяя форменка, теплые суконные черные брюки, относительно легкие
выходные ботинки, полосатая тельняшка - морская душа. Плюс новенький бушлат
со слюнявчиком и ворсистая черная морская шинель. Сбылась моя мечта -
серебряные якорьки на погончиках с красной окантовкой, надпись:
"Военно-морское училище" (жалко, конечно, что не высшее...) на ленточке с
золотыми якорями.
У нас появилось новое начальство. На самом высоком уровне начальника
курса, комбат-батяня - изящный глазастый армянин - полковник Давидян. Его
заместителем по политработе, то есть нашим идеологическим воспитателем был,
надо же, еврей - подполковник Бейлис. Командиром роты (три взвода) -
"капитан третьего ранга... майор Майский". А командиром взвода - старший
лейтенант Несич. Надо же - всех вспомнил! И кому это надо?..
И младшие командиры были назначены из старшекурсников. Это был
последний в истории училища четвертый курс. Просто раньше брали без среднего
образования. Мы, десятиклассники, уже были приняты на трехлетний срок
обучения. Но почему-то сохранилась и власть Обложка, уж не помню, как он
назывался в табели о рангах.
Мы приняли присягу и начали учебу.
Наконец-то я чему-то учился после школы! Не точил гайки и не шлифовал
трубки, не подметал цех и не работал в третью смену, когда смертельно
хочется спать. А изучал анатомию и латынь, фармакологию и физиологию. После
подъема была зарядка под полковой духовой оркестр, прямо на улице (вот,
небось, радость-то одесситам!) Потом завтрак и переход строем из жилого
корпуса на Садовой в учебный на Баранова по брусчатке мостовой. После уроков
был сытный вкусный обед, час сна на втором ярусе койки в спальне на 60
человек, потом несколько часов самоподготовки в своем классе или в
анатомическом театре, наконец, вечерний переход на Садовую, ужин и, наконец,
свободное время. Тут можно было привести форму в порядок, почитать,
позаниматься в кружках или спортом, написать письмо в Ленинской комнате,
просто побродить по двору, где некогда блистали армянские волейболисты.
Из спортивных секций я тотчас выбрал бокс. Пока были бои с тенью, я
считал себя при деле. Но на первый же бой на ринге тренер выставил меня
почему-то против разрядника и долго не прерывал тайм ввиду явного
преимущества. Короче, он так меня излупил, что я больше на секцию не пришел
и перевелся на спортивную гимнастику, где, как и в легкой атлетике, никак не
зависишь от соперника.
Из кружков запомнился курс бальных танцев, вроде бы обязательный для
будущего морского офицера. Это в Полярном-то? Бальные танцы? - подумалось
мне, когда я через восемь лет после описываемых событий оказался в этом
жутком месте. А ведь именно туда меня распределили бы после училища, если бы
не маршал Жуков, о котором речь ниже.
И еще - хор. Тут нас обучал такой милый и культурный одессит, что я
просто таял от желания петь как можно лучше. "Паровозным гудком
растревожена, - вступали тихие высокие голоса, - на просторах твоих
тишина..." Этот же одессит пытался вывести меня на какой-то вечер на
декламацию, но я предложил бытовое стихотворение, которое странным образом
отложилось в моем мозгу (до сих пор) и которое я даже фрагментарно
вспоминать не хочу. И это на фоне патриотической морской тематики типа
"...поют под ветром ванты и о форштевень режется струя. Идут на море флота
лейтенанты, Советского Союза сыновья..."
Впрочем, все это досуг, а учебная страда была очень серьезной. Только
височная кость имеет, оказывается, 92 названия своих частей. И все
по-латыни. Плюс все кости скелета, все мышцы и связки "сушеного румына", как
называли забальзамированный труп, на фоне которого я сфотографирован в
семейном альбоме. При таком конкурсе дураков на курсе было не густо. Тем
более удивительно, что я учился не просто хорошо, то есть на сплошные
пятерки, но и лучше всех. Мои хохлы только переглядывались, когда я сдавал
контрольные и экзамены. А память! Да я же эту латынь через месяц знал, чуть
ли не лучше английского. Вот бы, в каком состоянии ума учить иврит, а не в
54 года, как реально довелось. Но ничего не помогало из-за хуже других
заправленной койки и забрызганной вечной одесской осенней слизью шинели.
Короче, после блестяще сданной зимней сессии мне отказали в отпуске домой,
который был особым поощрением. А я так мечтал появиться в семье во всем
великолепии морской формы.
Я стал переписываться с Борисом Козырем. Он тоже был курсантом и учился
в том же городе Дзауджикау (Владикавказ), где окончил Суворовское. Так что
мы нашли общий язык. Он прислал мне песню на мотив "Журавлей" Вертинского:
"У нас юности нет. Здесь под серой шинелью людям кажется всем, что мы чувств
лишены..." И подобная тоска по воле. Какой? Я хорошо помнил еще жизнь на
гражданке с полным правом работать токарем. Я еще был добровольцем. Тут я
начал писать роман. Уму непостижимо, где и когда я его писал, как ухитрялся
хранить. Да еще послал Козырю, вырезав в последний момент самую пикантную
часть. Он тут же разразился возмущенным посланием. Я написал купюру заново и
послал ему. "Это может понять только курсант, - писал он с восторгом о моем
романе. - До глубины души. Мы читали по очереди всем взводом...Спасибо. Ты
настоящий писатель." Если учесть, что он сделал карьеру военного журналиста,
то такая оценка двадцатилетнего автора дорогого стоит.
Между тем увольнения вовсе не оказались праздником жизни. Выпускали со
страшными придирками ко всему, начиная от надраенных ботинок и кончая
отглаженным, но скомканным после этого носовым платком. Проверял лично
профессиональный военный воспитатель (даже, говорят, орден имел за эту
деятельность, книгу писал...) полковник Давидян. В практической деятельности
он перетасовывал курсантов разных взводов, если ему докладывали сексоты об
излишней дружбе в классе. Как воспитателя его, по-моему, ненавидели все до
единого. И больше всех, кажется, я. Причем не без взаимности... Так или
иначе, еженедельное прощание было таким теплым, что уже не хотелось и
выходить за ворота. Тем более, что там шла буквально охота на
военнослужащих. Комендант гарнизона ставил патрулям план отлова. Поэтому
следовало ходить там, где патрули редки. На Дерибассовской лучше было не
появляться. В этих гуляниях я посетил впервые в жизни зоопарк и вообще
оценил город, где можно идти часами, сворачивая с улицы на улицу, как много
позже по Ленинграду, еще позже по Парижу, Праге, Венеции, Риму и Лондону, не
теряя восхищения. С кем и куда я ходил в увольнения, не помню. Как-то в
трамвае услышал о нас, курсантах: "Им такие деньги дают, не поверите..."
Давали же очень даже немного, но при полном довольствии хватало. Я покупал
только сдобные булки и халву. И был чуть ли не единственным непьющим в моем
окружении. Никаких девушек в первый год у меня не было.
Сводили нас и в знаменитый Оперный театр. Роскошный интерьер, не говоря
об экстерьере, но опера "Евгений Онегин" не произвела впечатления. Онегин
был отнюдь не осьмнадцати лет, Ленский и того солиднее, а Татьяна, сев на
стул, едва не продавила его пудовой дупой. При этом они пели, на мой вкус,
слишком пронзительными и неприятными голосами. Музкомедия порадовала
всесоюзной премьерой "Белой акации", а мы удивили одесситов строевым пением
"Я вижу везде твои ясные зори, Одесса, Одесса..." из этой оперетты
Дунаевского. Вообще мы много и охотно пели на ежевечерних строевых
прогулках. Был у нас запевала с удивительно сильным голосом, гораздо более
оперным, чем у профессионалов. Он начинал "Скажи-ка, дядя, ведь недаром..."
"...Москва спале... Москва спаленная пожаром, францу... французу отдана..."
И так далее - по Лермонтову, до конца.
Весной 1956 было знаменательное событие. Нас собрали в Ленинской
комнате и в полной напряженной тишине прочитали закрытое письмо ЦК КПСС о
культе личности Сталина. Когда болезненный и щуплый подполковник Бейлис
своим хорошо поставленным голосом и с внятной дикцией без каких-либо эмоций
прочел то, за что еще вчера можно было исчезнуть, произошло то, чего я не
ожидал. Мои боевые товарищи вскочили с мест, сорвали портреты Ленина и
Сталина и стали топтать их ногами, вместе с текстом гимна. Осколки стекла
летели во все стороны. Давидян стоял у дверей бледный и неподвижный, а
Бейлис пытался защитить портрет Ленина. "Не вы ли нам говорили, - крикнул
ему наш лучший штангист, - что Сталин это Ленин сегодня. Если Сталин
преступник, а всему учился у Ленина, то и Ленин такой же..." Особенно
неиствовал курсант Внуков, сын генерала МГБ из Магадана. Он и раньше не
стеснялся в выражении своего отношения к властям. Скажем, застал его как-то
Давидян стоявшим с руками в карманах напротив стенда "Жизнь и деятельность
В.И.Ленина". "Товарищ Внуков, - строго сказал полковник. - Знаете ли ви, что
дэржать руки в карманах вища мера некультурности?" "Никак нет, товарищ
полковник, - уверенно и даже с пафосом ответил тот. - Держать руки в
карманах - проявление высшей культуры и воспитанности." "Почэму ви так
полагаетэ?" - изумился Давидян. "Потому, что вождь мирового пролетариата
всегда держал руки только в карманах!" - показал Внуков на фотографии.
Давидяну нечего было возразить.
На меня разоблачения культа личности не произвели такого впечатления,
как на окружающих. Скорее всего, потому, что после встречи лагерника на
теплоходе "Петр Великий" я подспудно считал весь наш строй преступным, а
вождей - опаснейшими сумасшедшими. То, что очередные монстры разоблачили
предшественников, меня нисколько не удивило. Кстати, я разыскал ветерана
ГУЛАГа и навестил. Он не сразу узнал меня в форме, как и я его - уже не в
спецодежде зэка, а прилично, даже богато одетого. пополневшего, вполне
респектабельного. Жена не показалась мне такой уж красавицей. Жена как жена.
Мы попили чаю. Он спросил о Паше. Я ответил - служит в Германии. О культе
личности он говорить отказался. Спасибо, мол, уже ели... век больше вашей
свободы не видать.
Есть анекдот 1970-х годов. Иванова вызывают куда надо и говорят о
несоответствии его официальных доходов и неофициальных расходов. Тот
признается, что во время немецкой оккупации он держал в подвале двух евреев.
Те уехали в Израиль, разбогатели, но не забыли своего спасителя. "Но,
товарищ Иванов, - разводит руками товарищ майор, - ваши евреи могут забыть
вас, умереть, наконец..." "А я и сейчас двоих держу."
Так и я. Как бы ни изменился строй в Советском Союзе и потом России в
период моего в нем пребывания и после отъезда, кто бы ни пришел к власти в
Израиле, я в равной мере считал и считаю все известные мне государства
преступными, а вождей - проходимцами и опаснейшими сумасшедшими.
В конце мая зацвела акация. Город предстал передо мной во всей своей
красе ночью, когда я, находясь в карауле с нарукавной повязкой и с карабином
Симонова и обходя ночным дозором стены училища со стороны улиц, рискнул
сбегать за угол, где как раз выгружали из фургона к утренней продаже булки
из пекарни. И возвращаясь на пост напоролся в четыре ночи не на кого-нибудь,
а на самого полковника Давидяна. Это он допоздна писал в своем кабинете
книгу о моем им воспитании. Увидев меня при оружии черт знает где да еще с
булкой в руках, он сначала обалдел, а потом перешел на свой иезуитский
свистящий шепот: "Ви переступник, - говорил он в аромате цветущей акации. -
Вас будут судить..." А незадолго до этого я как раз пожаловался ему, что при
очередном споре на самоподготовке, когда я напомнил однокурсникам о
национальной принадлежности Ботвинника и Маркса, Гейне и Свердлова, Грак
Лысенко, невесть как прошедший конкурс при своей редкой тупости, заорал мне:
"Ты еврей, я тебя придушу... Тебе только быть шпионом и предателем..."
И вот я теперь на самом деле переступник. И судить будут совсем не
Грака, а меня.
Но никто никого не судил. Случай был таким вопиющим, что его поспешно
затолкали под сукно. Меня не пустили в увольнение, отменили фотографирование
у развернутого знамени училища за отличную учебу, но нигде не упомянули за
что. Естественно, и я помалкивал. Давидян же, который не вовремя вышел на
улицу, ограничился тем, что на очередном собрании напал на меня за
необоснованную жалобу на Грака. Мол, есть некоторые, которые ноют, а сами
способны на все, не называя по имени нытиков. Никто, кроме нас с
воспитателем, ничего не понял. И Грак тоже.
Зато после моего скандала с Граком на меня обратили внимание сразу с
двух сторон. Арийцы (не по Гитлеру, разумеется, а по их собственной оценке)
оценили то, с каким достоинством я защищал свою нацию, и прониклись
уважением. Один из них, Виктор Кизилов, даже на какое-то время стал моим
другом. Что же касается Брука, то его мои противники похвалили, мол, хоть и
еврей, а свой. Во время дискуссии он помалкивал. Зато потом, наедине, он так
высказался, что даже у меня в ушах зазвенело. Все гои, сказал он, звери.
Среди них нет ни одного, кому можно хоть как-то доверять или сблизиться. А
потому следует вести себя с ними предельно осторожно, не высовываться, тем
более, не подставляться, как это делаешь ты. Надо их просто всей душой
ненавидеть и презирать. Но про себя... Все-таки, по сравнению с ним я был
записной интернационалист. А ведь Арон был из той же Белоруссии, что я
считал терпимой для евреев по сравнению с Украиной. Так или иначе, Брук так
и не стал моим другом. Когда мы с ним несколько лет спустя встретились в
Ленинграде, он повторил свою тираду. Он так и не изменился. Интересно, здесь
ли, в Израиле, он сейчас и не так ли свирепо относится к израильтянам, как к
проклятым гоям на сов родине.
В этом плане был еще один эпизод. Одесса оказалась самым еврейским
городом, в котором я когда-либо жил. Евреями, причем, на мой взгляд,
карикатурными казались и многие русские и украинцы-одесситы. Скажем, некто
Сердюк, которого мне, как отличнику велели подтягивать в учебе, вполне
годился под персонаж самого антисемитского анекдота. Естественно, что меня
не принял за своего ни один одесский еврей. Я чувствовал себя в Одессе еще
более одиноким, чем в Севастополе.
Особое место в моей курсантской жизни занимали парады в честь Великого
октября и Первого мая. К ним готовились чуть ли не месяцами, отрабатывая шаг
часами. И плевать на медицинскую или военно-морскую подготовку будущих
офицеров флота. Мы выходили засветло, шли по улицам с оркестром до Парка
Шевченко, где было подобие площади и тут Давидян и прочие строевые офицеры
(не преподаватели, а воспитатели) были на своем месте. Заметив, что в
монолитном строю один штык без конца подпрыгивает, Давидян с трудом
вычислил, что это моя работа - походка такая, причем наследственная, моя
дочь и сейчас так ходит, но она-то не в строю, а я не должен был портить
коробку. Отправить меня прочь, даже и чистить без конца картошку, пока все
корячатся на строевом плацу, было бы незаслуженной наградой. Пристрелить
тоже жалко - отличник все-таки, авось пригодится. И вот полковник решил
лично научить меня ходить. Он потребовал, чтобы я прошелся перед ним
строевым шагом. Обнаружил, что у меня скорее гусиный прусский или там
французский из "Фанфан-Тюльпана" шаг типа "согнуть - вытянуть - тянуть -
поставить", Давидян продемонстрировал мне русский флотский шаг: "Подня ногу
и - пада!" Я попробовал, выяснил тотчас, что "пада" много проще, чем
"согнуть - вытянуть - поставить", и проблемы была решена.
Наконец, наступала ночная генеральная репетиция парада На Куликовом
поле строевые голоса пехотного, зенитно-артиллерийского и артиллерийского
училищ самозабвенно пели: "К торжественному маршу... побатальонно... на
одного линейного дистанцию... первый батальон прямо... остальные напра-во!
На пле-чо! Равнение направо... шагом марш!!" Взревел оркестр, по площади
мимо набитой офицерами трибуны в голубом свете прожекторов и дыме
разогреваемых моторов готовой к маршу техники проходили коробки. Потом это
повторилось днем Первого мая, когда красные флаги реяли на фоне яркой зелени
молодой листвы и ослепительно голубого неба с сияющим южным солнцем. Наша
коробка была здесь единственными моряками, а потому особо тепло встречалась
зрителями. Тем более, что именно для нас оркестр играл "Варяга", причем как
бы через такт по сравнению с сухопутными войсками. Черные клеши монолитно
стелились над мостовой, празднично вились ленточки под только вчера надетыми
белыми чехлами бескозырок. Черная форма подчеркивала солидность флота -
гордости всех морских городов. Нетрудно понять, какие чувства владели мною в
20 лет в таком строю. И вот мы, уже относительно раскованно по четыре в ряд
возвращаемся с парада к праздничному изобильному столу и идем с карабинами и
штыками по праздничным одесским улицам к радости нарядных прохожих. А на
каждом балконе сидят одесситы. И тоже смотрят на нас. И тут я слышу
нарастающий ропот: "Жиды... сволочи... вот бы залпом по гадам..." Я
оглядываюсь и вижу, что, как мне показалось, со всех балконов, из-за
подоконников всех открытых окон на проходящую колонну моряков действительно
смотрят сплошные евреи. В основном пожилые, действительно в чем-то
карикатурные, женщины вроде бы поголовно рыхлые, физиономии самодовольные. А
почему бы и нет? Они - граждане этого замечательного города, советской
страны, по улице проходят не петлюровские курени, не солдаты вермахта, а
родная советская армия, ее цвет - флот. Смотри и радуйся. А мои боевые
товарищи-то из украинских и прочих городков и сел, впущены в Одессу даже не
по лимитной прописке, а на обучение. Живут в тесной казарме с забранными
стальными решетками окнами, за высоченным забором с колючей проволокой. В
город их пускают раз в неделю, на насколько часов. А там одна радость -
напиться и одна забота - не попасться свирепому патрулю. А после
промелькнувших трех лет такого призрачного приобщения к шикарной жизни в
занятом жидами роскошном городе - оледенелые черные сопки Полярного, духота
и смрад тесных помещений подводной лодки и редкие радости коротких отпусков
в той же чуждой Одессе. И все, чтобы защищать вот эти сытые жидовские морды
от их покровителей-жидов из-за океана! Я представил себе, что было бы при
команде фас. Первыми были бы беспощадно заколоты примкнутыми штыками мы с
Бруком - никто бы и не вспомнил о разнице в нашем поведении. А потом... О,
потом - на вот эти улицы, в эти квартиры, пух из перин, кишки из животов,
как отцы и деды в 1918 и в 1941...
А пока наступило время особой проверки для праздничного увольнения,
выход на ликующие улицы, а на другой день вообще увольнение с утра и мое
первое купание на Лонжероне, в море у Одессы, в ледяной пока воде с
дружественными пока товарищами.
Между тем, кончался мой первый учебный год. Я уже ходил в увольнение по
форме два - белая форменка и черные брюки.
Именно в таком виде я и поднялся на борт теплохода "Адмирал Нахимов",
направляясь в долгожданный отпуск. Мама писала, что зимой перенесла порез
лицевого нерва, лечится в Симферополе, живет у своего брата Левы и ждет меня
там, чтобы вместе поехать домой. Я решил выйти в Евпатории и оттуда доехать
до Симферополя.
Не помню, с кем и как я встречался на судне, как и перед кем гордился
своей формой с двумя уже шевронами на рукаве (второй курс). Не запомнилась и
плоская и безликая Евпатория, до которой меня с рейда доставил катер. Потом
я вышел на шоссе, голоснул, забрался в кузов и доехал до Симферополя. Там я
без труда нашел Краснознаменную 12, где стоял дом моего дяди Левы напополам
с двоюродной сестрой тоже Асей, которую, в отличие от моей, мы звали рыжей
Асей. Обе семьи очень не ладили.
Мама встретила меня после года разлуки слезами и смущением:
действительно, болезнь изуродовала ее лицо. Я остро жалел ее и всячески
опекал. Не помню общения с родичами. Мы почти сразу уехали. Как и на чем,
тоже не помню.
В Орлином мои родные жили уже в какой-то отдельной халупе, полученной
от школы - не снимали. Но с Кравченко сохранили самые дружеские отношения.
Запомнились походы в Ласпи и Батилиман на изумительные пляжи. Лучше моря,
чем там, казалось, трудно придумать. Пожалуй, только во Владивостоке мне
понравилось ничуть не меньше. А нечто очень похожее я увидел на Капри
напротив Неаполя и Везувия. Но на скалу, с которой я там смотрел на далеких
черных чаек над синей водой, меня доставили на автобусах и потом на канатной
дороге, а тут, в Крыму - все пешком...
Орлиное встретило меня привычным презрением. Если Лева Асалин блистал в
своей форме Черноморского высшего военно-морского училища с золотыми
якорьками на погонах с белой окантовкой, то я своими серебряными с красной
тут же вызвал насмешки: "Интендантское, что ли? Ах, медицинское? Ну,
конечно..." на танцах какой-то старшина-отпускник из Группы советских войск
в Германии, придравшись к какой-то моей фразе, дал мне по лбу так, что
расхотелось вообще когда-либо танцевать "на шоссейке", как тут было принято.
Ася поспешно и панически увела меня. Он и один был способен со мной
справиться, но и помочь ему было кому.
Я посильно помогал маме и Асе на дальнем огороде в долине среди гор.
Что там росло, я не помню, но воздух был такой замечательный, какой бывает
только в горном Крыму. Ходили с Асей и в кино в белый сарай-клуб, где Ася
без конца с кем-то громко и издали здоровалась, представляя меня. Те вежливо
восхищались. Долгожданный отпуск стал тянуться так безрадостно и
однообразно, что я был рад снова вернуться в уже тоже достаточно надоевшее
училище.
Подходящий по времени теплоход шел в Одессу почему-то без захода в
Севастополь. Так что я доехал как-то до Ялты и впервые в жизни увидел там
пальмы, магнолию и прочие субтропические чудеса, включая курортную
набережную и вообще новый город. Судно заходило сюда поздно ночью. Я решился
поселиться в гостинице (койка на веранде, где стояли несколько десятков
других) и пошел в кино. Это был знаменитый фильм "Леди Гамильтон" с Вивьен
Ли и Лоуренсом Оливье. Фильм произвел такое впечатление, что я бродил по
ночной Ялте, почти не воспользовавшись моей койкой. Тем более, что другая
койка ждала меня в каюте. На этот раз я не проспал до Одессы, а поднялся
рано, когда теплоход проходил на траверсе Ласпи, Генуэзской крепости
Балаклавы и, наконец, Севастополя.
В этом рейсе я впервые рискнул заговорить с незнакомой девушкой. Через
некоторое время мы стали неразлучны, ходили по всему судну. Она ехала
поступать в какой-то одесский институт, ее сопровождала мама, которой очень
не улыбалось отвлечение дочери на какого-то моряка. Тем не менее, девушка
дала мне свой одесский адрес.
В первое же увольнение я сел на трамвай и отправился искать мою пассию.
Дорогу спросил у другой девушки, стоявшей рядом со мной на площадке
переполненного вагона. Она показалась мне неправдоподобно хрупкой,
тоненькой, хотя и хорошего роста и с красивыми ножками. Еще она была такой
загорелой, что казалась нерусской. Мне она сразу сказала, что работает
курьером, что у нее задание как раз на нужной мне улице и что она берется
довести меня до места. Звали ее Алла.
Пока я стучал в калитку, Алла почему-то ждала неподалеку. Вышла строгая
мама, сказала, что дочери надо заниматься, чтобы я пришел после
вступительных экзаменов и пожелала мне всего хорошего, то есть проваливать
ко всем чертям. А я уже и рад был. Аллочка нравилась мне все больше,
особенно ее привязчивость и преданность. Короче говоря, я проводил ее по ее
делам, потом домой и с сожалением сообщил, что завтра ухожу в море. Мне и в
самом деле предстояла морская практика на крейсере "Керчь" с месячным
походом по Черному морю.
Рейдовый катер причалил к борту серой стальной громады бывшего
быстроходнейшего итальянского корабля. По преданию в конце войны он
оторвался от британских торпедных катеров, проскочил в Черное море, вошел в
союзную Констанцу, уже кишащую советскими танками, и там был интернирован.
Сейчас, двенадцать лет спустя это был учебный крейсер. На нем проходили
практику курсанты трех училищ - севастопольского командного, ленинградского
радиотехнического и нашего. Если учесть немалую команду самого крейсера, то
народу на борту было полно. Нам выдали подвесные койки-гамаки и сказали, что
цеплять их можно к чему угодно по всему кораблю, кроме ручек дверей кают
комсостава (что, оказывается, уже имело место) и к орудиям. Поскольку
палубные башни в бою вращаются, можно потерять койку. А пока нам определили
учебный кубрик, где мы будем изучать лоцию Черного моря и тактику морского
боя, показали навигационный класс, где будущие офицеры флота, включая
медиков и радистов, будут учиться прокладывать курс. С пеленгом на те маяки
и прочие ориентиры, что мы выучим в лоции. Предстояли интереснейшие будни,
не говоря о заходах в Севастополь, Новороссийск, Поти и Батуми. То есть я
мог на халяву побывать на Кавказе. При этом нас отлично кормили, как некогда
Сенька на своем вспомогательном судне в доке Морзавода. Плюс общение с
курсантами прочих училищ.
Увы все это было мне пока не суждено. Перед походом мы все в училищной
медсанчасти прошли обследование, включая сдачу анализов. Вот меня и списали
на берег, как дизентерийного бациллоносителя, опасного для экипажа.
Так что вместо морского простора и прогулок по лучшим городам
Черноморья меня ждала палата в инфекционном отделении военно-морского
госпиталя. Все больные были одеты в нижнее белье - рубашку без ворота и
кальсоны с тесемками и не застегивающейся ширинкой. По всей вероятности,
чтобы не убегать в самоволку, если удастся перелезть через высоченный
забор-решетку.
Именно к этому забору меня вечером позвали, сообщив, что меня там ждут.
Я совсем забыл, что попросил санитарку передать записку по такому-то адресу.
А она взяла и передала. И Аллочка, добрая душа, уже птичкой подпрыгивала у
прутьев решетки, отбиваясь от комплиментов так называемых больных. Она
напряженно выглядывала меня, но сразу не узнала. Как выяснилось позже, для
нее большое значение имела форма. Девочка как будто была создана стать
офицерской женой. Поэтому, тревожно вглядываясь, она наивно спросила: "В чем
это ты?" На это зеваки по мою сторону забора тут же заорали скабрезности.
Впрочем, она не очень смутилась, протянула мне кулек со сладостями. Мы
отошли подальше от людей и проговорили до отбоя.
Она приходила почти каждый вечер, мило оправдываясь, если не могла.
Меня вскоре выписали, пошли увольнения, теплые отношения. Впервые в
жизни у меня была своя девушка. Не считать же Веру Кравченко, что была
старше меня и изначально недоступной. Что же касается Люды, моей
одноклассницы по пинской третьей школе, то я едва ли перемолвился с ней
словом наяву, зато переписывался много лет. Сразу после смерти отца я
получил от нее первое в моей жизни фото от девушки, надписанное мне "в
память о прошлом, в залог будущего". Только не было у нас с этой красавицей
ни прошлого, ни будущего. Так что Аллочка, которую, не смотря на статность,
не поворачивался язык назвать просто Аллой, была первая любовь. И сначала
всепоглощающей. Потом, по мере узнавания и привычки, чувства ослабели, пока
не исчезли вовсе, но это было много позже.
А пока я проходил с чужой группой вторую часть практики - подводную.
Впервые я попал на реальную подводную лодку и пришел в ужас от моей будущей
профессии. Здесь была такая темнота, духота и вонь, что хотелось бежать
немедленно из замкнутого пространства. Тут я понял, почему в подводники
охотно идут привычные к мраку шахтеры. И почему у меня спросили, отпустили
ли сына на подводную лодку еврейские родители. Боже, да что моя бедная мама,
да и папа, будь он жив, могли знать о субмаринах! Разве что опасно. А что, к
тому же, невыносимое бытие, откуда?
Больше понравилась водолазная практика, хотя я чувствовал сильнейший
приступ клаустрофобии, когда меня снаружи завинчивали в медный шлем
водолазного костюма. Зато как интересно было под водой! Я впервые увидел
подводный мир, ставший потом сильнейшим притягательным стимулом общения с
морем. Впрочем, ничего красивого я пока не увидел - в мутной-то воде
одесской базы.
Наконец, тот же крейсер вернулся в Одессу. Моих товарищей было не
узнать - они стали моряками не только по форме, но по хоть какому-то опыту.
Им предстояло стать на месяц подводниками, а мне - все-таки сходить в поход.
День начинался с горна, после которого по внешней трансляции звучало:
"Команде вставать, койки вязать, укладчики по сеткам, на физзарядке быть в
трусах!"
В первую ночь я, радуясь, что нашел относительно безлюдное помещение,
натянул свою койку-гамак и лег спать, опасаясь только вывалиться со сна.
Проснулся же, как мне показалось, в кастрюле с кипятком - я варился в
собственном поту. Мертво светили забранные сеткой лампы, дышать было нечем.
Я лежал в луже пота. Жара была далеко за 60 градусов. Как выяснилось, я
пристроился внутри кожуха дымовой трубы, когда утилизационный котел был
выключен, а ночью корабль снялся с якоря, котел включили, и он постепенно
вошел в номинальный режим.
Я долго бродил полусонный со своим гамаком, пока не втиснулся между
людьми в каком-то переполненном, но прохладном помещении.
Считая себя опытным мореплавателем, я не ожидал особых впечатлений от
вида безбрежного моря с борта "Керчи". И ошибся! Вот это была скорость - не
то, что у пассажирских лайнеров. Море казалось пестрым от темно-синих волн с
пенными белыми гребнями. Лайнер бы уже прилично качало при таком серьезном
волнении, а крейсер шел себе, вспарывая форштевнем волны, даже не кренясь от
пушечных ударов сбоку. Только я залюбовался этой картиной, как оглушительно
заверещали колокола громкого боя - звонки, сирена и голос по трансляции:
"Учебная боевая тревога! Учебная боевая тревога!" Все куда-то мчались,
скатываясь по трапам с дробным топотом. Упаси Бог побежать не по тому борту
- собьют и затопчут. Я мигом оказался на своем боевом посту - в помещении
химзащиты. По боевому расписанию и соответствующему номеру на моей синей
форменке, и я был расписан в химическую службу. Моя задача была дезактивация
такой-то орудийной башни после атомного удара. Как-то мне приходилось это
делать в разгар свирепого шторма, когда раскачало и крейсер, да еще на
палубе в метре от эфемерных лееров, за которыми - черные взбесившиеся волны.
А на мне, к тому же, защитный костюм, включая противогаз. Так что, если
смоет, то туда, на дно, мне и дорога...
Но не смыло, не хватил тепловой удар, как нашего курсанта по фамилии
Левитан, которого комиссовали с инвалидностью...
Я же получил острое удовольствие от строевой прогулки трех училищ по
главным улицам Севастополя - с оркестром, с теплым вниманием прохожих. А
потом, когда мы уже ждали на Минной пристани катера на крейсер, наши офицеры
хвалили меня специально приехавшим из Орлиного маме и Асе. Это были морские
офицеры-преподаватели, далекие от воспитания. Они знали меня не как
"переступника" и возмутителя национального согласия, а просто, как
курсанта-отличника, уже неплохо проходящего и практику. Как сияла моя бедная
мама! Конечно, ей бы лучше, чтобы хвалили, как будущего инженера. Но, как
оказалось, всему свое время...
Следующая прогулка была по новому для меня, но ничем не примечательному
Новороссийску. Над городом словно нависали цементные заводы. Он был новый,
как и Севастополь, но застроен удивительно безлико. Так что свободное после
парада время в этом городе мне не запомнилось.
Зато запомнился вид Сочи, Сухуми и вообще кавказского побережья со
снежными вершинами и густыми, не кустарникового типа, как в Крыму, а
настоящими лесами на склонах. В Батуми поразило отсутствие пыли. Было такое
ощущение, что весь город построен на галечном пляже. Даже главная улица. На
площади в центре города стояли друг против друга два памятника - нормальный
Ленину и циклопический Сталину. По приказу и с охотой мы по команде "Смирно,
равнение направо!" пропечатали шаг мимо бронзового Ленина и вразвалку после
"Вольно!" прошли мимо Сталина. Как-то нас нисколько не тронуло, что именно
здесь гений человечества поднимал откуда-то взявшихся рабочих на стачку,
таинственный образом имевшую большее всемирно-историческое значение, чем
чикагская. Та всего лишь дала миру Первое мая, а эта была предтеча Великого
Октября. В Батуми пальм было еще больше, чем в Ялте, а я с изумлением и
благодарностью судьбе констатировал про себя, что мало кто из Пинска мог бы
вот так наяву сопоставлять впечатления. И что же я могу сказать теперь,
после пирамид, Сены, Темзы, Тибра и Влтавы? Не говоря о Святой Земле...
И снова поплыли, уже с другого борта, Кавказские горы. Курсанты-радисты
привезли с собой из Ленинграда много незнакомых песен. "Шагай вперед мой
караван. Огни мерцают сквозь туман. Шагай без устали, без сна..." -
почему-то с армянским акцентом пели они. Наши тоже блеснули одесским
шлягером "Одесский порт в ночи простерт", хотя мы в принципе были такие же
"одесситы", как они "ленинградцы" - временно впущенные в пределы наглухо
закрытых городов. "Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня?
Самая нелепая ошибка, Мишка, то, что ты уходишь от меня" и "Бесаме, бесаме
муча..." - пели все. И - никаких тебе "За далекой заставой, где закаты в
дыму..." и прочей комсомольской тематики.
А в Одессе снова пошли учебные будни. Все меньше теории, все больше
клиники. Терапия, хирургия, скорая помощь, больницы, фурункулы и будни
медика, которые понравились мне еще меньше, чем подводная лодка. Было очень
интересно, но я не горел, как другие, медициной и все больше завидовал
студентам Одесского мединститута, с которыми мы на равных проходили
практику. Те не называли нас "клизмачами", как моряки-конкуренты из
Одесского мореходного училища, но презирали исправно.
В этот период начались драки. В основном на Пересыпи, с местной шпаной.
Здесь мореходчики, если оказывались рядом, были на нашей стороне. Я как-то,
уже не помню как, оказался на танцплощадке-"зверинце" и наблюдал сцену,
когда наш самый мощный парень по фамилии аж Орлов потушил окурок о глаз
своего противника-шпака в блатной кепке, схватив его за затылок и прижав
лицом к решетке. Тут такое началось!.. Пока пришли два трамвая, обвешанные
курсантами, я успел получить бляхой по шее и долго ходил с синим якорем.
Вовсе не исключаю, что и от своего.
Но такие приключения были позже, а сразу после возвращения я проводил
увольнения с Аллочкой, у них дома, общаясь с ее милейшей мамой и дядей
Жорой. Надо сказать, что я благоговел перед такими одесситами.
Тут где-то около Октябрьских праздников случилась
"Англо-франко-израильская агрессия против Египта". Мы знали о ней не столько
из радио и газет, сколько из политинформации. Командир роты "капитан
третьего ранга майор Майский", который остался в моей памяти как добрая
душа, вошел в историю курса своими "варварами ха-хавеками", как он прочел с
бумажки варваров ХХ века. Командир нашего взвода, более чем незаметный и
хилый строевой офицер лейтенант Несин почему-то освещал последние события на
Ближнем Востоке. Я никогда ему не жаловался на антисемитизм и был неприятно
удивлен той животной ненавистью и злорадством, с которым он произнес:
"Теперь у Египта развязаны руки. Этим мало не будет - всех до единого
перебьют." Я очень смутно представлял себе тогдашних этих, но тот факт, что
так высказался не какой-то Грак дурной, не офицер вермахта, а мой советский
воспитатель, боевой командир, произвело впечатление.
У нас был дальний пост, где караульная служба состояла в том, чтобы всю
ночь ходить вокруг училищного катера, стоящего на кильблоках на берегу.
Рядом стояло еще несколько плав средств, которые никто не охранял. В одном
из них жили какие-то люди. Именно он спасли меня от смерти. Я отстоял на
двадцатиградусном морозе с ветром (море в Одессе в ту зиму замерзло) в
шинели, шапке-ушанке с завязанными ушами свои четыре часа, когда меня должен
был сменить курсант Сердюк. Но тот был одессит, по дороге на пост зашел
домой, попил чаю и прилег поспать. И проспал почти до следующего, за ним
постового. Так вот на шестом часу я почувствовал, что отваливаются руки и
ноги, а шинели как будто и нет. Сменщиком же и не пахло. Я рискнул покинуть
пост, постучался в каюту соседнего катера. Те меня впустили в тепло и
застарелую кислую вонь тесного кубрика с горящими в железной печке дровами,
напоили чаем и позволили отогреться. За полчаса до конца своей смены Сердюк,
как ни в чем не бывало, появился на горизонте, сонный и довольный службой. Я
еле доплелся до караульного помещения и завалился спать. Начальник караула и
не заметил, что я опоздал на четыре часа с поста. А потому Сердюку ничего не
было. Даже если бы я на него и настучал.
Так вот как-то проходя вдоль причала на этот пост, я увидел, или мне
показалось, что под разгрузкой апельсинов стоит небольшое судно с
израильским флагом, свисающим с мачты. Все четыре часа (это было еще до
морозов) я воображал, как прямо с карабином шагну через низкий планширь на
палубу этого судна и попрошу капитана меня спрятать и отвезти в Израиль.
Интересно, что я представлял не то, как меня заметит ходящий вдоль причала
пограничник, как меня хватятся в караулке и пойдут искать, как запретят
выход всех иностранных судов, пока не обыщут, как найдут в трюме и что мне
будет за побег - дезертирство с оружием, а только о том, что будет моей маме
и Асе, когда все узнают, что я стал израильтянином. И еще я совершенно не
думал о том, каково мне будет в тогдашнем Израиле, где, говорят, тогда по
карточкам выдавали еду и воду. Теперь мне и подумать страшно о своей судьбе
в Израиле не только в 1956, а даже и в 1970, когда я снова более или менее
серьезно думал об эмиграции. Мне все-таки повезло, что большую часть жизни я
прожил в "советском кошмаре", а не на исторической родине...
Между тем, наступил Новый год, а к нему, как праздничный фейерверк
взорвалась кинокартина "Карнавальная ночь". Аллочка была так похожа на
блеснувшую Гурченко, что на вечере в училище мне не удалось с ней
потанцевать ни разу. Дело даже не в том, что ее без конца приглашали
курсанты и офицеры, а в ее непривычном раздражении. Я был в карауле и не
сразу узнал, что она уже ждет у проходной среди массы бесхозных девушек.
Когда я подошел, одна из них как раз говорила: "Передайте Иванову, что его
ждет Ира и что она больна." А старшина резвился: "Иванов велел передать,
чтобы вы сделали себе клизму - сразу полегчает."
Аллочка была вне себя и наорала на меня при всех. Я разобиделся, но
отвел на курс, где оставляли одежду наши гостьи, и передал ее с рук на руки
курсанту Горскому, которого представил, как моего друга. Тем самым вольно
или невольно я решил судьбу несчастной. Меня она в тот вечер больше не
искала. Во всяком случае, мне об этом не сказали. Я ее тоже не искал. Кто ее
провожал домой, я не знаю, но потом пошли слухи, что Горский, да еще с моим
злейшим врагом - отличником и интеллектуалом Костенко (Грак был только
исполнителем его воли) попали в знакомую мне семью, были там приняты лучше,
чем я, что-то говорили обо мне нелицеприятное (тут Костенко был крупный
специалист) и, в общем, отбили у меня девушку, причем с ее полного согласия.
Так ли это было на самом деле, я уже вряд ли когда-нибудь узнаю. Я сам к
тому времени ее разлюбил и тяготился нашими отношениями. Впрочем, до
определенных событий все было забыто.
Я все так же отлично сдал весеннюю сессию и перешел на последний третий
курс. Чем ближе был выпуск, тем сильнее я боялся будущего. Я вдруг осознал,
что мне уже 21 год, а я получаю всего лишь среднее образование. Я уже не
любил медицину и понимал, что моя военная карьера ограничена ростом максимум
до майора где-то к 50 годам. Была, правда, опция попытаться поступить сразу
после училища (с красным дипломом) в Военно-морскую медицинскую академию в
Ленинграде. Но тут меня опять же пугала мысль пойти снова на первый курс.
Зачем тогда были потеряны эти три года? Ведь я мог (мог ли?) поступить сразу
в Академию на тех же условиях.
Тут, как нарочно, появился расстрига из этой академии Володя Горянчик.
Он пришел на наш курс прямо с Балтийского флота и выглядел на фоне
современных скромных черноморцев революционным братишкой - блин вместо
бескозырки где-то на затылке, ленточки до пояса, развязные манеры.
Выяснилось, что он сын какого-то чина, учился в Академии, но возненавидел
флот из-за военной службы, как таковой. А потому пил и буянил, пока его не
выгнали. И тут до него дошло, что формулировка в приказе "Период пребывания
в Академии в срок службы не засчитывать", не шутка. То есть ему пахать еще
четыре года рядовым матросом. Дошло и до его покровителей, что лучше в наше
училище, чем просто на флот. Здесь, однако, он продолжал выступать. Он не
хотел носить военную форму, ни с какими ленточками, кортиками и прочим. Он
хотел просто быть врачом.
Забегая вперед, я скажу, что судьба еще долго резвилась с бедным
Володей. Я не помню, как он освободился от нашего училища, но Первый ЛМИ
имени Пирогова все-таки закончил. В Ленинграде я его встречал, как трезвого
талантливого врача по ушным болезням, первого, кто стал ставить
искусственные барабанные перепонки. Но злодейка судьба вернула его на
ненавистный флот корабельным врачом - по мобилизации. И наши пути снова
пересеклись уже во Владивостоке. Я тогда был большим изобретателем и тут же
изобрел ему безболезненный способ освободиться - не через калечащий дурдом с
опытнейшими анти-симулянтами в комиссии, а подчистую. План был прост, как
ленинская правда: Володя стал "тайно" верующим. Познакомился с батюшкой
(появляясь в церкви в форме лейтенанта), хранил в своей каюте православную
литературу. Легальную, между прочим, не какую-то сатанинскую, а изданную
священным Синодом. Когда это дошло до начальства, оно было в шоке.
Совершенно уникальный случай в поздней истории Тихоокеанского флота. От
такого странно здорового психа следовало избавиться тихо и максимально
быстро. Через пару месяцев безмерно благодарный мне он был в Ленинграде -
навсегда без погон, даже вне воинского учета, а еще через полгода попал чуть
ли не главврачом куда-то на Север.
Но вернемся в 1957 год. Итак, я отлично сдал весеннюю сессию и уехал в
очередной отпуск в Орлиное. Сохранилась фотография лихого курсанта с тремя
уже шевронами на рукаве и почему-то в мичманке на палубе теплохода "Адмирал
Нахимов" с каким-то проходящим приятелем. Отпуск запомнился таким изобилием
купания, что оно привело к тяжелому воспалению уха. Я еле добрался до
севастопольской военной поликлиники на улице Суворова (мой, кстати, любимый
одессообразный старый район города). Там заглянули в ухо и тут же на скорой
отправили в госпиталь на Корабельную сторону. Какое-то время я вообще не
соображал, что происходит, кроме факта, что долгожданный отпуск накрылся.
Впрочем, я уже и не ждал его так остро, как первый. Мои тревоги по поводу
того, что меня ждет через год, после окончания училища обозначились
мистической записью в дневнике, появившейся как бы сама собой: "А ничего не
ждет. Ты училища не кончишь, а потому не беспокойся..." Почему? Ведь я был
отличником. И вообще не было никаких причин для подобной записи. А все очень
просто. Снова сработал закон поворота. Вот я достиг вершины успеха,
пресытился им настолько, что начинаю тяготиться результатами. А потому
неотвратимо наступает поворот, начисто разрушающий все, достигнутое до сих
пор в моей жизни. Но не для уничтожения, а для обновления.
Это и произошло после моего излечения ударными дозами пенициллина и
возвращения сначала на пару дней в Орлиное, а потом и в Одессу. Здесь мне
тут же сообщили по секрету некоторые важные новости. Маршалу Жукову, который
был тогда министром обороны и угнетал нас до сих пор разве что излишними
физическими упражнениями, кто-то подсказал, что проще и дешевле призвать на
те же подводные лодки столько же врачей из числа нищих студентов
мединститутов, сколько готовят фельдшеров в сытости и комфорте в специальном
училище. А потому нас расформируют и отправят дослуживать в войсках. Не
передать, какое я испытал облегчение. Прощай мечта о кортике и лейтенантских
погонах, офицерской карьере и окладе. Но... зато и прощай 25-летняя воинская
повинность, здравствуй, свобода! "В дорогу, в дорогу, осталось нам немного
носить свои петлички, погончики и лычки. Но все же, но все же, кто побыл в
нашей коже, тот больше не захочет ее носить опять. Мы скоро галстучки будем
носить, без увольнительной в кино ходить, с любимой девушкой гулять, и
никому не козырять!" Я тотчас же высказал эти мысли своему собеседнику. То
ли кто-то подслушал, то ли он сам стукнул, но меня тут же вызвали в кабинет
полковника Давидяна. Это всегда сулило неприятности, но не сегодня! Я был
уже на полпути к свободе, а потому на его свистящий угрозой вопрос: "Так кто
вам сказал, что училище разгоняют и почему вы этому рады?" Я ответил нечто
невразумительное. "Вы никогда не были настоящим курсантом, - грустно сказал
он. - Вы ненавидите все, что нам дорого. Зря таких как вы берут учиться на
офицера..." К его изумлению и возмущению, я тут же согласился и попросил
разрешения идти по своим делам. Все еще подняв брови чуть ли не на затылок,
он растерянно кивнул. Мне даже стало его жаль. На базе военно-морского
скорее всего будет просто медицинское училище, с теми же преподавателями. Не
у дел останутся только строевые офицеры-воспитатели. Да заместитель по
политработе.
В зачитанном перед строем приказе нам сообщили, что ВММУ решено
расформировать. Окончивших первый курс направить рядовыми матросами на флот
дослуживать до четырех лет (это после такого-то конкурса и года учебы!).
Окончивших второй курс (нас) перевести в Киевское военно-медицинское училище
для сокращенного окончания обучения на диплом фельдшера, потом в войска или
на флот дослуживать соответственно год-два до срока. Из училища выпустить в
сержантском звании. Старое знамя, которое мы круглосуточно охраняли, за
которым печатали шаг на парадах, было отправлено в военно-морской архив в
Москве. Все рушилось, как всегда при назревшем для меня повороте.
Вокруг царило отчаяние. Кто-то пытался покончить с собой. Девушки,
примерявшие на себя роль офицерских жен, бросали курсантов-расстриг.
А мне было радостно. Зря, действительно, они меня к себе приняли. И в
училище, и в страну...Девушки у меня не было, мечта о подводной лодке
испарилась после первого посещения оной, армия представлялась тюрьмой, а в
мозгу снова зазвучали колокола кораблестроительной карьеры.
Начинался новый -
Это произошло в поезде Одесса-Киев. Я лежал на верхней койке и слушал
дискуссию, бить или не бить наших младших командиров. Я молчал. Я всегда
против, чтобы кого-то всерьез били. Даже Обложка, который ласково ко всем
обращался, искательно заглядывая в глаза. Особенно мне.
Киевское военно-медицинское училище располагалось в Екатерининских
казармах в Печерском районе старого Киева, совсем недалеко от центра. Здесь
было гораздо богаче и уютнее, чем в военно-морском училище. Спальня была с
одноярусными койками, а в столовой мы сидели за нормальными, а не длинными
казарменными столами - по четверо за каждым. Здесь были просторные светлые
классы с огромными окнами, уютная библиотека, романовский строевой плац
перед зданием училища, выполненного полукругом. За забором был знаменитый
завод "Арсенал", где, помимо всего прочего, делались самые престижные в
стране фотоаппараты ФЭД (в честь Дзержинского).
Нас, около ста человек, построили на плацу. В последний раз перед нами
стояли наши строевые офицеры в черной флотской форме. Попрощались, отдали
нам честь, представили новых командиров, уже в зеленом и в сапогах, что само
по себе было чуть ли не оскорблением флотского достоинства. И ушли маленькой
стайкой за ворота. Навсегда. Поворот стал еще ощутимее. Может быть из-за
этой сцены начались нарушения дисциплины, драки в городских парках, вообще
идиотское флотское самоутверждение в городе, битком набитом курсантами всех
родов войск, кроме флота.
Предчувствуя это, нас не пустили в первое увольнение в субботу. На
просьбу отпустить хотя бы тех, у кого в Киеве тоскующие по нас родственники,
новый майор ответил просто: "Не горыть и не умруть."
И это правильно. Родственники у меня в Киеве были, но не столько
тоскующие по мне, сколько дежурно вежливые и сострадательные к самому
бедному из племянников.
К ним-то я и ехал-шел через неделю по уже моему, на уровне, конечно,
"моей" Одессы, Киеву, где когда-то таращил глаза на трамваи, идя еще с
обоими живыми родителями. И вот я в гостях у моего дяди Давида в знакомой
квартире с рукотворной, но приличной мебелью, с угощением в мою честь, с
подросшим братом Юрой, который рвется показать мне столицу Украины.
И показал. Черт нас дернул зайти в какую-то столовую на площади
Калинина и заказать бутылку "старки" на двоих. От нее мне на обратном пути
стало так плохо, что стошнило прямо в троллейбусе. Выручил Юра, насильно
раскрывший захлопнувшиеся двери и вытолкавший меня наружу. Иначе не избежать
было патруля и гауптвахты. Дядя был в возмущении: "Не спаивай мне тут сына!"
Он был уверен, что наступила черная полоса в его жизни. Впрочем, больше я не
выпил в Киеве ни разу, даже за столом у озабоченного дяди. И до этого от
самой смерти отца до столовой на Крещатике не выпил ни разу! Так что еще
неизвестно, кто кого спаивал... Уже в Израиле Юра хвастался, что с детства
очень крепкий по этой части, способен выкушать бутылку белой - и ни в одном
глазу.
Юра дал мне гражданскую одежду, достал второй велосипед, и мы совершили
изумительную прогулку через Голосеевский лес вдоль Днепра.
В Киеве я провел, возможно, лучшую свою осень. Особенно, когда
бесчисленные огромные деревья перешли в золотую стадию, и стала осыпаться
листва. Вообще при ближайшем знакомстве Киев поразил мягкой красотой и
величием, с его холмами и обрывами к реке, тенистыми улицами, морским
простором Днепра, монументальным Крещатиком, Бессарабским рынком и...
киевлянами.
Я нашел родителей моего когдатошнего пинского друга Лени, который тоже
где-то служил в армии. Его отец - ФЭД, Федор Дмитриевич Мараховский и его
милая еврейская жена относились ко мне много лучше, чем реальные родичи. Сам
ФЭД много лет собирал на Арсенале одноименные фотоаппараты, а на досуге -
морские модели. Фрегат, что был украшением его коллекции, он делал двадцать
лет. Фигурки на палубе он отливал в специальных формочках и отделывал под
микроскопом. Одна дама сказала ему: "Какой милый кораблик! Сделайте и мне
такой." У них я бывал много чаще, чем у дяди и чувствовал себя там родным.
На короткое время приехал в отпуск и сам Леня, с которым мы снялись на
память. От него я узнал, что евреев в Киеве не меньше, чем в Одессе. В
какой-то еврейской семье Леня познакомил меня с моими
сверстниками-студентами. Но и тут дружбы не получилось, как всегда с
евреями...
Зато я разыскал в Киеве мою бывшую одноклассницу из третьей школы
Пинска - студентку иняза, кстати, ближайшую подругу Люды Васильевой, с
которой я все переписывался и мечтал как-то встретиться. Стал ходить в их
общежитие, впервые вблизи увидев истинную нищету моей будущей студенческой
жизни, когда нужно думать в основном о пропитании. В поголовно женском
коллективе был опекаемый девушками парень Ким. Он стоял у входа и собирал с
девушек дань - хлеб, ломоть колбасы...
А моя учеба сходу набрала стремительные обороты. За полгода следовало
выполнить годовую программу. Меня так поразил психиатр-еврей при практике в
сумасшедшем доме, что я решил, если суждено стать врачом, пойти по его пути.
Практика в кожно-венерической больнице вызвала рецидив крапивницы, с занятий
по хирургии и терапии мы с моим новым-старым другом Маноловым без конца
сбегали, просто побродить по великолепному городу. Как и я, он планировал
после службы расстаться с медициной, а потому не жаждал знаний. .
В кинотеатре "Жовтень" я впервые посмотрел широкоформатный и
стереофонический фильм, в театре имени Леси Украинки - спектакль "В поисках
радости" с молодым Олегом Борисовым. В Оперном театре я впервые смотрел
балет. Короче говоря, это был город ничуть не хуже Одессы.
Аллочка вдруг стала звать меня на переговорный пункт, желая срочно
приехать ко мне. Я ее почти забыл и тотчас отказался, ничего не понимая. А
оказалось, что кто-то из моих милых боевых товарищей наградил ее ребенком,
она отчаянно искала хоть какой-то выход из положения. Всю жизнь я считал
себя виноватым в ее драме настолько, что, оказавшись у Стены Плача в
Иерусалиме через 33 года после описываемых событий, попросил прощения у
Всевышнего именно за этот грех. .
Парад в честь Великого Октября я не запомнил. Вроде бы участвовали, как
единственные моряки. Но зато тут подоспело 40-летие образования Украинской
ССР, в честь чего намечался грандиозный парад на Крещатике в присутствии
главы государства Никиты Хрущева и героя падения Берлина маршала Чуйкова,
что командовал тогда местным округом. Тренировки занимали дни и ночи. Какая
там плотная учеба, если такое мероприятие! И тут меня снова спасла
дизентерия. Я попал в огромный военный госпиталь, познакомился с милой
медсестрой и даже попал с ней и ее подругами на домашнюю вечеринку. Там
мерзкий Сердюк завязал с кем-то из местных кровавую драку.
Моряков было мало, каждый штык на счету. Поэтому меня,
недотренированного, включили в коробку 16 на 16 сразу же после выписки из
госпиталя и прямо на парад.
Это было грандиозное зрелище. Куда там играм на одесском Куликовом
поле! И никаких штыков. В личном оружии у нас давно ходил автомат
Калашникова. Именно с ним в руках, плотно опираясь локтями в товарищей слева
и справа, я печатал шаг на глазах у Хрущева, обмирая не столько от важности
момента, сколько от страха, что соскочит с головы прыгающая шапка-ушанка
В эту зиму я много читал. Запомнился "Пылающий остров" Александра
Казанцева. Я даже плакал над каким-то эпизодом.
К концу учебы почему-то обострились отношения в классе. Без конца были
ссоры и драки. Мне тоже досталось от нашего лучшего боксера. Потом, уже
ночью, он, сосед по койке, долго извинялся. Без конца шли розыгрыши, главным
образом "минирование койки". Ее разбирали, едва наживляли и с нетерпением
ждали возвращения из увольнения очередной жертвы. Грака минировали трижды.
Он возвращался всегда под шафе и забывал проверить. И еще много пели под
гитару. А если ее зажать и трясти, то она, оказывается, становилась
гавайской, на которой исполнялось танго "Гибель Титаника".
Я стал много заниматься спортивной гимнастикой и кататься на лыжах на
расположенном поблизости киевском ипподроме.
Потом пошли экзамены. Я получил красный диплом, который мне так никогда
в жизни не пригодился, и распрощался со сказочным, теплым даже в снегу
Киевом, уверенный, что лучше города я никогда не увижу.
И снова поезд. Я уже один, в погонах старшины медицинской службы,
которые мы все заказали для жалкого флотского форса как мичманские. И,
конечно, в мичманке с крабом, как если бы я все-таки стал офицером. Но в
матросской форме. Поезд Киев-Ленинград шел через полузабытую Белоруссию.
Какая-то девушка умеренно ответила на мой флирт. Именно с ней я вышел из
Витебского вокзала, сел на трамвай и вскоре оказался на Невском проспекте,
где жила моя спутница и первый гид.
Оглянувшись по сторонам, я просто обалдел! Я, конечно, много читал и
слышал о Ленинграде, видел "Музыкальную историю" и "Разные судьбы", но
такого не ожидал. Вот это был Город с самой огромной буквы. Мне все не
верилось, что все это происходит со мной и наяву.
На Старо Невском я разыскал мою тетю Мару, с которой только и
переписывалась моя мама. Тетя присылала многочисленные фото своей семьи,
поэтому я заочно знал ее сына Алика, мужа Осю, представлял их дачу и саму
мою тетю. И вот я попал в их комнату в огромной коммунальной квартире. И был
встречен более чем прохладно, как гость нежеланный, причем на что-то
претендующий (по всей вероятности, здесь обсуждалось и не было забыто
неосторожное письмо моей мамы трехлетней давности). Кроме того, выяснились
какие-то претензии клана, состоящего из семей семи детей моего деда, к семье
их старшего брата - моего отца. Именно к нам во время войны эвакуировались
мои бабушка и дедушка из оккупированного позже Гомеля, именно с нами они
бежали в Среднюю Азию и сгинули почему-то одни в Ташкенте. Так или иначе,
мне дали понять, что жить мне здесь негде (я и сам видел) ни на ночь, ни
впредь. Пока же я оставил тут мой чемодан и рюкзак и поехал с Аликом в
Русский музей и Эрмитаж.
Не передать переполнивших меня впечатлений от Дворцовой площади, не
говоря о музеях и их собраниях. Брюлловский зал с Девятым валом Айвазовского
произвели еще большее впечатление, чем весь Эрмитаж. Я вообще был как во
сне.
К тете Маре вечером приехал мой дядя Изя, остро напомнивший мне отца
внешностью и манерами. Он тут же забрал меня на ночь к себе домой. Они тоже
жили в коммуналке, но имели две комнаты и даже крохотную прихожую, что
создавало иллюзию отдельной квартиры. Жена моего дяди тетя Берта и ее
старший сын Яша мне очень понравились. Впоследствии Яша стал моим
единственным родственником, которого я мог назвать братом. Во всяком случае,
в Ленинграде. Младший же его брат Марк показался мне угрюмым и
недоброжелательным. Алика я с тех пор видел едва ли пару раз. Но именно он
впервые ввел меня в изумительный мир, именуемый Ленинградом. На другой день
я познакомился со вторым моим дядей Сеней, еще более напомнившим мне отца.
Там у меня оказалась хорошенькая сестра Элла. Насколько я сейчас помню,
прочих родичей я узнал позже. Пока же с ними и без них я знакомился с
набережными, улицами и площадями второй столицы, затмившей и Одессу, и Киев.
Тогда мне казалось, что это преимущество Ленинграда сохранится на всю жизнь.
И я почти не ошибся. На третий день оба дяди проводили меня на Московский
вокзал, на поезд до Мурманска с вагоном до Печенги - места моей службы. Мне
повезло - попал не на Северный флот, а округ. Буду единственным в части
моряком, если не переоденут в зеленое, зато срок службы три, а не четыре
года - до лета.
В этом поезде я в основном спал на своей второй койке. Долго стояли в
Мурманске, который меня не интересовал. Впрочем, после Ленинграда я насытил
свою пинскую жажду познания городов. А поезд тянул меня куда-то мимо
огромных ослепительно белых сугробов. Наконец он стал в тупике. Здесь Россия
кончалась - дальше Норвегия.
Я вышел под слепящее солнце, удивляясь, что снег на перроне поднимается
как пыль из-под носков моих парадных ботинок, в которых я столько гулял по
мартовскому Питеру. Но удивление очень быстро сменилось ужасом. Я пулей
влетел в белый домик с черной надписью Печенга, тут достал из рюкзака
шинель, надел ее прямо на бушлат. Снял с головы щегольскую мичманку и
заменил ее на шапку-ушанку, завязал под подбородком ее уши, сменил выходные
ботинки на рабочие, натянув под них все носки, что у меня были, включая
вязанные. Но и это не очень помогло, когда я тронулся на поиски штаба.
Оттуда меня должны были отправить в часть. Особенно мерзли руки - кожаные
перчатки при сорокаградусном морозе никуда не годились.
Улиц в этом городе не было. Были прорытые среди сугробов траншеи. В
одной из них я невольно принимал генеральский парад - отступил в снежную
нишу, поставил свои вещи и держал руку у козырька пока мимо шли куда-то пара
десятков высших офицеров в нахлобученных на уши папахах , отвечая на
приветствие какого-то мичмана.
В часть в Леанахамари меня привезли на гусеничном вездеходе. Это был
довольно большой госпиталь, где ждали старшую операционную медицинскую
сестру с моей фамилией, именем и отчеством. Так и записали во всех
документах.
Я поселился с двумя выпускниками Киевского военно-медицинского училища,
с которыми, совершенно не общаясь, мы доучивались около "Арсенала". Один из
этих ребят спас меня от профессионального позора в первый же рабочий день.
Выяснилось, что пока мы с Маноловым болтались по Киеву вместо клиники, я не
научился делать уколы. Мой новый коллега, видя, как я беспомощно кручусь
около реального больного солдата, отозвал меня в сторонку и наскоро показал
нехитрый прием, как держать шприц. С перепугу я усвоил это мгновенно и на
всю жизнь. Впрочем, уже через час я умел это делать не хуже моего учителя -
надо было за утро сделать чуть не сотню плановых уколов. Зато, когда мы все
трое попали в операционную, я мог сам поучить киевлян как ассистировать при
операции. Полковник Свидлер в Одессе почему-то обратил на меня внимание и
ставил по правую руку. Мою сноровку заметил и местный хирург, вечно пьяный
майор Маслов. Он поручал мне все фольклорные манипуляции: "Руки помыть,
шарик сменить, шприц подержать, шов завязать." Потом я ему помогал уже
всерьез, особенно при аппендиктомии и вроде бы мог делать некоторые операции
вместо него. Были тут и боевые ранения. Нет-нет, войны с Норвегией тогда не
было, просто шло разминирование полей последней войны.
Проблемой были передвижения по части. Ходить пешком даже и в туалет
было невозможно из-за глубокого снега. У входа в каждый домик и в госпиталь
всегда стояли общие лыжи с резиновыми креплениями. Но вокруг были горы, а у
меня ни с Пинска, ни с Киева не было опыта спуска на лыжах. Так что около
дощатого домика-уборной я просто падал, выкарабкивался, как попало, цепляясь
за доски строения, и шел делать свои дела, чтобы потом, наскоро осваивая
лесенку и елочку (палки тут отвергались), взбираться к спальне. Хорошо хоть,
что дело шло к апрелю, солнце почти перестало заходить, и я все эти подвиги
совершал при свете.
Весь свой досуг я посвящал математике, решая одну за другой конкурсные
задачи. Я вроде бы имел право на зачисление без экзаменов в мединститут с
моим красным дипломом, но все свои планы строил только вокруг Ленинградского
кораблестроительного. К этому времени отменили плату за обучение, решившую
мою судьбу в Николаеве. Кроме того, я надеялся подрабатывать в Ленинграде
фельдшером.
Между тем, становилось все теплее, морозы упали до двадцати градусов, я
стал много просто кататься на лыжах, совершенствуя технику спусков и
остановок в пути без падения. Как-то я забрался довольно далеко и высоко,
откуда весь наш поселок был виден как с самолета. И здесь забрел в какое-то
ущелье. Солнышко грело совсем по-весеннему, снег празднично сверкал со всех
сторон, я бежал и бежал, пока не увидел пересекавший ущелье звериный след.
Сразу стало страшно. Мне показалось, что следы принадлежат большой собаке. Я
не слышал, что тут водятся волки, но чем черт не шутит! Повернул и помчался
вниз - обратно к жилью. И тут мне стало страшно да так, что я и забыл о
волке. Ужас исходил отовсюду, а вокруг были отвесные черные скалы со
снежными прожилками. На уже ватных ногах я бежал изо всех сил, обливаясь
потом, пока ущелье не кончилось. Но страх еще сохранился, а потому я свернул
со своей единственной здесь лыжни и полетел вниз, прямо к поселку. Но
какая-то целительная сила словно остановила меня. Я почему-то панически стал
тормозить, потом упал все-таки и повернул назад до самой развилки, где была
старая лыжня. Там я пошел знакомым путем почти до госпиталя и отсюда
оглянулся и похолодел... Над стометровым черным скалистым обрывом нависал
снежный козырек. И на нем я увидел едва заметную лыжню и след аварийного
падения. Кто напугал меня в ущелье, мне объяснили. Оно так и называлось
"Долиной Ужаса", где во время войны от страха, не стреляя, погибли и
советская, и немецкая воинские части. След оставила росомаха, а вот кто спас
меня от обрыва, не мог объяснить никто. Просто суждено мне было написать эту
повесть дальше... Чуть позже, в конце мая снег стал бурно таять и словно
вырастали вокруг засыпанные по макушку ели. Вот под одну из них я и
провалился, проходя на лыжах около метровой елочки. Выбрался с большим
трудом, пристраивая лыжи на сучьях, не успев испугаться и запаниковать.
Впрочем, там, внизу, было так уютно - сухая желтая хвоя на земле, свет
сверху от моей дырки и совсем не душно.
В июне меня откомандировали в воинскую часть реактивных гвардейских
минометов на студебеккерах в Луостари, месяц служить батальонным врачом для
солдат, офицеров и членов их семей, включая детей. Я уже обзавелся в
госпитале всеми документами для поступления в институт, а тут, у нового
начальства, попросил их заново: для верности вызова и досрочного увольнения
в запас я решил подать один комплект с аттестатом зрелости в ЛКИ, а второй,
с красным дипломом, в Первый ЛМИ.
Меня поселили с молодым лейтенантом в просторной комнате. Врач,
уезжавший с семьей в месячный отпуск на юг, ввел меня в курс дела: "Вот этот
домик - амбулатория, вот тут ограниченный запас бинтов, тут лекарства от
головы и от живота, тут зеленка и йод, а вот тут (понизив голос), в бидоне с
рыбьим жиром, я храню главное мое богатство, бутыль с этиловым спиртом. Его
у тебя будут просить все, начиная с командира части и кончая последним
новобранцем. Кроме разве что начальника штаба... еврей... Короче, хоть
одному дашь, не отобьешься." "А почему так странно прячете?" "Так ведь
залезут, взломают. Уже раза три было дело. И - не найдут. Знаешь, что такое
коэффициент преломления света? Вот именно - одинаковый у жира и спирта.
Бутыль в бидоне невидимая. Плавает себе пробка в этой гадости. Тут есть
один, один, понимаешь, только один солдат, карел, он будет приходить каждый
день выпивать стакан рыбьего жира. Наливай ему смело при всех, чтобы все
знали, что в бидоне ничего не прячешь, понял? А по спирту мне надо
отчитаться, он для смазывания пяток. Да не для отступления, ты что? При
обморожениях. Пока ни разу не понадобился, все ведь в валенках." Потом
добавил: "Санитара нам с тобой по штату не положено. Но если тебе
понадобится помощь, то есть рядовой Жохов - с медицинским опытом."
"Вы учились в медицинском? - с сомнением спросил я у Жохова, глядя на
его устрашающие формы и тяжелый взгляд исподлобья. - Мне сказали, что у вас
медицинский опыт. Так?" "А как же! - гордо отвечал он. - Три года бойцом на
скотобойне в Вологде. Быка насмерть, ежели толково кулаком - между рог..."
Я остался "на хозяйстве", вел ежедневный прием в условиях вечного дня -
в три ночи солнце, как в три дня. Опозорился, накладывая бинты на фурункулы,
пока не догадался, что надо креолом и крохотной марлевой салфеточкой. Зато,
когда пошла в военном городке у детей эпидемия кори так старался, так
проводил дни и ночи в семьях, что командир пообещал представить меня на
медаль. Но я ждал не медали, а вызова, а его все не было. Участвовал в
маневрах, видел имитацию атомного взрыва - катапульта выкинула под облака
бочку с мазутом, и там она взорвалась подожженным магнием - ослепительной
вспышкой, оставив вполне похожий гриб. Как он понравился норвегам - маневры
были у самой границы, - мне неведомо, но из солдат никто о бочке не знал.
Пришлось мне двоим делать уколы от шока. Мало вероятно, что они тогда
слышали о Жуковских испытаниях на живых людях в 1954 году, но о ценности
солдатской жизни представление имели. Потом я сидел в противогазе в темноте
кабины студебеккера-катюши, с которого тучами летели снаряды. Думал ли я
тогда, что через почти полвека эти же "катюши" будут лететь в меня?..
В части я был достопримечательностью - в черной морской форме, мичманке
- так и не переодели. Зачем, перед демобилизацией-то? Офицеры относились ко
мне неопределенно. Вроде бы не солдат, училище окончил. Но и не офицер, в
матросской форме ходит. С другой стороны, мичман. Старшина, что ли? И в
офицерской фуражке. По манерам и достоинству вполне офицер. И живу с
лейтенантом. И на капитанской должности - врача замещаю. И справляюсь не
хуже привычного врача. Вроде свой.
Отношения определились, когда вдруг все кругом за один день зазеленело
и зацвело. А мне пришел, наконец, вызов - из Корабелки.. Запершись в дважды
взломанной амбулатории, я выволок бутыль, разлил по флягам и пригласил
знакомых офицеров на проводы. Один из них смотался в соседний женский лагерь
и привез четверых расконвоированных девушек ("на химии"). Когда я достал
фляги и стаканы, у всех моих приятелей вдруг одинаково покраснели лица и
заблестели глаза. В то время действовал в округе свирепейший сухой закон, а
русскому человеку это хуже голодовки. И вдруг доктор, у которого и в
спальне, и в медпункте все обыскано-переобыскано, с ловкостью Кио достает не
что-нибудь, а настоящий спирт.
Как же они меня в этот момент любили! Я всерьез подозреваю, что именно
предчувствие этого фокуса и спонтанные молитвы этих людей и повернули меня
весной от того обрыва. Я был совершенно непривычен к спирту, хотя исправно
запивал его ледяной водой. Неприлично быстро опьянел, что-то говорил
какой-то девушке, а она, тоже пьяная, мне кричала: "Ты думаешь, что я блядь?
Или воровка, да? Меня посадили за фарцовку, между прочим..." А я тогда и
слова-то этого не знал. Льстило, что все девушки были ленинградками и все
относились ко мне ласковее, чем к другим, повторяя то шепотом, то вслух
"морячок-то". Но это был еще тот моряк. Сразу с копыт, домой притащили на
руках, утром проснуться не мог.
А надо было передавать дела вернувшемуся капитану медицинской службы.
Тот пришел в ужас, увидев, что я израсходовал его полугодовой запас бинтов,
но был приятно удивлен, что я сохранил его уникальную разменную монету в
бидоне с рыбьим жиром. Тут же смягчился, сам на бывшей моей скорой помощи -
гусеничный вездеход с красным крестом - доставил меня в Печенгу к тому же
поезду, что привез меня сюда зимой. Теперь же дорога шла вдоль таких голубых
озер среди черных скал и густой зелени, что мертвый снежный край казался
преображенным волшебной палочкой. Таким же праздничным было и мое
настроение. Свобода! Я сдал шинель, оставив себе бушлат, получил документы
на восстановление гражданского паспорта. Я мог уже переодеться в
гражданское, которого у меня почти не было. Но просто снял погоны и мог уже
безнаказанно никому не козырять. И, к тому же, ехал не куда-нибудь, а в
Ленинград по официальному вызову из ЛКИ на экзамены с первого августа. А из
медицинского так и не ответили.
С Московского вокзала я поехал прямо на Моховую, списавшись заранее с
дядей Изей и получив его согласие приютить меня на время экзаменов. Он сам
написал, чтобы до самого поступления я не селился в общежитии. Дело в том,
что мой двоюродный брат Марик только что окончил школу и тоже готовился к
вступительным экзаменам. Вместе было лучше. Особенно мне.
Теперь я ходил по Ленинграду как некогда по Одессе и Киеву. Да что там!
Гораздо лучше. Не с увольнительной и без страха перед патрулями.
Институт мне понравился с первого взгляда. До сих пор вызывает только
самые теплые чувства, а тогда сразу же показался родным. В отличие от
Николаевского. Никакого сравнения. Только в Ленинграде да в Москве все
оригинал против провинциальной копии. Включая, кстати, меня самого...
Моя родня, как я сегодня понимаю, жила тогда очень бедно. То есть они
не голодали, все работали по своей специальности, что-то получали, кто
больше, кто меньше. Но жилищные условия! Скажем, у самого состоятельного,
уважаемого и самодостаточного дяди Изи в двух комнатах при общей с соседями
кухне и туалете жили фактически две семьи. В большой комнате он сам с женой
Бертой и младшим сыном Марком, моим ровесником. В узкой смежной комнате жил
мой брат Яша с женой Ниной, дочерью Леной и ее престарелой няней. Уму
непостижимо, как они там помещались, да еще поселили меня... Дядя Сеня с
женой Евой и дочерью Эллой жили в узком 12-метровом пенале, где на ночь
из-под столов вытаскивалось складное ложе. Тетя Сара со своим мужем Годей и
дочерью Инной жили в двух смежных комнатах, то есть богаче других. Годя был
самым респектабельным из всех - какой-то инженерный начальник в
Ленгипрогазе. Он сразу посоветовал мне забыть об институте, куда и не с
такой подготовкой не поступить, и идти в судостроительный техникум. Зарплата
потом почти та же, а учиться вдвое меньше. Изя советовал вообще не учиться
нигде. Уже располагая медицинским дипломом, можно начать работать зубным
врачом, еще лучше техником, как он сам. И через год получать вдвое больше,
чем окончив через шесть лет Корабелку.
Познакомился я, наконец, со старшей сестрой моего отца тетей Гитой, о
которой столько говорилось в нашей семье три года назад, гомельской подругой
моей мамы, потом ее же однокурсницей в Ленинграде двадцатых годов и опальной
учительницей математики. Она приняла меня в своей комнате у Пяти углов и
произвела странное впечатление нарядной одеждой, соломенной шляпкой и
манерой разговора. Начала она с того, что в Корабелку меня ни за что не
примут, а если и примут, то выживут - там, мол, старорежимная антисемитская
профессура. Это оказалось клеветой. Я вообще почти не встречал
государственного антисемитизма в своей жизни, а уж в Ленинграде, тем более в
Корабелке это вообще было бы нонсенсом при царящем там благородстве
отношений. К тому же она говорила что-то нехорошее о моей матери,
испортившей, по ее мнению, жизнь моему отцу, что мне очень не понравилось.
Уж я-то хорошо помнил их отношения! Короче говоря, эта встреча была у меня с
ней первой и последней. К себе она больше не приглашала, а я тем более
инициативы не проявлял. Но и давняя обида на нее исчезла. Надо быть
совершенно святой или патологически любящей тетей, чтобы поселить в своей
жалкой комнате, единственном убежище чужого взрослого парня! Ее вполне
устраивало ее привычное одиночество, и скрашивать его не требовалось. А уж
предлагать старой деве заменить кому-то мать, как это сделала моя мама,
можно только от отчаяния...
Анализируя мои тогдашние впечатления с высоты разоблачений периода
поздней перестройки убогого быта советского народа, символом чего была
коммуналка, я бы сегодня отметил следующее.
Вранье антикоммунизма не менее обширно и омерзительно, чем вранье
коммунизма...
Конечно, девять (да и две!) семей в одной квартире, где когда-то богато
и счастливо жила белая кость "России, которую мы потеряли", казалось очень
убедительным преступлением революции. Об ужасах быта в коммунальных
квартирах не писал только очень нелюбопытный автор. Но почему-то никто не
задавался в эти разоблачительные годы вопросом - откуда взялись в этих
коммуналках все эти кишащие толпы героев Зощенко? И почему, если там жить
так плохо, тесно и вздорно, все несчастные не вернулись из Ленинграда туда,
откуда, предположим, их вырвала проклятая революция? И почему богатая,
благородная, честная и щедрая Россия, которую мы все потеряли из-за
проклятых большевиков, не создала до власти последних всем своим гражданам
барские квартиры, а создала такое, откуда люди готовы были переселиться в
комнаты немногих конфискованных революцией апартаментов. И держаться до сих
пор за эти квадратные метры. А все потому, что в городах, не говоря о
деревнях, в Царской России был такой кошмар бытия, по сравнению с которым ад
коммуналок был раем. Впрочем, в комнатах, даже самых маленьких и тесных, был
уют и семейный очаг в самом полном смысле слова. А уж последующий
строительный бум Хрущева и его последователей увел Россию, которую он нашел
после Сталина, бесконечно далеко от России местечек, курных изб и рабочих
бараков с сотнями семей за ситцевыми занавесками. Это и был рай, который мы
все так трагически потеряли, поселившись в столицах, куда в России, которую
мы потеряли, не собакам, а именно жидам вход был запрещен. Как и статус
студента, офицера, государственного чиновника.
Предполагая более чем вероятным провал на конкурсных экзаменах в
институт, куда съехались уж точно сливки выпускников всего Союза, я сходил в
водздрав на улице Герцена и предложил себя в качестве судового фельдшера на
суда Балтийского пароходства. Как ни странно, мне не отказали, но пояснили,
что на грузовых судах это должность врачебная, а фельдшер, возможно,
потребуется через какое-то время на пассажирский лайнер "Михаил Калинин",
который ходит аж в Канаду. И поставили на учет, обещав позвонить, если
появится ожидаемая вакансия.
Но все это обсуждалось только на случай провала, а пока я и не думал
сдаваться. Конкурс я уже проходил дважды и знал, как быстро и легко
отсеиваются те, кто слабее меня. Кроме того, это был первый год, когда
рабочие и демобилизованные шли вне конкурса. Чтобы подчеркнуть мой статус, я
ходил на экзамены только в форме, как и многие другие.
У Марка собралась компания вчерашних ленинградских школьников, которые
знали подковырки преподавателей и типичные задачи. Я истово занимался с
ними, хотя поступали мы все в разные вузы. Сам Марк в железнодорожный, Люся
Митрофанова, о которой речь подробнее впереди, - на архитектурный факультет
Политехнического, кто-то в Военмех и только один в Корабелку, но и тот на
приборостроительный факультет - на Петроградской стороне. Подготовка у них
была идеальная, мотивация пробойная. Эти люди не представляли себя вне
высшего образования. Меня считали в этом плане заведомым и наглым
аутсайдером. В мой успех верил только Яша, но зато искренне и назло
остальной компании. Я же жадно впитывал информацию и занимался с полной
отдачей. Плюс все, что я накопил за полгода подготовки в Заполярье. Плюс
школу Лобика.
Так что первый экзамен по письменной математике я сдал, хоть и на
тройку. Будь я не льготником, можно было больше не приходить. Но тут пришла
пора устной математики, а у меня в козырях ходили те самые оригинальные
доказательства, что поразили экзаменатора в Николаеве. С ними я получил
пятерку. Тем самым вызвал не столько изумление, сколько возмущение у Марка,
его одноклассников и родителей. Боюсь, что с тех пор у меня навсегда с ним и
осложнились отношения. Зато Яша ликовал - он терпеть не мог младшего брата.
На сочинение я шел спокойно. Даже сходил до экзамена в кино! Я знал, что
вольная тема прямо придумана для меня. Скажем, тема гражданской войны в
творчестве советских писателей и деятелей кино. Тут можно вообще не знать ни
Пушкина, ни Чехова. Пиши себе перечисление имен и ситуаций. Я и написал
первым и сдал с твердой четверкой. Наконец, физику и английский я сдал на
пятерки, чем вообще смертельно оскорбил всю честную компанию, из которой
трое не поступили, включая Марка.
Мне дали общежитие и стипендию, не смотря на тройку. Но предупредили -
это матроса только так приняли. После зимней сессии такого результата сдачи
экзаменов не простят, стипендию дали условно.
Я переселился в сразу ставшее родным огромное общежитие у метро Автово.
На долгие шесть лет оно стало моим единственным и любимым домом в
Ленинграде.
Когда началась учеба, я понял, что никем я подрабатывать не смогу. То
же сказали на "скорой помощи". Корабелка? Вы с ума сошли. О какой работе,
тем более у нас, может идти речь? Там надо заниматься по 25 часов в сутки.
Какое-то время теплилась надежда устроиться фельдшером в институтский
спортзал. Но пожилой врач, сначала обещавший меня взять, потом передумал. Не
исключено, что опасался, а вдруг кто-то решит оставить меня одного там, где
врачу делать нечего. Для всех этих усилий мне потребовался оригинал моего
фельдшерского диплома из мединститута. Там очень удивились, что я, имея
право на зачисление на учебу, как отличник, не появился у них в августе. На
вопрос, как я мог появиться без их вызова, мне ответили, что вызывают таких
как я сразу на учебу, а не на экзамены. Послали ли они мне такой вызов, я не
знаю.
Короче говоря, поскольку стипендии на жизнь не хватало, я перешел на
первый семестр на дотацию от мамы и Аси, а потом, на многие годы - на помощь
от дяди Давида, а потом и его сына, моего брата Юры из Киева. Гнет этого
долга я чувствую и сейчас... И думаю, не я один. Юра только потому,
придравшись к чему-то, разорвал со мной все отношения, что считал меня
наглым должником.
Учиться было невыносимо трудно. Все, что я брал в училище памятью, было
здесь бесполезно. Нужен был аналитический ум - для высшей математики и
физики - и пространственное воображение - для начертательной геометрии. Но
зато как было все интересно! И учеба, и бело колонный зал техники и
математики в Публичной библиотеке на Фонтанке, и сам город, который оказался
неисчерпаемым ослепительным миром. Тут и музеи, и театры, и Кировские
острова с лодками на прудах летом и катками с пончиками и кофе зимой. Дядя
Изя подарил мне коньки и велосипед, дядя Годя - тяжелое, старомодное, но
очень теплое драповое пальто. Учиться кататься на коньках в 22 года
оказалось неимоверно трудно. И стыдно. Я выходил на уличную хоккейную
коробку поздней ночью и катался до первых слез. Ноги уже через полчаса
невыносимо болели, надо было срочно втаптываться в снег и отдыхать. Зато,
какое удовольствие я получал на публичном катке с его музыкой, вьющимися в
воздухе снежинками и белыми фонарями. Один из катков был у самого метро
Нарвские ворота на стадионе Кировского завода. А главное удовольствие,
конечно, на прудах ЦПКиО им Кирова.
Велосипед позволил мне быстро и с удовольствием ознакомиться не только
с Ленинградом, но и с его пригородами - Петергофом, Царским Селом. Это был
обычный дорожный велосипед, верный друг до самого конца моей студенческой
жизни.
В общежитии меня поселили в восьмиместке. Со мной были в основном
бывшие солдаты, матросы и сержанты. Мат и сигаретный дым стоял столбом. До
института можно было добраться за три копейки без пересадок за сорок минут
36 трамваем. Студенческая столовая на Мясной улице была в старинном
помещении с кариатидами. На кассе неизменно сидела симпатичная пожилая
еврейка, которой без конца кричали с кухни "Анна Борисовна, биточки не
выбивайте" и т.п. Я так привык к этому имени отчеству, что вздрогнул,
впервые услышав позже, что так зовут мою жену. В столовой действовал
абонемент за 13 рублей в месяц, на который можно было, по крайней мере,
получить раз в день полный обед. А стипендия 30. Около общежития тоже была
столовая, а почти на каждом этаже буфеты. Но дешевле было питаться кашами -
огромная кухня была напротив нашей комнаты. Потому мы стали жить коммуной,
готовить ужин по очереди, закупая продукты в изобильном соседнем гастрономе
и в булочной. Вместе с нами, но в огромных чанах на десятки людей готовили
обед из каких-то, на мой взгляд, несъедобных продуктов, китайцы. Как-то к
нам зашла их девушка и спросила, не брали ли мы их цумицку (чумичку,
половник). Все они, парни и девушки, казались нам на одно лицо, одеты в
синюю мужскую униформу. При каждой плохой оценке они собирались на собрания,
где каждый должен был в своем выступлении заклеймить лодыря позором.
Вечерами, устав от каторжного труда в залитых ослепительным белым
светом читальном и чертежном залах общежития, я выходил погулять по Автово
среди сталинской постройки кварталов. В ушах были песни тех лет "Ночью за
окном метель, метель, белый беспокойный снег..." "Умей и ты дождаться
счастья у разведенного моста..." "Песня первой любви в душе до сих пор
жива..." В этот же год я получил два потрясения от знакомства с отключенными
школой от моего образования Куприна - через французский фильм "Колдунья"
("Олеся") с Мариной Влади и Достоевского через "Идиота" Ивана Пырьева. Я тут
же стал брать в институтской библиотеке том за томом Куприна и глотал его,
как некогда в Пинске Виктора Гюго.
Достоевского в библиотеке не было.
Тогда же каким-то взрывом показался фильм "Последний дюйм".
После предельных усилий я сдал первую сессию с тремя тройками. Но
столько студентов получили сплошные двойки, что в институте решили меня не
выгонять - лишением стипендии. Я остался, собрался в отпуск на зимние
каникулы. Я не был с семьей полтора года. Никто уже не мог не пустить меня,
кроме нехватки денег, но билет в общий вагон в Севастополь на "семерке"
стоил такие копейки, что даже мне хватило.
И вот я впервые за последние годы появился в Орлином зимой. Уже никому
не заметным гражданским человеком, столичным студентом. Но гордиться было не
перед кем. Я решительно ни с кем не общался, как Ася ни старалась меня
представить "моим друзьям". Никого из них я искренне не помнил и не узнавал
на улице, упорно не желая здороваться подряд со всеми. Ходил себе по яркому
тающему снегу, на фоне которого ветви деревьев казались ослепительно
черными. Мама и Ася жили в какой-то халупе, но отдельно, как жила и моя
семья в Пинске, в отличие от ленинградских родичей. Мама всегда много читала
и очень любила читать вечером вслух. В эту зиму она читала полу крамольную
"Битву в пути" Галины Николаевой.
На обратном пути меня ожидало новое потрясение - я решил ехать в
Ленинград через Москву, что, как ни странно, стоило даже дешевле.
Как только я оказался на Курском вокзале столицы, то сразу понял, что
до сих пор я обитал только в провинции, включая Киев и даже Ленинград.
Москва это Москва. Огромная, просторная, бесконечно высокая и какая-то даже
зимой теплая и светлая. Тут было сухо, безветренно и уютно. В Москве я
как-то сразу почувствовал себя дома. Теперь уже Москва казалась мне пределом
мечты о городах. После нее, казалось, смотреть в мире нечего. Я уже не
просто насытил свой пинский голод, а пресытился впечатлениями.
Когда-то, в начале 30-х годов, мой дядя-журналист Марк, погибший во
время войны, оставил здесь моему отцу неслыханное богатство - комнату в
Электрическом переулке на Пресне. Когда отец после окончания Тимерязевской
академии уехал в Новосибирск, он поселил там свою сестру, мою тетю Раю. К
моменту его возвращения, уже с молодой женой, моей мамой, в комнате жила
другая семья - Рая и Исаак. Мои родители уехали в Людиново, где папе
предложили хорошую должность и соответствующую квартиру.
И вот теперь я сидел в этой комнате и знакомился с новой родственницей.
Эта тетя была так же не похожа на ленинградских теть, как Москва на
Ленинград. Она оказалась такой же простой, открытой и дружественной, какой
показалась мне столица. Впрочем, в этом была и моя заслуга. Оставшись как-то
один в ее двух комнатах с пятиметровой высоты потолками и трехметровыми
окнами, я заметил, какие грязные стекла, и, вооружившись мылом и газетами,
как делалось в училище, вымыл все до сияния, требуемого сержантами. Тетя Рая
тут же заметила изобилие света в своем доме, сказала, что любит простых
мальчиков, и стала мне на многие годы любимой родственницей.
То же можно было сказать об ее сыновьях, моих братьях Рафе и Марке. С
ними я потом долго и искренне дружил, и всегда был рад общению.
В Москве я испытал неожиданно свежее восхищение от метрополитена, хотя
уже год был знаком с ним по Ленинграду. Но это было как день и ночь.
Впрочем, лучше московского метро я не встречал и в Европе.
Я очень много фотографировал в этот визит заиндевевшие бульвары и
кремлевские башни. В Ленинград вернулся совершенно очарованный Москвой, но и
приютивший меня город был мне очень дорог. Этот период, при всей нищете и
напряжении в учебе, был одним из самых счастливых в моей жизни.
Весеннюю сессию я сдал с одной тройкой. Но к ним уже почти не
придирались. Стипендию сохранили. Кроме того, я что-то заработал в Лесном
порту рядом с общежитием - грузил так называемые балансы - очищенные от коры
короткие тонкие бревна. Увидел впервые в жизни иностранные суда и моряков,
негров. Даже в Одессе я не был в торговом порту. А тут был даже в трюме их
судна - под присмотром пограничников. Но ни с кем не общался - это
настоятельно не рекомендовалось. Самой выгодной работой в порту, однако,
считалось грузить не лес, а гравий, так называемые вертушки - полувагоны с
гравием. И еще - морской песок. Такие же полувагоны, которые можно было
зачистить после сброса груза через донные люки только вручную - лопатами.
Так что к летнему отпуску я оказался при каких-то свободных деньгах.
Школа предоставила Асе и маме маленький, комната и кухня, но отдельный
и с участком дом. Я как мог обустраивал его - построил из досок наружную
кухню маме для керогаза, туалет за сараем, помогал в огороде и саду.
Кажется, в этот год как раз женился мой киевский брат Юра и пожелал провести
медовый месяц в Орлином. Спали молодожены в одной со мной, единственной,
спальне, пока мама с Асей вдвоем на узкой кровати, на кухне. Юра не
стеснялся ласкать свою жену при мне, что было не очень приятно. Зато очень
мило было всем троим идти в Батилиман по уже знакомым мне тропкам, там
купаться в голубых волнах, спать на гальке и вообще наслаждаться Южным
берегом в максимальной мере, по нашим понятиям - то есть совершенно даром
то, за что прочие люди тратят накопления всего года.
В последующие годы, уже не помню в какие, были разные компании для того
же маршрута. Скажем, как-то в поезде "Ленинград - Севастополь" я
познакомился с очень общительной девушкой Людой Уваровой, которую
заинтересовало мое знание тропок на спуске от Орлиного к Батилиману.
И вот она и ее друзья, московские и ленинградские
студенты-севастопольцы, стоят у забора нашего участка. Мама, конечно,
разглядела вызывающе краснолицую простоватую Люду и высказала мне свое фе
таким выбором ее сына. А никакого выбора и не было - просто компания,
которой нужен деревенский гид. И это обстоятельство, не смотря на мой
студенческий статус, сразу проложило водораздел между мною и ними.
Впрочем, это были довольно милые парни и девушки. У первых я научился
шутливым песням, которыми через несколько лет очаровал мою будущую жену, а в
одну из девушек, Светочку Явтушенко, я даже умеренно влюбился. Но ей в этом
походе не повезло - ночью по ее руке пробежала ядовитая сороконожка, и ее
срочно отправили на катере соседнего пионерлагеря в Балаклаву, к врачу.
Позже, в мой очередной визит в Москву, я эту девушку разыскал в общежитии
где-то около метро "Сокол". Мы погуляли по совершенно пустым павильонам
национальных республик ВДНХ, где, будь я посмелее, а она поподатливей, можно
было, как потом стали говорить, заняться любовью на бесчисленных ложах с
туркменскими и прочили коврами. Но меня устроило пикантное совместное
купание в 20-градусный мороз в открытом бассейне "Москва", где до и после
нашего кощунства, стоял и стоит главный православный храм.
В Орлином в какой-то мой туда отпуск базировалась съемочная группа
знакового в те годы фильма "Человек-амфибия". Меня брали с ними в кузов
грузовика, отправлявшегося по утрам в Батилиман, где шли подводные съемки, и
стояла на рейде шхуна Педро Зуриты "Медуза". Исполнитель роли этого злодея
Михаил Казаков, как и сама синеокая красавица Настенька Вертинская и сам
Ихтиандр Коренев каждое утро были моими попутчиками. Сам фильм я увидел
только в Ленинграде. И горько сожалел, что не сохранилось фотографий,
связанных с моим знакомством с великими потом артистами. Впрочем, никакого
знакомства и не было. Меня пускали с ним ездить скорее всего по ошибке,
принимали за члена киногруппы. Ни разу ни с кем из них я не перемолвился и
словом. Просто в этот же период, причем задолго до массового интереса после
выхода фильма, я и сам пристрастился к подводному плаванию, купил маску с
трубкой и ласты. И пугался под водой спрятанных киношниками муляжей акул и
спрутов. Потом в фильме этих персонажей не было.
В одном из отпусков Ася познакомила меня со своими
коллегами-учительницами, только что окончившими Крымский пединститут и
распределенными в Орлиное. Они любили это село еще меньше, чем я, но
получали удовольствие от походов, причем не к морю, а в обратном направлении
- по горному Крыму. Не обошлось и здесь без короткой влюбленности в
загорелую девушку по имени Тоня, которой я любовался в этих походах, получая
презрительный отпор при попытках хоть какого-то сближения.
У самой Аси в этот период произошла семейная драма с, впрочем,
положительными последствиями. Она вышла замуж за сельского электрика Николая
Иванова, из пришлых. Он оказался нормальным пьяницей, ничего в дом не
приносил, но и уносить было ему нечего. Короче говоря, они через полгода
скандалов и мерзостей расстались, а когда я приехал в отпуск, то в кроватке
сопел удивительно красивый розовощекий и сероглазый младенец, мой племянник
Вова, ныне единственный, кроме меня, осколок нашей пинской по происхождению
семьи в этом лучшем из миров.
Николай их всячески шантажировал, угрожал убить и Асю и приплод. Опекал
и защищал эту по-прежнему чужую в селе семью только физрук Володя Татомир.
Впрочем, довольно умеренно. Я же взялся за дело капитально. Во-первых, из
закромов порта я привез сигнальные ракеты, запускаемые с руки на сотню
метров вверх. И демонстративно запустил пару их них, объяснив соседям, что
тут, мол, моей сестре угрожают. Так вот, при случае передайте, чтобы не
приближался. Во-вторых, я попросил у Татомира напрокат стартовый пистолет,
внешне похожий на настоящий, только без дула. И на глазах у соседей,
пострелял по своему сараю.
Не знаю, что там передало агентство ОБС Николаю, но на другой день он
постучал в окно и напросился на знакомство. Начал он с того, что терять ему
нечего, готов на все, пусть потом судят. На что я ему веско объявил, что до
суда он не доживет, что он, к своему счастью, не знает, чем я на самом деле
занимаюсь в Ленинграде, но я ему в последний раз советую больше ни мне, ни
моим родным на глаза не показываться. Скорее всего, этот совсем не
преступник, а болтун не собирался ничего плохого делать, просто пугал
зачем-то. После моей фразы он смертельно побледнел, поднялся и молча вышел.
Больше никто из нас, включая Вову, его никогда не видел. Вскоре стало
известно, что он умер где-то в степном Крыму... Для меня это была
единственная в моей жизни "криминальная разборка".
Теперь о моей собственной драме. Как я уже писал, моим ближайшим
родичем в Ленинграде был дядя Изя. С его семьей, исключая брата Марка, я
дружил до последних лет моей первой жизни. Напомню, что у дяди Изи была
квартира не квартира, но две комнаты с крохотной прихожей, где стоял
телевизор с линзой. Именно тут я мог смотреть Райкина и прочие программы тех
лет. А рядом почти всегда сидела типичная ленинградка-блокадница Зоя
Степановна. Моих дядю и тетю этот теле салон очень устраивал по той причине,
что они занимались противозаконной деятельностью - делали протезы и лечили
зубы на дому. В большей комнате было задвижное стоматологическое кресло.
Фараоны могли ворваться только через прихожую, где торчали мы с Зоей
Степановной. А мы должны были вступить в пререкания, пока задвигалось
кресло, пациент пересаживался за обеденный стол и мирно пил чай.
Поскольку мы оба были разговорчивыми, то о чем только не беседовали.
Кроме, до какого-то момента запретной темы - дочери Зои Степановны Люси. Эту
голубоглазую естественную блондинку я знал с абитуриентских пор, когда
вместе готовились к экзаменам. Особого впечатления она на меня не произвела,
не смотря на хороший рост, стройные ножки и роскошный бюст, что для меня в
женщине главное достоинство.
И вдруг, по инициативе Зои Степановны, это табу было снято. Она сама
привела меня в их комнатку-пенал на Маяковской и сказала: "Смотри, Люся,
какого парня я тебе привела. Самый умный собеседник, какого я когда-либо
встречала." Люда посмотрела на меня довольно равнодушно, сказала, что мы
давно знакомы.
Потом она объяснила мне, что до сих пор ни за что не хотела сближаться
со мной только потому, что терпеть не могла младшего сына дяди Изи Марка, на
которого я, по ее мнению, очень похож.
Но теперь согласилась поехать со мной на Кировские острова, кататься на
лодке. Перед лодкой мы забрались с ней на качели лодочку. Если кто помнит,
раскачивание качелей с девушкой несколько напоминает самые серьезные
отношения. Тем более, что у меня было время оценить ее открывающиеся от
ветра ножки и вообще фигуру. Короче, когда мы слезли, я, пожалуй, впервые,
ее уже всерьез и откровенно хотел. Скрыть это невозможно, а потому мы сразу
же стали обниматься и целоваться. И занимались этим потом чуть ли не год с
перерывом на мой отпуск в Орлином, куда я ее страстно звал и ждал, как было
обещано. Моя мама, узнав о серьезности моих намерений в отношении этой
девушки и рассмотрев ее фотографию, почему-то категорически отказала мне в
поддержке и была рада, когда Люся написала, что не приедет.
Впрочем, для этого брака не было ни малейших условий. Семья моей
предполагаемой невесты располагала крохотной комнаткой в коммунальной
квартире. Сам "жених" - койкой в трехместной уже, но комнате в общежитии. В
перспективе, правда, инженеры - архитектор и кораблестроитель, могли
рассчитывать на какой-то достаток, но до этого надо было где-то и на что-то
прожить два-три года. Поэтому ни ее мама, ни ее ближайшая подруга тетя Берта
не считали этот альянс серьезным.
Мы же просто любили друг друга, как и где могли, в основном в парках
летом и в подъездах зимой. Как-то нас за страстными поцелуями застала в их
подъезде Люсина мама и грозно закричала: "Да что это такое! Когда я себе это
позволяла?"
В комнате, когда мамы не было, мы позволяли себе чуть распоясаться.
Люся исчезала за дверцей шкафа, возилась там минуту и снова бурно кидалась
ко мне на колени. Я снова скользил рукой ей под свитер и обмирал, обнаружив,
что под ним нет ничего. Причем это была не Аллочка с едва заметными
бугорками, а женщина в моем понимании этого слова... Постоянно боясь, что
нас застанут, я ласкал ее только на ощупь, не видя ее. Она всячески намекала
на развитие отношений. Как-то, когда мы примерно так же ласкались в парке у
стога, то есть наедине, она недвусмысленно потребовала всерьез заняться
любовью, но у меня был уже горький опыт Аллочки. Я боялся, что мы
расстанемся с губительными для нее последствиями. И, откровенно говоря,
вообще боялся и не умел.
В конце концов, ей это надоело. И когда она хорошо выпила на вечеринке,
где я был с моим венгерским другом Ласло Надем, а она с какими-то знакомыми
хоккеистами, то все пошло вразнос. Я проводил ее домой, отпаивал нашатырным
спиртом, уложил в постель в соседской почему-то (по ее требованию) комнате и
переодел ко сну, она потребовала естественных отношений, а я ушел, утешая
себя, что это благородно, что она пьяна и не соображает, что делает, что
мне, трезвому, этим воспользоваться - непорядочно и так далее. Включая
предупреждение кого-то из родственников, что для русской невесты оказаться
после свадьбы не девушкой - несмываемый позор на всю жизнь. И чтобы я был
осторожен. Тем более, что я сам вовсе не решил на ней жениться. То есть
оправданий у меня были полные штаны.
Как рассуждала она, оставшись одна при живом любовнике, я никогда не
узнаю. Но когда я появился в ее доме в очередной раз, то получил такой
поворот от ворот, что не оставалось никакой надежды на продолжение
отношений. Мне было заявлено, что слишком серый для нее, что я не знаю
элементарных правил приличий - здороваюсь и прощаюсь с живыми людьми, глядя
в стенку, что я ей надоел. Короче, наша встреча ошибкой была, но, коль уж мы
запели, то "если ты решишься мне сказать, скажи мне смело".
Мне все не верилось, что меня так однозначно отвергли. Я стал
подкарауливать Люсю около ее дома, и как-то мне это удалось. Она услышала
меня издали - я носил в то время довольно изящный, но жесткий кошелек, в
котором бренчала мелочь. Это ее всегда раздражало. Вот и сейчас я, идя за
ней, увидел, как ее передернуло от этого звука. Когда она обернулась и
коротко сказала, что не хочет меня больше видеть, я растерял все
приготовленные тирады: ее реакция на мое появление до первых слов убедила
меня в том, что говорить уже не нужно.
Более, чем через год меня вдруг одолела такая тоска по нашим лучшим
дням, что я написал ей письмо. Я отметил, что скоро кончаю институт, и почти
решил ехать на Дальний Восток, а потому не претендую на нее ради прописки,
как она как-то выразилась. Ну, и что не могу без нее жить, что она победила
и так далее. Как ни странно, она сразу ответила. Мы слишком увлеклись
физическим влечением друг к другу, писала она, позволили этой стороне наших
отношений одержать верх над духовной составляющей. Короче, давай сохраним
нынешнюю дистанцию. То есть наша встреча все-таки ошибкой была.
Чтобы закончить эту линию, замечу, что последняя наша встреча произошла
спустя одиннадцать лет, совершенно случайно во время моей научной
командировки по конструкциям с подъемно-разделительной платформой в Институт
стали. Я уже поговорил там с нужным специалистом и получил пальто в
гардеробе, когда меня окликнули по имени. К тому времени я давно женился по
любви на более красивой, чем Люся, женщине, растил дочь, пережил несколько
крутых поворотов, о которых ниже. Не сказать, что я начисто забыл описанный
только что период моей жизни с довольно странной любовью. Образ высокой
блондинки с голубыми глазами и стройными длинными ножками перекочевал в мою
повесть, потом роман. Естественно, при написании ее я вспоминал Люсю, о чем
немедленно ей сказал, как только с трудом узнал мою бывшую любовь в радостно
улыбающейся мне невысокой темноволосой немолодой женщине в очень странных
очках. "О! А как часто я тебя вспоминала, - оживленно говорила она. - У тебя
нет фото твоей нынешней жены?" У меня всегда было ее фото, но я его крайне
редко кому-либо показывал. Она же мне тут же показала фотографию очень
милого мальчика в очках. Когда я ей сказал о своем впечатлении, Люся
расцвела: "Действительно мальчик! Он младше меня на восемь лет!" Я не
выразил удивления, но не потому, что давно знал об этом от тети Берты, а
потому, что умел себя вести. Это она заметила мой респектабельный вид,
самоуверенность, почтительность ведущего специалиста ее института в
разговоре со мной. Я рассказал, что после окончания аспирантуры живу в
Комсомольске, преподаю в политехническом институте, неплохо зарабатываю,
имею хорошую квартиру.
И поспешил откланяться. Преображение той, кого я изобразил в виде
великолепной миледи, было невыносимым. Мы обменялись адресами. После этого
было несколько писем, но переписке положила конец моя умная жена. Тем более,
что я не возражал...
Самое интересное во всей этой истории было то, что в тот ленинградский
период Люся была в моем сердце не только не единственной, но и не главной.
Была другая Люся с царской фамилией Романова. Она училась на курс старше
меня, жила в том же общежитии с двумя красавицами-подругами, одну из которых
звали Наташа. Так вот в эту вторую Люсю я, как и положено Близнецам, был
влюблен гораздо сильнее, чем в первую. Обе имели примерно одинаковую
фактуру. Но у второй был постоянный молодой человек, ее однокурсник и звезда
знаменитого чуть ли не на весь Союз кукольного театра нашего института. Кто
ей я? Я преследовал ее только восхищенными взглядами, написал как-то
дурацкое романтическое анонимное письмо и даже получил снисходительный
ответ.
Как-то в Севастополе я встретил Наташу, выяснил, что она живет здесь
всю жизнь, пригласил на пляж в Учкуевку и стал ухаживать. Без должного
энтузиазма, однако, так как была она не в моем вкусе, хотя очень милое
существо. И тут она мне поведала, что Люся-2 прекрасно осведомлена о моей
любви, что быть может оказалась бы благосклонной ко мне, если бы я раскрыл
инкогнито, что они все трое забавлялись, видя мою стеснительность. Но это
было уже накануне распределения их курса, на котором у меня вдруг завелась
новая пассия - их однокурсница, наша лучшая балерина, ученица какой-то примы
из Мариинского театра во Дворце культуры. Звали ее Лиля, и была она
меломанка, охотно взявшая на себя процесс моего музыкального воспитания. Я
впервые познакомился с Рахманиновым, как и с Куприным, по зарубежному фильму
"Рапсодия". А Лиля ввела меня в мир этого великого мастера через свои
пластинки, которые я слушал часами, сидя у них в комнате. Тут все было
богемное - выкрашенные в черное стены с белыми кругами, картины, как я
теперь понимаю, Сальвадора Дали, которые меня шокировали до дрожи. И было
накурено до черноты. Когда я как-то вытащил Лилю на лыжную прогулку в
Гатчину, ей стало плохо от свежего воздуха. Еле откачалась сигаретой. Ей
первой, правда, в шутку, я сделал предложение руки и сердца. Мы проходили
мимо только что открывшегося Дворца бракосочетания, и я сказал: "Давай
зайдем и распишемся. Вот будет удивления." "И смеху, - рассиялась она
профессиональной артистической улыбкой. - Надо подумать, стоит ли людей
смешить..." То есть даже не отказала. И разговора совсем не забыла.
Учиться я стал все охотнее и лучше. Когда пошли проекты, по ним почти
сплошь были пятерки, особенно по конструкции корпуса и проектированию судов
- профилирующим предметам по моей специализации. Отлично сдал один из
труднейших экзаменов по судовым системам, а уж судовые устройства, которые у
нас вел олимпийский чемпион, так вообще лучше всех.
Коль уж зашла речь о спорте, то следует отметить, что Корабелка не была
подобием ЛИИЖТа - спортивного вуза с легким железнодорожным уклоном и
хоккейной командой высшей лиги. Спорт был делом добровольным. Я остановился
на спортивной гимнастике и с огромным трудом выполнил норму второго разряда.
То есть "солнце" не крутил, хотя перекладина и кольца были моими любимыми
снарядами. Хуже всего мне давался конь с ручками и прыжковый конь. Из-за
него я в конце концов бросил секцию. Я поступил в институт со вторым
разрядом по легкой атлетике, где специализировался на беге на 800 и 1500
метров. И вот на стадионе Института физкультуры имени Лесгафта я во всяком
случае прошел дистанцию и... упал за финишем. Вообще-то это нормально, когда
бегун выкладывается чуть не до обморока, но тут меня поразило, что ко мне до
самого восстановления состояния никто не подошел. Ну, сдох участник
соревнований, другие придут. Сам добрался до раздевалки, принял душ,
переоделся в одежду по сезону и поехал почему-то в гости к дяде Сене, милому
рабочему человеку, ленинградскому шоферу. Тот, спасибо ему большое, с
пониманием удивился моему рассказу и сразу, по своему обыкновению, налил мне
стаканчик водки. Сейчас меня удивляет моя бесцеремонность. Без звонка, без
приглашения, де-факто появлялся в дверях, кормите гостя дорогого. Дядя Сеня
всегда встречал меня ласково, как и его жена, толстая и полу слепая тетя
Ева. А с их дочкой Эллой я вообще дружил как с девушкой. Она бывала с
подругами на наших институтских вечерах, пользовалась успехом у моих друзей.
Именно она и ее родители предостерегали меня против женитьбы на русской.
Антисемитизм, мол, у них в крови. Рано или поздно получишь в свой адрес
"жидовскую морду". Поэтому я вряд ли удивился, когда моя милая Люся как-то в
сердцах сказала: "Вы, евреи, только о деньгах и думаете!" Это когда я
сомневался в нашем ближайшем будущем. Но это было в период пика нашей любви,
когда мы за поцелуями на Петроградской прозевали развод мостов, продрогли,
ожидая возвращения. Домой в общежитие я вернулся к утру, как всегда на
велосипеде, а потом пошел сдавать экзамен по электротехнике и получил
единственную за шесть лет двойку. На следующий день выяснилось, что и она в
тот же день провалилась. И тоже один раз в жизни.
Элла же познакомила меня как-то после разрыва с Люсей со своей
экстравагантной подругой Мариной, фотографию которой в стиле вамп я долго
хранил. Мы сразу отвергли сговор моих и ее родичей, я выдавал ее на вечерах
за мою вторую сестру, но какое-то время мы все-таки встречались. Как-то у
нее дома я полез целоваться, но она уклонилась: "Терпеть не могу лизаться."
Я молча вышел.
А женить меня пытались мои родичи не только на экзотической Маринке.
Еще я ходил в морской форме в сентябре 1958, только-только поступил, когда
мне организовали роль гостя на свадьбе дочери директора гомеопатической
аптеки. Мне было рекомендовано обратить на себя внимание сестры невесты.
Торжество было в роскошном по моим тогдашним понятиям коттедже на Озерках.
Сестра была хороша, но невеста настолько лучше, что я никого, кроме нее, не
видел, включая предмет моего внимания. Боюсь, что и она меня не заметила.
Там я увидел впервые еврейское общество. Вот прожил три года в чуть ли не
самом еврейском городе Союза Одессе, а ни разу не проводил и пяти минут
среди евреев. А в Ленинграде довольно часто. И песни услышал, что напевал
некогда отец, и блюда попробовал. В Ленинграде меня евреи совершенно не
раздражали, как это было в Одессе (где, впрочем, примерно так же раздражали
и многие прочие). Напротив, я ленинградскими и московскими евреями неизменно
восхищался. Хуже другое. Как и всюду, они не принимали меня за своего.
Вежливо, но неизменно давали понять, что я не их круга. На курсе у нас было
немало евреев (вопреки тете Гите с ее теорией антисемитской Корабелки со
старорежимной профессурой). Среди них были разные, даже если брать только
ленинградцев. Скажем был Ноль Раппопорт, что на вступительных экзаменах, как
и я, ходил в военной форме, да еще в тропической, в шляпе, из Туркестанского
военного округа. Это был душа-парень вроде моего дяди Сени. А была группа
красавцев-снобов, сдававших экзамены за два месяца до сессии и не
удостоивших меня и взглядом. Эти были для меня вроде хохлов из училища. Под
стать молодым людям были и их девушки. Одна из них, Галя, мне внешне очень
нравилась, как, впрочем, и всем. Как-то я решился пригласить ее потанцевать
и что-то сказал об одном из них, отнюдь не обидное, просто спросил, как о
своем. Она тут же освободилась от моих рук и больше не взглянула в мою
сторону.
Скорее всего, все они сейчас блистают в Америке. Впрочем, и в Израиле
такого добра чуть не каждый ватик. Из евреев, проживавших в общежитии, я
запомнил двоих: Фиму Полищука из украинского местечка и Рому Райхельгауса из
Владивостока. С первым у меня сложились любезные отношения, а второй просто
искал со мной дружбы. Именно он и подвиг меня распределиться во Владивосток,
сам поехал со мной и даже был первым гостем, увидевшим мою новорожденную
дочь. Почему дружбы с ним не случилось, и куда он сгинул с моего горизонта,
я не помню. Была и третья группа - евреи-ленинградцы без происхождения и не
вундеркинды. Они были душой общества в период нашего привлечения в колхоз,
авторами скабрезных песенок и гитаристами. Фамилий не помню, кроме Юры
Резника, который, пожалуй, был и вундеркиндом. Во всяком случае, работал
потом на кафедре математики в Корабелке и учил меня программированию на
факультете повышения квалификации.
О колхозе вспоминать не хочется. Это была глубинка из глубинок - в двух
часах-то езды от Ленинграда. Деревни дореволюционной еще постройки из черных
бревен с соломенными крышами наводили на мысль об оптимальности такого
строительного материала для России. Население меньше походило на
ленинградцев, чем эскимосы на зулусов. Бригадиры - поголовная пьянь и ворье.
На полях не растет ничего из-за холода и дождей чуть не круглый год. Условия
нашего обитания были свинские, питание тоже. Заработок, как говорили,
присваивали наши же вожди. В то же время мы были молоды, любили петь и, как
я уже сказал, имели своих менестрелей. Странный был у наших столичных штучек
репертуар. В основном это были блатные песни типа "Я в ту хавиру залатался,
боже ж мой, и тут же выстрелил в окно. Убил какую-то холеру, тут отворяют
ворота. С восьми зарядным револьвером, боже ж мой, хватают агенты меня..."
Но мы хохотали и радовались жизни.
Антисемитизма за этим поворотом практически не было. И вовсе не было
бы, если бы я, вопреки моему училищному опыту общения с украинцами, не
выбрал себе в сожители по трехместной комнату именно их. Впрочем, один из
двоих моих сожителей, Виталий Яковец, в этом плане выше всяких похвал. Это
был несостоявшийся пилот, выпускник того самого училища, в которое я
просился в Севастопольском военкомате. Виталий был комиссован после выпуска
по болезни и очень переживал, что не состоялся как летчик. В моей памяти он
остался, как один из лучших и красивейших людей. Комнату мы с ним получили
потому, что оба подрабатывали малярами в общежитии. А вот второй, Саня
Радченко, тот был щирый... О нем даже вспоминать не хочется.
Особенно мерзок он был в Полярном. Это была практика по военной кафедре
в феврале 1963. Здесь я наяву увидел мое черное будущее, если бы не маршал
Жуков, разогнавший наше училище. Черные сопки в белых пятнах на фоне
неестественно прозрачной и не замерзшей воды Кольского залива Баренцева
моря. Мы попали в Полярное через Мурманск и Североморск через пару дней
после спонтанного взрыва, уничтожившего у причала две подводные лодки вместе
с экипажами. Офицеры других лодок писали под копирку похоронки. Страшно было
смотреть на заправленные койки в казарме и конверты писем из дому на
тумбочках.
Нас поселили в казарме лодки, которой командовал во время войны Израиль
Ильич Фисанович, Герой Союза и рекордсмен потопления фашистов.
Поселок Полярное производил гнетущее впечатление. Где-то тут, среди
голых камней и сугробов снимал бы комнату лейтенант медицинской службы с его
женой Аллой при ином раскладе карт моей судьбы. Пока же я тут был вольным
студентом, да еще в полу офицерской форме - по моему воинскому званию
старшины. Но рядом со мной были студенты. И статус мой здесь был временным.
Потом я перешел в другую комнату и поселился с Ромой Райхельгаузом и
респектабельным красавцем-москвичом Левой Бесединым - до самого окончания
института.
Со стороны преподавателей не было и намека на антисемитизм, как,
впрочем, и в одесском училище. Вообще профессура вызывала только восхищение.
Особенно на последнем курсе, весной 1963, когда были только специальные
предметы, и я уверенно шел к повышенной стипендии - все шесть проектов и
четыре первых экзамена я сдал на пятерки. А вот на пятом, моем любимом,
проектировании подводных лодок, я срезался чуть не до двойки. Только
заглянув в мою зачетку и хмыкнув, профессор поставил мне трояк.
Никогда я не встречал Новый год так, как встретил 1963. Разладилась
какая-то компания, не помню уже с кем. Девушки у меня давно не было. Лиля,
последняя из моих пассий, уже работала инженером в Ярославле, я с ней
изредка переписывался. Так что я один ходил по ночному заснеженному городу,
а вокруг была музыка и смех, крики "ура", хлопали пробки шампанского - люди
справляли Новый год. Без меня. Как встретишь Новый год, вспомнилось мне, так
и проведешь. Я был уверен, что год очередного поворота - окончание института
и Ленинграда - не сулит мне ничего хорошего. Слава Богу, я ошибся. Да еще
как!
Мой новый сожитель Лева был невысокого роста, но сексуальным титаном.
Он без конца водил в нашу комнату каких-то сомнительных девушек, одна из
которых от переполнивших ее чувств как-то страстно поцеловала меня,
проснувшегося и готового уйти ночевать к соседям, в губы. Не могу объяснить,
чем, но этот поцелуй запомнился надолго. Тот же Лева загорелся поехать на
наше последнее студенческое лето в Орлиное. Снять ему там комнату должен был
я. С собой он собрался взять очередную подружку-землячку по имени Вэлка. По
всей вероятности, ее имя Виолетта, но девушек такого склада всегда зовут
Алка, Машка, Вэлка.
Я встретил ее на вокзале, почему-то одну, без Левы и без объяснений.
Впрочем, зная Леву, я бы не удивился, если бы узнал, что Вэлку он таким
образом подарил на лето мне. А она была совершенно не в моем вкусе. И я не в
ее. Кроме того, я решил вызвать сюда Лилю с, возможно, серьезными
намерениями. И уже написал ей об этом и предупредил маму, что, возможно,
этим летом женюсь.
Тем не менее, мы с Вэлкой сходили в тот же неизменный Батилиман, там
ночевали вдвоем, не прикасаясь друг к другу. Комнату я ей снял ту же, где
жила в первый год моя семья, у Кравченко. И постепенно забыл о ней. У меня
появился вдруг в Орлином приятель из местных - сосед-шофер. Он работал в
строительном управлении Южного Берега, а потому имел пропуск в любой
закрытый санаторий на Южном Берегу. В кабине его панелевоза мы и
путешествовали. Общительный и обаятельный украинский красавец Андрей быстро
и близко знакомился с девушками любого уровня. Как-то мы так назначили на
завтра ночное свидание с двумя москвичками-вожатыми пионерлагеря ЦК ВЛКСМ.
Это было 23 июля 1963 года.
На обратном пути, проезжая над Форосом, Андрей вдруг затормозил у
развилки: "Там на пирсе, - сглотнул он слюну, - две чувихи загорают. Без
ничего..." "Но, Андрей, - пытался возразить я, - мы же приглашены на завтра
в Южный." "Завтра в Южный, - хохотнул он, разворачивая свой грузовик, - а
эти - сегодня!"
Когда мы вошли на пирс, девушки были уже не "без ничего", в обычных
купальниках, и смотрели на нас без особого расположения. Будь я один, тут же
повернул назад, но Андрей затрещал за двоих. Мы представились дорожными
рабочими, во что можно было поверить по моей одежде и чемоданчику,
перевязанному бечевкой. Наши новые знакомые отрекомендовались только что
освобожденными из лагеря в Норильске, что тоже не вызывало особого сомнения
- у одной из них были странные круги под глазами. Именно эта темноволосая
полногрудая девушка досталась мне при последующем купании и флирте, в то
время, как хрупкой блондинкой заинтересовался женатый Андрей. Мы тут же
бросились с пирса в волны, потом сидели на дальних скалах, обливаемые
прибоем и весело болтали черт знает, о чем. Между прочим, видя ее прилипшие
от воды к смуглой шее и плечам потемневшие волосы, я вдруг спросил мою новую
подругу: "Вы узбечка?" "Нет, я еврейка", - неожиданно быстро и спокойно
ответила она.
Мне уже хотелось домой, но Андрей был настроен на ночевку тут с ними,
что меня пугало - кто их знает, чем наградят, после лагеря-то. Тем более,
что я вообще боялся близости и думал о предстоящем приезде Лили. Между тем,
Андрей достал из своего саквояжа бутылку вина "плодово-ягодное", называемого
в народе бормотухой. Никто не знал, что там, кроме сахара для брожения, но
действовало оно безотказно. После второй бутылки мы уже все хохотали над
моими шуточками, особенно оглушительно смеялся Андрей. На наш шум из темноты
появились двое пограничников, но, вглядевшись, оставили нас в покое.
Насмеявшись, мы, разбившись на пары, стали обниматься. Меня уже не очень
удивляла покладистость моей новой подруги. Я вспомнил девушек из лагеря в
Заполярье. Не знаю, как преуспел где-то в кустах мой приятель, но я далеко
заходить то ли не решился, то ли просто не сумел. Так или иначе, моя
партнерша начала мне нравится, и неожиданно для самого себя я пригласил ее к
нам домой. И уже не удивился, что она тут же согласилась, без малейшего
колебания. Мне же не верилось - жду невесту, а везу домой черт знает кого.
Наутро Андрей в своей манере расстался без сожаления со своей подружкой
Галей, а мою, представившуюся Аней, посадил между нами в кабину и с шутками
и хохотом погнал машину в Орлиное.
Мама не очень волновалась, что я не ночевал - ведь не один, а с
надежным другом. Но вид ее сына, направляющегося к нашей калитке с
незнакомой девушкой, да еще такой, по ее первому впечатлению, интересной,
очень озадачил. Аню усадили на веранде, предложив чай-гриб, наш семейный
прохладительный напиток, а меня мама стала непривычно взволнованно
расспрашивать на скамейке во дворе, но прежде горячо зашептала: "Какая
девушка, Сема! У тебя никогда не было ничего подобного! Где ты с ней
познакомился, кто она?" Я рассказал, что Аня недавно из заключения, потому
такие круги под глазами на нежнейшем лице. И тут же добавил, что меня это не
смущает, как говорится, на свободу с чистой совестью. Моя умная мама этому
сразу не поверила: "Это она тебе сама сказала?" "Конечно. У меня не было
времени наводить справки в милиции." "Врет, - уверенно заявила мама. - Вот я
у нее сама порасспрошу."
И надолго исчезла на веранде, пока я помогал Асе в огороде.
"Так ты вовсе не дорожный рабочий, - услышал я с грядки голос Ани. - Я
это сразу поняла, я не ты. А кто ты на самом деле?" "Я дипломант ЛКИ". "А
что это?" "Ленинградский кораблестроительный институт. Я окончил пятый курс,
распределен во Владивосток и осенью начинаю писать дипломный проект". "Это
тебе Галя сказала?" "Что?" "Что мы с ней писали во Владивосток и просились
туда на работу". "Кем? Кто ты на самом деле?" "Я учительница русского языка,
литературы и истории. Окончила Крымский пединститут, работаю в Норильске.
Оттуда в отпуск поехала сначала в Ташкент. Отсюда, - изящно коснулась она
тонкими пальчиками своего лица, - такой "загар". Это у многих после резкой
смены климата. Пройдет". "А как же лагерь?" - еще не верилось мне в такое
счастье. "А это в ответ на твое вранье".
"Ну! - горела моя мама. - Такая девушка просто не может быть плохой. Не
отпускай ее". "Но я же жду Лилю," - робко, уже сам себе не веря, возразил я.
"Твоя балерина обойдется без тебя. Кого ты только ни приводил. Одна твоя
Вэлка чего стоит. Гуляет уже со всем селом. А это серьезная девушка. И,
наконец-то красавица." "И, к тому же, еврейка, - почти сам себе сказал я,
помня наставления о неизбежности "жидовской морды" в мой адрес от любой
другой жены, рано или поздно. - Ты же об этом мечтала?" "Конечно, - спокойно
ответила моя мама. - Но эту тебе надо удержать, кто бы она ни была..."
Мы пошли с Аней в поход в ущелье, поднимаясь по ручью, как я мечтал
водить сначала Люсю, потом Лилю. Пока мне не верилось, что это и есть мой
вариант судьбы на многие годы, я как-то не воспринимал ее еще, как
возлюбленную. Просто пока слушался мою мудрую маму, так решительно
отвергавшую всех, кроме той, что старательно карабкалась сейчас за мной по
скалам, не прося помощи, но и не отказываясь от нее. И вообще у меня впервые
была не вздорная, не раздраженная, а какая-то сходу удивительно своя
девушка. Когда мы вернулись и мама, угостив нас обедом с наваристым борщом,
уложила Аню спать, она тут же уснула на боку, как ребенок. Я сфотографировал
ее спящую. Любой человек в глазок фотоаппарата кажется лучше, чем на самом
деле. Я долго любовался ею. Меня поразили правильность черт ее лица, густота
естественно тонких бровей, припухлые во сне губки маленького красивого рта,
точеный носик. Волосы ее были темно-каштановые, очень благородного оттенка.
Конечно, это был не тот тип женщины, который я культивировал в себе годами
от Люды из Пинска до бросившей меня ленинградской Люси - блондинка с
голубыми глазами, но, в конце концов, и Лиля была периодически то
пышноволосой блондинкой, то жгучей брюнеткой, и глаза у нее были темные. А
мне нравилась.
Вечером я проводил Аню на автобус. И хотя я сразу начал скучать по ней,
все не решался поехать в Севастополь по оставленному адресу.
Наконец, я оказался на Кирпичной улице на склоне холма над центром, у
самого рынка и пупа Севастополя - Приморского бульвара. Как только я
постучал, я услышал показавшийся мне родным стук каблучков, и Аня отворила
калитку. Я оказался в типичном севастопольском дворе, крышей которого была
виноградная лоза со свисающими гроздями. Домик оказался очень маленьким,
веранда такая низенькая, что даже я со своим средним ростом едва не задевал
макушкой потолок. Аня усадила меня у стола, открыла дверцу холодильника
(роскошь по тому времени, у мамы не было) и налила мне стакан ледяного
вишневого компота. С той самой после стадионной рюмки дяди Сени, я никому не
был так благодарен за заботу - было очень жарко, а Кирпичная довольно
высоко. Аня была в доме одна. Она заявила нам в Орлином, что у нее нет
родителей, что ее воспитали дедушка с бабушкой и что она живет в Севастополе
с дедушкой. Естественно, я спросил, где он. Она тут же заторопилась к нему в
больницу. Я увязался за ней. Больница оказалась недалеко, на том же уровне
над морем, в обычном для таких заведений в Севастополе милом пахучем парке.
Как и в любую советскую больницу, в эту не пускали, кого и когда попало.
Дедушку подозвали к окну. Как только я его увидел, я поверил, что Аня
еврейка. Это был трогательный и типичный еврейский худенький старик, с седой
бородой и толстыми стеклами огромных очков. Он тревожно вглядывался в меня и
спрашивал тонким жалким голосом: " --> Аночка , кто это с тобой?"
Объяснять на таком расстоянии было бесполезно. Они пообщались какое-то время
знаками. Мы спустились на Большую Морскую, где Ане надо было зайти в
сберкассу. Я никогда не имел дела со сберкассами, а потому с интересом
смотрел, как она заполняет бланки и, мило покусывая нижнюю губку, оформляет
свои дела. И тут, сидя на низкой скамейке у стены я сделал открытие - таких
красивых женских ножек я не видел даже в кино. Я поднял глаза - вся Аня
вдруг показалась мне такой ослепительной красавицей, что тут же возникло
изумление, что она все еще со мной, и панический страх ее каким-то образом
потерять.
Я не помню, где мы провели время до пятого августа, но все это время
меня не оставлял страх, что мы отчего-то поссоримся и расстанемся. И вот
вечером моя новая девушка, располагавшая, как оказалось, ко всем своим
достоинствам, свободными северными деньгами, пригласила меня в ресторан на
Приморском бульваре. Зал как бы парил над бухтой, а наш столик был у самого
окна. Подали шампанское, и я спросил, за что пьем. "Не знаю, - пригубила она
бокал. \"- Вообще-то у меня сегодня день рождения..." "Мне нечего тебе
подарить, Аннушка\", - сказал я вдруг. - Только свою руку и сердце." Она
поперхнулась и закашлялась. "Что? Что ты сказал?.." Я повторил. Не столько
торжественно, сколько умоляюще. "Если ты серьезно, - тихо сказала она, к
моему удивлению и облегчению, - то я - согласна!"
Из ресторана мы вышли совершенно другими людьми. Если меня что-то и
мучило теперь, то как поступить с Лилей, если она все-таки приедет. А
утешало, что она на мое приглашение пока никак не ответила.
На другой день мы с утра пошли в ЗАГС. Встретили нас там почти
враждебно. Посмотрев паспорта, чиновница сказала, что оформлять брак мы
имеем право только в Ленинграде или в Норильске - по месту нашей прописки.
Но не в легендарном Севастополе, неприступном для врагов. Больше всего меня
поразил тон. Ведь это говорит та же самая женщина, которая совсем другим
голосом поет поздравления правильным молодоженам. Я высказал ей все, что
думаю о советской бюрократии и о ней лично.
Мы вышли на улицу несколько обескураженные. "Это потому, - вдруг решила
Аня, - что Севастополь - закрытый город. Надо ехать в Одессу. Там у меня
дядя. Он поможет." Я тут же согласился. После недолгих сборов мы оказались
на автовокзале рядом с железнодорожным и уже сели в отправляющийся в
аэропорт автобус, как мне показалось, что я увидел через окно на перроне
Лилю. Она стояла, характерно прогнувшись и смотрелась в зеркало. Ни слова не
говоря, я вылетел из автобуса. Никого на перроне больше не было. Я помчался
вглубь сквера и остановился, задыхаясь. Перепуганная Аня вцепилась в мою
руку: "Что? Что случилось?" - повторяла она, плача от испуга и недоумения. Я
объяснил ей ситуацию. "Я так и знала, - как-то сразу сникла она, постарев и
став меньше ростом. - Такое счастье не для меня..." Я стал утешать ее, что в
любом случае останусь с ней, что хотел только объявить Лиле об изменившихся
обстоятельствах. "Считай, что они снова изменились, - плача ответила она. -
Иди, ищи ее."
Мы действительно вместе пошли искать, но недолго. Автобус еще стоял. Мы
сели на наши места и уехали в Симферополь. Я уверил себя, что Лиля мне
просто почудилась, убедил в этом же Аню. Она сразу повеселела.
А я в подтверждение рассказал о том, как в детстве я прочел поразивший
меня рассказ "Марка на пароходной трубе". Двое близнецов, наследников
пароходной компании, должны были решить, кто из них станет единственным
богачом в гонках на лодках через реку. Компания должна была принадлежать
тому, кто первым коснется рукой противоположного берега. А второму
определялось завещанием самому добывать себе пропитание. И вот, когда один
из них, обогнав другого, уже протянул руку к берегу, на песок упала
отрубленная шлюпочным топориком кисть руки проигравшего гонку близнеца. С
тех пор на трубе каждого судна эта кисть. Тут как раз прошел фильм
"Таинственный знак" (Зорро). Я, как и все пацаны, заболел фехтованием и,
оставшись один дома, страстно работал воображаемой шпагой в виде длинной
линейки. Я уже писал выше, что дом у нас был старый, с какой-то зловещей
историей, и я всегда боялся неизвестно чего, оставаясь дома один, особенно
ночью. И вот, делая смертельный для противника выпад, я явственно увидел на
косяке двери в проходную комнату кисть руки. Я даже успел разглядеть ее. Это
не бледная рука мертвеца. Вполне живая, только совершенно неподвижная.
Входная дверь была заперта изнутри, я потом проверил. В окно никто бесшумно
пролезть не мог. Ужас мой был беспредельным. Осталось только одно объяснение
- галлюцинация после прочитанного рассказа в сочетании с воображаемым
клинком в руке.
Вот и теперь, решил я, постоянное опасение внезапного приезда Лили,
возможно и давно забывшей о моем приглашении, вызвало галлюцинацию. Ведь не
могла она испариться в довольно редком и хорошо просматриваемом сквере...
Как и тогда, подействовало самовнушение против самовнушения, и мы
прибыли в аэропорт почти успокоенные.
И вот я впервые в жизни летел на самолете! Потом я, как подсчитано,
трижды долетел до Луны и обратно, суммируя мои поездки с Дальнего Востока,
но тот, первый, полет был настоящим потрясением. У меня до того и мысли не
было потратить такие деньги на самолет, когда можно чуть не втрое дешевле
добраться до Одессы на теплоходе.
Мы довольно быстро оказались у Аниных родичей. В просторной отдельной
квартире и без нас были иногородние гости. Тем не менее, нам не только не
отказали, но и не удивились. Аня сразу представила меня мужем, на что
хозяйка довольно равнодушно произнесла: "О, ты замуж вышла?" и немедленно
положила нам на пол матрац. Один на двоих... Поскольку мы муж и жена. И с
чего у кого-то это должно вызывать сомнения?
На другой день мы разыскали одесский ЗАГС - у самого Оперного театра.
Здесь нам точно так же отказали. Поезжайте в Ленинград, подавайте заявление,
выжидайте испытательный срок и создавайте семью. Впрочем, в отличие от
севастопольской госсвахи, здесь были вежливы. Несколько обескураженные, мы,
тем не менее, гуляли по прекрасному городу. Я показал Ане училище, которое
совсем не ожидал, да и не жаждал, увидеть еще раз после 1957 года, и мои
любимые места. Мы много фотографировались, пользуясь автоспуском моей
скромной безотказной "Смены". На Дерибассовской Аня купила нам обручальные
кольца, которыми мы тут же, на улице, обменялись, назло советской власти. О
посредничестве Аниного вроде бы дяди, отставного офицера высокого ранга, не
могло быть и речи после представления меня в качестве уже готового, а не
предполагаемого мужа.
Где-то в районе Лонжерона к нам пристала цыганка. Аня остановилась и
дала ей пятерку. Та говорила что-то невразумительное насчет того, что Аня
умрет в 36 лет от воды, и просила еще денег. Я потянул Аню прочь. Цыганка
злобно крикнула нам вслед: "Она тебе не пара!"
Я уже не верил, что в Киеве к нам отнесутся иначе, но такая попытка
была скорее поводом, чем причиной продолжения нашего досрочного свадебного
путешествия. Деньги у моей невесты были (кстати, чуть не в последний раз в
жизни), а потому мы вернулись в аэропорт и вылетели в Киев. Почему-то это
был ЛИ-2, а не приличный пассажирский самолет. Красиво лететь чуть выше
птичьего полета над хуторами Украины, но была такая болтанка, что моя бедная
"жена" тут же укачалась. Я же призывал на помощь весь мой опыт морских
штормов, чтобы держать марку "мужа" и не свалиться к стенке кабины вместе с
ней на жестких продольных сидениях. Впрочем, летели мы недолго. Через минут
сорок самолет коротко прокатился по какому-то маленькому аэродрому. Скорее
всего, он был построен в 30-х годах. Когда мы вышли, нас встретил какой-то
нелепо одетый мужик на чем-то вроде трибуны. Только приблизившись, я понял,
что это Ватутин - генерал, освободитель Киева от фашистов.
Дядя Давид, которого я представил, как человека, заменившего мне отца,
не возражал против такого определения, встретил нас радушно, предоставил
свою спальню (опять одну кровать на двоих, так, как и я назвал Аню своей
женой) и вел себя с ней очень дружески, не говоря о Юре с Диной. Но, когда
мы с ним оказались наедине на кухне, он вдруг спросил: "Сема, вы с ней
действительно уже расписаны?" "Да, - не очень уверенно соврал я. - А что?"
"А то, - горько сказал он, - что она тебе совершенно не подходит". Надо же,
точно, как цыганка! "А почему вы так думаете?" - удивился я. "Она совершенно
другого круга. Балованная. Короче говоря, если вы еще не расписаны, а
времени для этого у тебя не было, то попытайся с ней как можно раньше
расстаться..."
Юра и Дина водили нас на Владимирскую горку и вообще по своему
прекрасному городу. Мы и сами много гуляли. Как и в Одессе, я был для Ани
отличным гидом, хорошо знающим оба города. В ресторане я впервые в жизни
попробовал куриные котлетки. До сих пор я не представлял, чтобы из курицы
делали фарш. Это же сколько куриц нужно!
Когда мы вернулись в Севастополь, дедушка был уже дома. Я удивился, кто
же его мог забрать из больницы без Ани. И еще меня удивило, что он плохо
говорит по-русски и с сильным местечковым акцентом, который у Ани и в
микроскоп не просматривался. Ему Аня открыла правду - не расписаны, хоть и с
кольцами. Увидев меня, он очень сильно разволновался, вглядываясь в мое лицо
почти панически. "Скажи, ты аид?" "Безусловно", - ответил я впервые гордо. И
назвал имена моих родителей и дедов. Его щербатая улыбка была почти
счастливой. Но спросил, из каких я евреев. Я сказал, что из пинских. "О! -
поднял он брови. - В Пинске очень хорошие евреи!" Я не стал расспрашивать,
где живут плохие евреи. Тогда я еще не имел израильского опыта...
Чувствуя, как волнуется мама, не видевшая меня неделю, а то и больше, я
заспешил в Орлиное. Аня со мной не поехала. Я понял - из-за деда.
Моя бедная верная мама действительно вся извелась. Свинья, а не сын. Не
только не позвонил Асе в школу, но и не написал. Исчез "с этой девкой", как
она выразилась в сердцах. "Мама, это твоя невестка", - торжественно сказал
я. Она тут же села на стул, растерянно улыбаясь. "Это так? Вы решили?" Я
показал кольцо. "Слава Богу, - заплакала мама. - Аннушка мне сразу так
понравилась... Так где же вы были? Ни адреса мне не оставили..." "Мы
съездили к дяде Давиду," - пояснил я. "И правильно, - обрадовалась мама. -
Он заслужил твое внимание."
Когда я вернулся на Кирпичную, дед лежал в своем проходном углу (меня
еще удивляло, что ему предоставлено в доме такое убогое место), а на том
месте, где он меня допрашивал при знакомстве, сидел новый и незнакомый
персонаж моего таинственного сватовства - довольно помятый и облезлый
субъект в очках. Как мне показалось, он был, к тому же довольно грязный. Я
вообще решил, что это какой-то бомж, которому дед и внучка не смогли
помешать ворваться в свой дом.
"Анюта мне рассказала, - начал он веско, - что у вас проблемы с ЗАГСом.
Бери свой паспорт и пошли со мной." Я в недоумении посмотрел на надутую
напряженную Аню в дверях. Такой я видел ее впервые в жизни. "Знакомься,
сквозь зубы сказала она. - Это мой отец." Я не стал напоминать, что она
никогда не упоминала о живых родителях. Предполагаемый бродяга встал и
потянул меня за собой. Мы спустились к ЗАГСу, где та же мымра попыталась не
пустить нас в кабинет, где было написано: "Начальник Севастопольского
горотдела ЗАГС Мария Байда, Герой Советского Союза". Нам навстречу поднялась
из-за стола торжественно одетая мощная женщина с золотой звездочкой на
лацкане черного жакета. Я даже подумал, что она одной левой способна нас
всех троих вышвырнуть прочь. Но она засияла какой-то смущенной улыбкой и
обняла своего тощего грязного гостя, который, впрочем, был с ней одного
роста. "Боря! Какими судьбами?" "Дочку мою обижают в твоем заведении, -
заявил Боря. - Ее с этим парнем не хотят расписывать." "Как это не хотят? -
строго обратилась она к изумленно наблюдающей за сценой нашей врагине. - У
нас никому не отказывают". "Он прописан в Ленинграде, а она в Норильске, -
крикнула сваха. - Не положено у нас". "Паспорта с собой?" - спросила Мария
Байда, портрет которой я видел в Музее Черноморского флота. Во время обороны
Севастополя юная медсестра, защищая раненных матросов, положила прикладом,
не стреляя, несколько фашистов. Теперь я мог в это поверить.
Не веря происходящему, мы достали паспорта. Она передала их мымре. Та
велела зайти через неделю. Байда тепло рассталась с Борей. Позже я узнал,
что именно фронтовой журналист и, в свою очередь, герой обороны Севастополя,
Анин отец написал о подвиге Байды в "Красную звезду" и прославил на всю
страну. И тем самым как бы подарил ей, одной из безымянных героев тех
страшных лет, звездочку Героя.
На эту неделю мы уехали в Орлиное, много гуляли по окрестностям и
купались.
С моей мамой и Асей у Ани сложились непростые отношения. Как-то утром я
стал застилать нашу без пяти дней семейную постель. Ася подскочила чуть не
со слезами и принялась сама это делать. Я даже не понял, что не так, но она
пояснила, что я не должен быть рабом в семье. Мама же от всей души взялась
готовить борщ, зарезав лучшую из своих куриц. И решила проверить, на что
годится будущая жена ее сына. То есть попросила Аню всего-навсего разделать
курицу, что было для всех женщин, по ее мнению, делом плевым. Откуда ей было
знать, что Аня в детстве могла упасть в обморок даже от запаха свежего
хлеба? Что ее никогда не брали с собой в мясной отдел магазина? Что она
вообще склонна к обморокам? Вот тебе, молодая хозяюшка, пять минут назад
веселая живая курица, вот нож. Потроха сюда, тушка сюда. Действие
происходило в пристройке, которую я в один из своих отпусков соорудил позади
так сказать зимней кухни, расположенной в сенях. Пристройка не выдержала
веса упавшей на нее девушки и рухнула, к ужасу моей мамы. Сейчас Аня
утверждает, что ужас был не оттого, что помирает какая-то "девка", а оттого,
что не стало пристройки. Конечно, это не так. Меня при этом не было. Я
появился, когда Аня уже сидела на скамейке у входа в дом, стал бегать с
водой и полотенцем. Эпизод казался незначительным и забытым, но он так запал
в душу моей бедной жене, что спустя сорок лет она живописала свои ощущения,
как вчерашние и призналась, что с тех пор не воспринимала свекровь, как
вторую (а с ее биографией, может быть и первую) мать. И уверена, что наш
брак оказался таким прочным только потому, что мы никогда не жили одной
семьей с моими родными. С ее же родными, как следует ниже, все это произошло
наяву и едва не кончилось окончанием семейной биографии...
Наконец, 27 августа 1963 года мы пришли в тот же ЗАГС. Та же чиновница
без улыбки и поздравлений поставила нам в паспорта печать и выдала брачное
свидетельство - одно на двоих. Я даже чуть не спросил, а где же на меня. Или
на Аню.
И тут до меня дошло, что непоправимое свершилось - я женат. Вот эта
женщина теперь только моя. Я за нее отвечаю. И ничего переиграть невозможно.
Я даже замер на скамейке, на которую мы оба опустились на бульваре. И
несколько минут не мог произнести ни слова.
Впрочем, почти сразу было новое потрясение. Мы поднимались на
Кирпичную, а навстречу быстро спускалась молодая брюнетка. Я даже машинально
отметил стройные ножки. Она почти прошла мимо, когда Аня вдруг произнесла
невероятное: "Мама, я тут замуж вышла..." "Поздравляю, дочка", - небрежно
произнесла эта женщина и продолжила свой путь. "Кто это? - уже безнадежно
спросил я у моей вруньи. - Ты же говорила..." "Потом объясню, - каким-то
новым тоном произнесла моя жена, уже в своем праве. И добавила, видя, что
меня это шокировало. - Мы поссорились..." Ничего себе ссора, помалкивал я.
Дома мы показали "свидотство про одруджанне" деду. Тот вяло поздравил
нас и ушел куда-то. Эту нашу первую брачную ночь мы провели в проходной
комнате. В спальне шептались новоявленные родители моей супруги. Никто из
них нас даже не поздравил...
Зато в Орлином нас ждали с горой цветов, обильным маминым обедом и
сватом-другом Андреем с бутылкой ямайского рома. "Надо же, - повторял он. -
А ты говорил, что нас ждут в Южном. Вот где тебя, оказывается, судьба
ждала". Кстати, примерно так же отреагировала на Анину телеграмму Галя,
которую мы пару недель назад проводили на поезд. В троллейбусе до вокзала я
пел милым девушкам заимствованные шутливые песенки про мадам Анжу и "Я лежал
ногами к двери элегантный, как рояль." Смешил Галю до непредвиденного
конфуза, как она призналась на прощание. И вот теперь от нее телеграмма "А
ты не хотела ехать в Форос!"
Мы продолжили свадебное путешествие с палаткой в Батилимане, где
наконец-то могли любить друг друга без моральных ограничений и свидетелей...
А через пару дней Аня улетала в Норильск. Одна. Ей надо было успеть в
свою школу к началу учебного года. И мне - писать диплом. Так что
супружеская жизнь кончалась, едва начавшись. Зря я был в ступоре на той
скамейке. Злодейка-судьба рассудила по-своему. Впрочем, грех Бога гневить.
Мы расставались на пару месяцев, до каких-то формальностей в Норильске. В
ноябре Аня должна была приехать ко мне в Ленинград.
А пока и я улетал, а не уезжал поездом. Не передать, как я тосковал по
моей Анночке в те два дня между нашими отъездами, когда я крутился на
Кирпичной. Дед был со мной любезен, остальные привычно не замечали.
И вот самолет покидает плавающий в зное Симферополь и летит над
расчерченными по нитке полями Украины, потом над какими-то лесами, потом,
час, над сплошными облаками, которые вдруг приближаются, окутывают самолет и
остаются выше него, а внизу разворачивается лента Невы в обрамлении
темно-зеленых полей и рощ. Через какие-то три часа, за которые на поезде я
едва ли доехал бы до Джанкоя на севере Крыма, я уже выходил на залитый
дождем бетон аэродрома в Ленинграде. И - взял такси! Надо же, какое
преображение. Я предвкушал объявление своего свершения до самого общежития,
где уже сидели в комнате Лева и Рома. Но оба оказались уже в курсе моих дел.
И тут я вспомнил, что как-то шел себе под руку с Аней неожиданно встретил на
улице в Севастополе что-то жующую Вэлку. И представил ей мою жену! Она
почему-то изумилась до столбняка.
И вот теперь я понял, что ее поразило. Мои друзья услышали, что я
женился на какой-то удивительной красавице. Как же можно с ней немедленно
расстаться?
Я и сам не очень понимал, что и как произошло, но со мной часто
происходят вещи, которые в принципе происходить не могут.
Между тем, было не до тоски и анализа случившегося. Дипломный проект
вывел меня на финишную прямую моего обучения. Я писал экзотический проект
судна с горизонтальной погрузкой - революция в торговом судостроении, только
что с триумфом освоившем сухогрузы открытого типа. Я ходил на консультации к
ведущим специалистам. В ЦНИИМФе главный идеолог и теоретик судов открытого
типа, услышав о моем открытии преимуществ противоположной концепции, подарил
мне фото своего проекта чуть ли не пятилетней давности на ту же тему. Я
ездил в торговый порт, экспериментировал с погрузчиками, то есть вовсю вел
скорее исследовательскую, чем проектно-конструкторскую работу. Мой
руководитель разделял энтузиазм своего энергичного дипломанта и всячески его
поощрял. В дипломном зале я проводил по несколько часов в день, выдавая все
новые листы чертежей и пояснительной записки, внося элемент новизны во все
разделы проекта, и был совершенно счастлив. На этом фоне скороспелая
женитьба не то, чтобы как-то забылась, но отошла на второй план. Мы часто и
тепло переписывались с Аней, строя планы и надеясь на близкую встречу.
Удивила меня реакция моей однокурсницы-ленинградки Наташи, одной из самых
неприступных красавиц нашего потока. Увидев на моем пальце кольцо, она вдруг
сильно разволновалась Вот уж нам не дано знать мнение о себе окружающих! Я с
ней и здороваться-то не всегда решался. Впрочем, сейчас я был очень
самоуверенным, чувствуя, что всему научился за пять лет и уже стал
инженером. Чего только я не включил нового в проект! Это был буквально мой
звездный час!
С Лилей я обменялся письмами, спросив, не ее ли я видел на автовокзале
в Севастополе. Она ответила, что в этом городе никогда не бывала, ко мне не
собралась и пожелала мне счастья в семейной жизни.
Время шло так быстро и интересно, что я скорее удивился, чем
обрадовался, когда застал в своей комнате смутно знакомую женщину в зимнем
пальто и меховой шапке, оказавшуюся моей законной женой, к тому же
вернувшейся ко мне навсегда. Начиналась проблема поиска комнаты на съем.
Выручил мой давний знакомый, друг дяди Изи Григорий Яковлевич Пресс.
Какое-то время у нас с ним были очень теплые отношения. Он был одиноким,
попросил меня поселиться с ним, что я и сделал на некоторое время.
Дореволюционный питерский еврей, поселенный в столице, как сын николаевского
солдата, он знал и любил Ленинград. Потом он, в возрасте, по-моему, под
шестьдесят, неожиданно женился на русской, испытал короткий период счастья,
а потом долго и скандально разводился с разменом бывшего собственного
имущества, ставшего вдруг общим. Этот человек выручил нас с Аней и помог
снять наше первое в жизни семейное жилье - комнату на Метростроевской улице,
у Нарвских ворот. Там я осознал в полной мере, какое счастье на меня
свалилось в августе. Именно там на по-старинному мягкой обширной кровати с
шарами на спинках получила жизнь моя дочь. А сообщили нам об этом в
институтском медпункте.
Бездомные, безработные пока, мы, тем не менее, и не подумали избавиться
от беременности. Я был распределен во Владивосток, слышал о нем много
хорошего и был уверен, что через девять месяцев у нас с зачатым в Ленинграде
ребеночком будет все. Как всегда, когда по-настоящему веришь в светлое
будущее, так и получилось!
А пока мы просто наслаждались друг другом и Ленинградом. Запомнился
поход в Малый оперный театр на балет Грига "Пер Гюнт". Уж на что это была
незнакомая мне волшебная музыка, танцы и сам интерьер театра, а запомнился
мне поход именно моей Анночкой. Она часто бывала ослепительно красивой, но
такой одухотворенной и юной не была больше никогда. На ней было черное
платье с узенькими меховыми опушками на вороте и рукавах, что делало ее
похожей на великолепного лесного зверя. Мне казалось, что вся публика ею
любуется и мне остро завидует.
Побывали мы с ней и у моих и ее родных. Конечно, начали визит с дяди
Изи. Он был с ней посильно для своего сурового характера любезен. Берта не
скрывала разочарования. "Если уж на то пошло, - шепнула она мне, - Люська
лучше..." Запомнился визит к кому-то из родственников на какое-то торжество,
где была тетя Мара. В контексте какой-то фразы, кивнув в сторону Ани, она
сказала о ком-то "такая же дрянь", имея в виду, что Аня русская. Этого я
моей самой близкой в пинские времена и первой увиденной живьем тете не
простил никогда. Как больше никогда не встречался с младшим сыном дяди Изи,
моим братом Мариком и его женой Инной, которые, как мне показалось,
встретили Аню недостаточно приветливо.
Зато, как она мне рассказала, по дороге из Севастополя в Норильск ее
совершенно иначе встретил холостой тогда сын тети Раи, так называемый рыжий
Марик, самый обаятельный и ласковый из родичей моего поколенья. Тетя Рая
пришла от Ани в такой восторг, что готова была меня из ревности стереть в
порошок - такая девушка и не ее Марику досталась! И что она могла найти в
этом Семе? Марк рыжий рассыпался в любезностях, показывая новой яркой
родственнице столицу нашей родины.
В Ленинграде мы, естественно, ссорились. Аня запомнилась мне в этом
плане своей абсолютной непредсказуемостью. Вот идем, шутим, беседуем,
успешно ищем туалет, который беременной нужен каждые пять минут, включая
момент поездки в метро, а вот - фыркнула, как красивая кошка, смерила
невыразимо презрительным взглядом и ушла в ледяной туман в своей нахимовской
фуражке, надетой задом наперед, как мне виделась ее черная шляпка. И снова
мы у нас дома, сначала на Метростроевской, потом в Биржевом переулке на
Стрелке Васильевского острова, снова спешим куда-то по музеям, и я ее снова
смешу и остро люблю, наслаждаясь общением.
19.09.2016. Хайфа, Израиль... С тех пор прошло 53 года. Эти заметки
"Повороты" я написал 15 лет назад. С тех пор моя любимая красавица несколько
постарела, но осталась с тем же характером. На недавнее мое предложение
прочесть эти строки, которые она принципиально и не открывала, как и мою
прозу за те же 15 лет, она велела мне закрыть дверь, с другой стороны.
Этой осенью наступил чуть ли не голод - в результате очередного общего
для всех кризиса социализма. Появились в Ленинграде давно забытые очереди за
хлебом. А в Поволжье, как писали наши выпускники Лилиного выпуска, настал
чуть ли не кошмар двадцатых годов. Незадолго до этого нетривиального этапа
поступательного движения к коммунизму прошел заказной немецкий фильм о Союзе
советов "Русское чудо". Именно с такой надписью были бумажки на висящих на
проводах булках из гороховой муки. Никого уже не удивляло, что хлеб стали
покупать у злейшего врага - Америки.
В декабре я досрочно (вместо марта!) защитил диплом с аплодисментами
присутствующих и отличной оценкой и тем самым вписался в следующий -
Он начался перед самым Новым 1964 годом, когда мы с Аней поселились на
Кирпичной. Отношения с родителями были очень натянутыми. Почему-то меня
подозревали, что я претендую на наследство деда Самуила, хотя я не
представлял, какое может быть богатство у человека, который одевается как
нищий. Впрочем, Аня откуда-то получила еще в Ленинграде деньги, на которые
купила мне роскошный исландский свитер и немецкое пальто. И вообще мы на
что-то жили эти два месяца. Борис даже пытался мне объяснить, что надо
самому зарабатывать деньги, а не надеяться на средства жены. "Ты же инженер,
- убеждал он. - Будешь неплохо получать." Мать Ани меня едва терпела. Не
помню, чтобы мы с ней перемолвились хоть словом.
Новый год встретили в Орлином, а потом сразу уехали с Аней к ее родичам
в Евпаторию. Именно там выросла моя жена, как я в Пинске. И растили ее не
только дед Самуил с уже незнакомой мне Аниной бабушкой, а и семья его брата,
которых Аня называла буся и дед - Анна Яковлевна и Моисей. Боже, как они
встретили мою бедную сиротку при живых и здоровых родителях - пьянице и
скандалистке, как они мне тогда показались. Буся вела себя по отношению к
Ане ничуть не хуже, чем моя мама по отношению ко мне. Нас уложили спать в
лучшей комнате их просторного отдельного дома в центре города. И приснился
мне незабываемый сон-галлюцинация, что летим мы с моей Аней, крепко
обнявшись, в космическом пространстве над Землей. Поразительно, что я
ниоткуда не мог знать, как выглядит наша планета из космоса. Не видел наяву
гагаринских фотографий, а вот в своем сне видел!
Евпатория показалась мне бесконечно милой. Воздух просто дышал любовью
и свежестью. До сих пор при этом слове у меня самое светлое чувство. А ведь
это был тот же знойный пыльный ад, сквозь который я как-то ехал в 1956 из
Одессы. По городу звенели игрушечные трамваи и темнели густые тополя на фоне
ослепительной голубизны неба. Зимой город казался пустынным.
Не менее милым показался мне и зимний Севастополь - белый город с
огоньками на весу, на который я бросил последний взгляд перед отъездом в
Москву и далее - к месту постоянной прописки. Конечно, кризис чувствовался и
здесь - за всем были очереди, талоны, исчезла мука, из Евпатории везли чудом
доставшиеся печенья.
Запомнился московский аэропорт Внуково на пути во Владивосток. В
принципе я уже был с некоторым опытом воздушных путешествий, но это было
нечто другое! Сразу чувствовалось, что мы уезжаем из приличной части страны
в ее противоположную сторону. И она, эта сторона, огрызнулась в Омске, где
была первая посадка, таким свирепым белым морозом при ярком солнце, таким
сараем - залом ожидания для пассажиров, такой унылой степью кругом, что было
страшно лететь дальше. А самолет все летел и летел, садился и садился в
таких же вызывающе чуждых местах, унося нас все дальше и дальше от
цивилизации. Особенно гнусно мне показалось в Хабаровске, где мы ждали
посадки особенно долго, вынужденные, как и прочие граждане спать на газетах,
прямо на заплеванном бетонном полу. Толпа напомнила мне словно обреченных
солдат в Печенге. И везде был такой же сухой свирепый мороз и вызывающе
ледяное мертвое солнце на серо-голубом небе.
Но вот, наконец, самолет пошел на свое последнее в этом рейсе снижение,
и все вокруг изменилось, стало удивительно красивым. Это был новый, хотя и
непривычно суровый край. Я впервые увидел с воздуха замерзшее морское
пространство. Заливы празднично сияли под совсем другим, живым солнцем,
отраженным во льдах. Приблизившийся аэродром был празднично обрамлен
пушистыми сопками. Самолет яростно кидало вправо-влево над полосой, когда
шли на посадку. Он свирепо отругивался от ветра ревом своих двигателей, пока
не покатился точно куда надо.
И аэропорт показался непривычно (после Сибири) приличным. И вообще было
чувство, что мы перепрыгнули какой-то страшный мир, чтобы снова оказаться в
мире нормальном. В маршрутном такси я прямо прилип к окнам, так красиво было
вокруг. Поразило изобилие заснеженных, но праздничных построек - санаториев.
Как ни странно, в морозном ветре и сугробах угадывался юг. Причем даже не
крымский, а субтропический. И вообще здесь все было настолько не похоже ни
на что, виденное до сих пор, что бурная радость ударила в голову, как вино.
Да, это был новый мир, но этот мир я почему-то сразу воспринял, как мой, в
отличие от изначально чужого прекрасного Крыма, надменно вежливого
Ленинграда, не говоря об Одессе или, тем более, Киеве. Там жили чужие люди,
прижившиеся там до меня и вместо меня. На другой стороне планеты не
оказалось места мне. А вот тут, без всякого на то основания, я как-то сразу
почувствовал себя наконец-то дома!
Увы, как скоро оказалось, до моего дома и в этом мире было ой как
далеко!
Пока что мы шли по довольно привлекательному горному поселку в поисках
адреса, который получили у кого-то в Севастополе. Хозяин добротного
деревянного дома над заснеженным оврагом Юрий Фаддеевич тут же согласился
"оказать нам гостеприимство", как он прочел из поданной ему записки. Нам
выделили очередное чужое ложе. Аню без конца так тошнило от ее
интереснейшего положения, что несчастная рвала с кровью на чистый снег за
калиткой, когда мы вечером вышли погулять.
Наутро мы спустились к голубой деревянной станции электрички. Подошел
вполне ленинградский поезд и повез нас по берегу просторного замерзшего
залива. До определенного момента все было очень даже мило. И городской
вокзал был в старинном стиле, вроде Казанского в Москве, разве что меньше.
Но когда подошел кургузый трамвай с замерзшими или забранными фанерой
окнами, когда я оглянулся на нахохленных угрюмых пассажиров, когда поплыл
мимо едва видимый в проталинах город, мне захотелось немедленно вернуться.
Только - куда?
Теперь я понимаю, что первое впечатление от Владивостока было таким
мерзким только потому, что я ожидал совсем другого, тем более после таких
милых авансов в пригородах. Когда мы вышли из трамвая на остановке
Заводская, я уже понял, что предположение, что мы едем во второй
Севастополь, просто находящийся на другом берегу той же огромной страны, -
неправда. Ничего более непохожего на белый кокетливый город русской славы
невозможно было придумать.
Дальзавод, при котором размещалось мое ЦКБ, был типично старой
московской или ленинградской постройки, добротный, кирпичный, огромный. Но и
он не походил на свой аналог - Морзавод в Севастополе.
После длительной процедуры в бюро пропусков я оказался в просторном
кабинете начальника ЦКБ Новикова, респектабельного красавца с прекрасно
поставленным голосом. На мои решительные претензии на комнату в общежитии,
иначе, мол, я уезжаю обратно, так как приехал с беременной женой, он
ответил, что готов немедленно подписать мне все необходимые документы и
оплатить возврат в Ленинград. Ему лично специалисты из знаменитой Корабелки
не нужны, своих выпускников кораблестроительного факультета Дальневосточного
политехнического девать некуда. Так что я могу подумать пару дней и, если
надумаю остаться, снять жилье в частном секторе, то с понедельника имею
право выйти на работу в шестой отдел конструктором второй категории. Потом
стать в общую очередь на жилье, где у молодых специалистов есть какие-то
льготы. Он отметил, что в заявке на меня в министерство судостроения не было
обязательства обеспечить меня жильем, а потому его согласие оплатить мне
билеты до Ленинграда еще любезность с его стороны. Так мне в первый раз дали
понять, что я и в этом мире никому и нафиг не нужен и что спасение
утопающих... Короче говоря, на всех спасателей не настарчешь. Главный
инженер, зашедший во время разговора, заметил, что жениться и, тем более,
заводить детей надо, став сначала на ноги, не надеясь на сострадание
общества. На что Новиков с обворожительной улыбкой заметил: "То-то у тебя до
сих пор семьи нет. Пока становился на ноги, стал никому не нужен..." И
крепко пожал мне руку на прощание.
Аня отнеслась к моему фиаско философски: чего уж теперь? Мы уже здесь.
Надо устраиваться. В Ленинграде нам места нет, иначе и не уезжали бы, верно?
Перераспределят нас не в Севастополь, где тоже нет не только жилья, но и
работы, а в Поволжье. А тут, судя по рассказам Юрия Фаддеича, чуть ли не
изобилие. И там, заметила она, тоже придется снимать квартиру на съем. К
тому же, мы оба столько мечтали о Владивостоке. И что же? Вот так уехать,
ничего не увидев?
И мы отправились на площадь Луговую, где был киоск горсправки с
объявлениями по сдаче-съему жилья. Именно там мы разговорились с уличной
продавщицей пирожков с китовым мясом по имени Тина Васильевна, которая
сказала, что снять мы можем прямо у нее. Комната теплая, с мебелью, недалеко
от Луговой, а от площади до завода вообще пять минут на трамвае.
Оказалось действительно недалеко, зато высоко. Район этот назывался
Рудиковка и показался нам страшным сном - все дома были от свирепых зимних
ветров традиционно для Владивостока оббиты толем, а потому уродливо
одинаковые и черные. Огороды были вскопаны по крутым склонам сопки, как
огражденные досками ступени. Туалет в нашем доме был под горой, как некогда
в Заполярье, причем рядом с конурой большой цепной собаки. Аня боялась туда
ходить одна. Я ее провожал, пока собака к нам не привыкла. У хозяина дома,
огромного благодушного украинца, был "запорожец", чем он очень гордился.
Своей жены-сибирячки он боялся и при ссорах только восклицал: "Ну гэта ж
нада, га! Як тая сабака, ну!" Наша комнатка была такая крохотная, что в ней
едва помещалась наша полутора спальная кровать. И все тропки были
оледенелыми и безобразно скользкими, хотя обильно посыпаны золой. Каждый
спуск был для Ани подвигом, а магазины, кинотеатр, баня и прочая цивилизация
были только на Луговой. Как-то мы утром спешили в Аней и хозяином к трамваю
на работу и дружно все трое грохнулись на лед так, что со всех слетели
шапки. Пока я расспрашивал Аню, как она себя чувствует, она показала пальцем
на нашего огромного спутника, что проехал дальше всех и лежал неподвижно,
только снежная поземка вилась вокруг его головы. Я испугался, что он убился,
но сначала поставил на ноги жену и отвел ее на плоское место, а потом
вернулся. Но он уже сидел и крутил головой со своим "Ну гэта ж нада, га!"
И за все это великолепие я должен был платить четверть моей зарплаты.
Я начал работать в шестом отделе. Что мне сразу и навсегда здесь
понравилось, так это люди. Отношения были сразу дружеские и без тени
антисемитизма. Впрочем, то же было и в Ленинграде, где я пару месяцев
проходил практику в ЦПКБ. Но тут меня приняли так, словно я месяц назад ушел
в отпуск и вот вернулся, а все соскучились. И начальство было строгое, но
очень благожелательное, особенно начальник сектора Иван Кирилыч,
относительно молодой и добрый человек. Работать мне нравилось, хотя для
таких чертежей было бы более, чем достаточно окончить по совету моего дяди
Годи судостроительный техникум, а то и вовсе трехмесячные курсы чертежников.
Свои творческие потребности я реализовал, изобретая какие-то хитрые
подводные аппараты, которые тут же засекретили и послали в Комитет по делам
изобретений по линии Первого отдела. Тогда же я занялся проектированием
шагающего "гидромобиля". Мой дипломный проект Новиков затребовал из ЛКИ,
просмотрел и сказал мне, что это дело далекого будущего, а у него ремонтное
бюро, далекое от нового проектирования.
Аню приняли на временную работу - в заводскую библиотеку. Устроиться
учительницей она и не пыталась. Кто же ее возьмет в положении?
Мы стали знакомиться с городом, который нравился нам все больше и
больше. А кинотеатр "Уссури" с балконом и ложами вообще не уступал
ленинградской "Авроре" на Невском. Главная улица имела дореволюционную
застройку, а потому казалась респектабельной. Естественно, до Одессы
Владивостоку было далеко, но по своим масштабам университетского города он
далеко обходил в моих впечатлениях провинциальный милый, но демонстративно
неприступный Севастополь. Больше всего нам понравилось, что общий кризис
социализма здесь почти не ощущался. Мы посылали отсюда крупы и макароны в
Севастополь. А местная "поляныця" могла сравниться по белизне и вкусу только
с одноименной киевской булкой. Как ни странно, в городе, через который в
Союз шло канадское зерно в объеме чуть ли не знаменитого казахстанского
миллиарда, в продаже не было муки. Оладьи Аня пекла из размоченных макарон.
Зато как вкусно мы пообедали впервые на Дальнем Востоке в роскошном
привокзальном ресторане - морские гребешки в большой квадратной фарфоровой
миске могли одной порцией накормить двоих вместо обеда. Потом в уютном
подвале ресторана "Арагви" мы попробовали солянку из трепангов. Мы тогда
этих морских червей живьем еще не видели, а потому показалось очень вкусно.
А жаренная красная рыба в заводской столовой! А балык, с которым не могла
сравниться по вкусу никакие копченные рыбы прошлого! Впрочем, рестораны были
тогда про нас в первый и последний раз. Мы не особо бедствовали, но жили
впритык - от аванса до получки. С нашим первым местным знакомым Юрием
Фаддеичем пару раз встречались. Даже побывали через него на чаепитие на
веранде роскошного, по нашим понятиям, дома там же, на Чайке. Кто нас
принимал и почему, сейчас не вспомнить, кроме впечатления - живут же люди! В
таком доме, да еще в лесопарке. Там же, на станции Санаторная, мы взяли
напрокат лыжи и катались по лесным тропкам, но Аня так боялась упасть, что
особого удовольствия не получили. Как и от катка на стадионе ТОФ рядом с
Луговой. Зато как славно мы гуляли "аки посуху" - по гладкому морскому
нескользкому льду залива в звенящей тишине, нарушаемой только скрипом буеров
- парусных санок на коньках. Все было новым, все нас радовало, а особенно мы
сами - друг друга. Наша любовь не только не ослабла от постоянного общения
друг с другом, а только укрепилась.
Между тем, настала весна. Оказалось, что Владивосток все-таки юг,
солнце светило по-летнему уже в марте, и снег как-то в одночасье растаял.
Одновременно мы выяснили, что очередь на квартиру, в которую нас включили,
не столько всерьез, сколько надолго. Но тут начались неведомые мне подводные
течения между Севастополем и Угличем под Москвой. Там жил младший брат деда
по имени Гриша. В свое время этого крупного ученого посадили "за язык" и
космополитическую диссертацию, а дед, известный в Севастополе скорняк и
особенно морской фуражечник, то есть человек состоятельный, помогал семье
зэка. Отсюда долг, который платежом красен. И этот платеж Гриша был готов
выплатить нам с Аней, дав деньги на покупку своей квартиры в русле только
что начинавшееся в стране кооперативного жилищного строительства. Но при
условии, что мы забираем к себе деда Самуила, который не мог жить с
"бандитом николаевского режима", известным в Севастополе журналистом и не
менее известным там же пьяницей Борисом. Я уже оценил к тому времени
достаточно склочный характер деда (а у кого он на восьмом десятке
ангельский?) и вовсе не жаждал с ним жить, но Аня настояла, что для нас это
единственный вариант получения отдельной квартиры и достаточно быстро. А
приедет ли дед к нам, чтобы поселиться не в привычном ему Севастополе, да
еще на краю света, вопрос. Мы пошли в горпромхоз, были там ласково приняты и
тут же включены в состав второго в истории города кооператива "Рыбак", для
которого ударными темпами строился пятиэтажный панельный дом в Моргородке -
уродливом, но престижном микрорайоне города. Я не могу сейчас представить,
как это нам удалось. То ли он, кто решал, ждал хорошую взятку, то ли принял
нас за других. Но мы получили от дяди Гриши огромную по нашим тогдашним
понятиям сумму в 1800 рублей, как первый взнос и треть стоимости
двухкомнатной квартиры. Перевод сопровождался распоряжением, что нам с Аней
оттуда нельзя снять ни рубля - все на оплату кооперативной квартиры. То есть
дядя Гриша был кем-то проинформирован о хищнической натуре своего внучатого
двоюродного зятя...
Но оно и к лучшему. Мы заплатили в апреле и стали ждать вселения в
июне. А пока Аню уволили из библиотеки, как временно приятую. И ей пришлось
устроиться в библиотеку Дальневосточного Совнархоза. А это было здание на
сопке, метрах в ста от главной, естественно, Ленинской улицы. И подниматься
туда на седьмом, а потом и на восьмом-девятом месяце было ой как тяжело!
В мае море освободилось ото льда и стало так красиво, что даже описания
и мечты поблекли. Я записался на курсы аквалангистов. Пока шли занятия по
теории, все было хорошо, хотя и не так интересно, как ожидалось. Что-то
вроде подобной учебы в Одессе. Но первое же практическое погружение
оказалось для меня последним. В апреле в ЦКБ появился Рома Райхельгаус и, к
моему удивлению, ленинградка Таня Калачева, за которой я очень недолго
пытался ухаживать на третьем курсе. Так вот Рома, как всегда,
заинтересовался тем же, чем я. В частности, подводными курсами. И страховал
меня с канатом, когда я стал шагать все глубже по дну. А сам засмотрелся на
первых в этом сезоне загорающих девушек и не уловил моих отчаянных сигналов.
Короче, я еле успел взобраться по дну помельче, высунуть голову и сорвать
маску. Потом месяц болели ребра. И плавал впредь только в привычном режиме -
маска-трубка.
В июне наш дом стоял внешне нетронутый, ни о какой его сдаче заказчикам
не было и речи, а жить на Рудиковке было все противнее. В этот период прямо
у нас на глазах, вернее на слуху, нашего милого хозяина ограбили. Ночью меня
будили бесконечные гудки машины и лай собаки. А утром выяснилось, что хозяин
решил подкараулить ранее замеченных воров в своем "запорожце". Те пришли,
исправно открутили все четыре колеса, аккуратно подставив кирпичи, пока он
сигналил, моля о помощи и не решаясь выйти из машины. Отвязанная накануне
собака не менее громко лаяла, не вылезая, от греха подальше, из конуры.
А нам вдруг предложили за те же деньги снять квартиру на Второй речке,
на улице Русской, не среди уродливых домиков, а в новом современном
микрорайоне. Да еще у подножья сопок, части огромного лесопарка полуострова
Муравьева-Амурского. И было там так уютно и красиво, что и плохая погода не
чувствовалась. Впервые у нас с Аней была отдельная квартира! Нашу радость не
омрачало даже то, что вторая комната была для нас закрыта - там хозяин
держал свои вещи. Зато была не общая, а наша кухня с электрической плитой и,
главное, ванная с душем и унитазом. И - никакой бани.
Как-то Аня вернулась с работы бледная и сказала, что у нее болит живот.
С чего бы это, на девятом месяце, думал я, читая ей польский юмор из газеты
и смутно надеясь, что само рассосется. Но она чувствовала себя все хуже. Я
помчался сначала звонить в скорую, а потом, когда выяснилось, что все
автоматы неисправны, в роддом у станции. Там меня усадили в машину скорой
помощи, мы поехали к нам домой, потом в центр - в городской роддом, где мне
молча вынесли одежду моей жены. Как бы все, что он нее осталось...
Я шел пешком домой и плакал. Но потом до меня дошло, что рожениц иногда
забирают в роддом к концу девятого месяца. Успокоился, утром приехал на
работу, решив в обед съездить и порасспросить, как она там. Но не выдержал,
сразу позвонил, а мне спокойно ответили: "Родила девочку, три шестьсот." И
все. Итак, у меня дочка. Итак, нас уже трое. Итак, ко мне возвращается моя
стройная жена. Все лишнее, что так портило ее фигуру, от нее нынешней ночью
само собой отделилось, и скоро будет бегать рядом и болтать глупости, ибо,
конечно же, вся в папу.
Кажется, я недолго горевал, что не сын. В конце концов, и у моих
родителей первой родилась девочка, что не помешало через три года мне
осчастливить семью и весь мир своим появлением. Сотрудники меня поздравили,
что-то подарили из приданного.
К роддому я попал только после работы. Конечно, Аню мне не показали, но
она прислала записку: "У меня, знаешь, болит ухо..." А наутро я узнал, что
мою жену перевели "в патологию", на улицу Тигровую. Пока я с передачей
добирался до этой клиники, во Владивостоке разразился первый на моей памяти
тайфун. Подробностей я не помню, если не считать бурных потоков воды,
несущих камни мне навстречу по крутой улице и кусок сыра в кулаке -
остальное размочило и смыло.
Зато, когда я прибыл на место, сияло солнце. Клиника была одноэтажной,
в старинном доме с большими окнами. Вот к этому окну и подошла в халате моя
заметно похудевшая и помолодевшая жена, держа что-то в руках. Прежде, чем я
сообразил, зачем она это тащит, Аня развернула белые лоскуты, и на меня
глянуло розовое милое личико с ресницами до половины щек. Это безмятежно
спала Юлька, как Аня почему-то сразу назвала нашу дочь. Я был так поражен ее
неземной красотой, что полюбил это существо всей душой - с первого взгляда.
До сих пор, хотя она несколько выросла и пользует меня в качестве семейного,
в полном смысле слова, врача.
Оказалось, что температура не из-за уха, которое уже прошло, а из-за
грудницы, которую активно и умело лечат. Через несколько дней я уже был там
же с одеждой, а рядом ждало такси. Мы привезли Юльку домой - в съемную, но
уютную и сухую квартиру. И не было рядом никого из родичей, кто бы показал
молодой маме, как пеленать ребенка. Я вышел из подъезда к сидевшим на
скамейке женщинам, и одна из них охотно показала молодой маме нехитрый
прием. Кто-то подарил нам хромую коляску - с кривым задним колесом. Потом
оказалось, что ей цены нет - Юля укачивалась тотчас, стоило двинуться с ней
по улице. Впрочем, Юлей она была недолго. На телеграмму о рождении правнучки
дед безапелляционно потребовал, чтобы ее назвали в честь его покойной жены
Елизаветой. Кто платит деньги, тот, как известно, заказывает не только
музыку. Пришлось идти в ЗАГС и заявить, что мы передумали. Так появилась на
свет Елизавета, еврейка по отцу, русская по матери, а для нас, все-таки
назло деду, не Лиза, а Вета, Веточка. Тоже красиво.
Нормальным матерям в то время полагались какие-то деньги с места
работы. А работала Аня временно и очень недолго в библиотеке Совнархоза.
Оттуда ей даже принесли в роддом цветы. Но когда я заикнулся о пособии, это
вызвало шок в бухгалтерии. Однако в том же Совнархозе у меня была
покровительница по фамилии Буря. Уж не помню, какие у меня с ней были дела,
но тут она помогла поступить точно по закону - да хоть бы и день
проработала, заявила она, ушла рожать с работы - платите, как постоянной. И
заплатили. Потом, правда, вызвали меня вдруг прямо в партком завода, где
какой-то профсоюзный активист Совнархоза взялся меня стыдить - государство
не дойная корова. Но я тогда и сам жил в своей стране, а потому - слово за
слово. Я ему - вы не государство, закон на моей стороне. Он мне - а совесть?
Я ему - на себя посмотри. Кого пытаешься ограбить, кормящую мать! Он мне - я
подавлял венгров. Ну, а я ему - я принимал участие в ядерных испытаниях на
Новой Земле. Короче, разошлись очень недовольные друг другом. Но я -
непобежденным.
И началась для нас совершенно новая жизнь. Своего рода поворот, да еще
какой! Но я их привык по городам считать.
Вторым полуповоротом было наше переселение в собственную квартиру.
Материально мы ничего не выиграли, так как платили те же 30 рублей в месяц,
как и за съемную, а не 10-15, как за государственную. Зато через несколько
лет таких выплат мы уже не должны были до конца жизни не платить ничего, как
домовладельцы. А все, что мы успеем выплатить - наши деньги при отказе от
квартиры. Что потом и произошло. Впрочем, я дал себе слово не забегать
вперед. Иначе теряется мысль...
В нашей квартире была только новенькая электроплита с духовкой и
ванная. Все остальное надо было покупать с нуля, а свободных денег не было.
Поэтому вместо кровати для нас мы купили пружинный матрац, двуспальный
наконец-то, который я поставил на кирпичи, превратив в кровать. Из досок с
помойки я сделал стол и стулья, прямо, как колонисты Жюля Верна в Гранитном
дворце таинственного острова. И стол на кухне был очень удобным, так как
делался мною на заказ - из толстых струганных досок, хоть дрова на нем руби.
И красивый, как мне казалось, лаком покрытый! . Стенной шкаф заменял нам
гардероб. Кроваткой для Веты служил чемодан. А детский уголок я сам по всем
стенам разрисовал птичками. Не помню, откуда у нас взялась швейная машинка,
но чего я только на ней не шил - от лифчика Ане и моих плавок до зимнего
пальто Вете из байкового одеяла.
Как мы и предполагали, дед и не собирался к нам переезжать. Судя по
всему, это была пустая идея, к которой его брат до поры до времени больше не
возвращался. Зато нам повезло. Посланное было приглашение моей маме
приехать, чтобы помочь нам с ребенком встретило яростное противодействие
Аси. Дескать, у меня есть семья, а у них с Вовой только мама, а я хочу
отнять себе все. Тут, наконец, со своей арией выступил и дядя Гриша. Он
написал мне по-профессорски внятное письмо, какой я проходимец, что получил
деньги на поселение деда, а сам поселился в не мне предназначенной квартире.
О том, что в этой квартире поселился не я один, а внучка и правнучка того же
деда Самуила, чьи деньги благородный дядя Гриша нам возвращает, не было ни
слова - только обо мне. То есть деньги он дал на родственников первого
сорта, а поселились второго (Аня с Ветой), а то и третьего, то есть
проходимцы всякие. О перелете деда во Владивосток и его жизни здесь в
специфическом климате - после крымского, тоже ни ползвука. Только
скандальное напоминание, что я вроде бы живу дома, а все равно у чужих.
Достали меня вздорные евреи и на краю света... А тут еще кот выскочил к
рампе в лице районного суда, постановившего выселить нас всех из-за каких-то
нарушений при оформлении кооператива. Так что мы с Аней и под судом были.
После свирепого письма незнакомого родственника это приключение меня мало
тронуло. Все равно квартира не моя - все претензии к профессору. Вот его
пускай и выселяют. Из Углича. Куда? Да хоть в родной Магадан. Мне все
равно...
Единственно, кто нас совершенно не доставал, так это Анины родители.
Вот уж кого словно не было. Не наврала Аня в Орлином. Сирота она сирая,
слава Б-гу...
А жизнь шла своим чередом. Летом я много гулял с дочерью на руках.
Как-то шел, шел по берегу моря и решил искупаться. Спящего младенца положил
под какую-то корягу на песке пляжа. Возвращаюсь - нету. Я в панике, пока не
заметил невдалеке точно такую же корягу, под которой сопит моя наследница,
нынешняя Dr. Elizabeth Yadrov.
Жена была не лучше меня в этих рисках. Как-то, гуляя по берегу вдоль
обрыва, мы почему-то решили на него взобраться по тропкам. С Ветой на руках.
Я поднялся почти до вершины, когда увидел, что Аня на полпути буксует на
осыпях - ни вверх, ни вниз. И зовет меня на помощь. Пришлось мне
докарабкаться до кромки обрыва, на вытянутых руках положить спящую Вету на
траву подальше от края и вернуться к Ане. Когда я вернулся за Ветой, то
пришел в ужас - трава, на которую я ее, не глядя, закинул, оказалась узкой
тропинкой между обрывом с пляжа, на который я взобрался, и обрывом к полотну
железной дороги - Транссибирской магистрали.
Настала зима. Вету мы закаляли, оставляли спать на балконе, а сами
как-то даже на лыжах катались где-то, пока она спала. А тут повалил снег.
Вернулись, а она сладко спит, мордашка розовая, дырочку себе с сугробе
продышала.
Аню взяли на работу в школу, учительницей истории. Для этого мы наняли
внешне ну прямо стерильную старушку. Через месяц коллектив-гадюшник Аню
выжил, а у Веты обнаружились вши. Няню отправили домой, вшей из густых волос
дочери и мамы с трудом вывели керосином.
Попыталась моя супруга поработать и на телевидении. Мне она поручила
писать сценарии и ездила с оператором по заводам. Но ничего хорошего из
этого не вышло.
Я же с осени 1964 стал подрабатывать по вечерам преподавателем в ДВПИ,
вечерникам, и преуспел в этом деле. До пяти работал в ЦКБ, потом сидел в
сквере до шести, потом читал лекции и вел практические занятия, потом
выходил на оледеневшую Пушкинскую улицу, поднимался на фуникулере на Орлиную
сопку и около километра шел до троллейбуса, глядя на море мерцающих по всем
сопкам холодных городских огней. "Пускай над перекрестками не гаснут
огоньки," - звучало в моей голове, как всегда, какая-нибудь навязчивая
мелодия, новая песенка о Свердловске. Потом, когда я сворачивал от остановки
троллейбуса, этот мотив сменялся другим: "Вот новый мой дом, три окна горят
в вышине. Спешу я, и вот уже дома, и это наш свет на седьмом этаже..." А уже
давно спящей дочери я пел: "Я тоже мог бы рассказать тебе о Севере, но ты об
этом лучше маму расспроси..." Эти возвращения с работы после тяжелых часов
оплачиваемого труда и являлись всегда лучшими в моей жизни.
Этой же осенью я как-то вошел в аудиторию, где мои пожилые студенты
были очень возбуждены и ждали меня с нетерпением. "Что вы думаете о
последних событиях?" "Я не понимаю, о чем вы говорите", - пытался я уйти от
опасной дискуссии. "Как же! Нашему дорогому Никите Сергеевичу дали коленкой
под зад, неужели не слышали? В связи с врожденным скудоумием и растворением
остатков разума." Я решил, что меня провоцируют, и строго объявил тему
занятий. Студенты неодобрительно зашумели.
Так произошел очередной поворот в судьбе страны, который нас никак не
коснулся.
Под новый 1965 год меня взяли в команду, поехавшую в тайгу за елками
для шестого отдела. Дмитрий Иванович, сосед по кооперативу, ссудил меня
бритвенной остроты топором, унтами и тулупом. Тем не менее, я так быстро и
глубоко замерз в покрытом брезентом кузове грузовика, что предводитель нашей
экспедиции, заглянув мне в лицо, пересадил кого-то из кабины в кузов, а меня
- на его место. Даже в кабине мне показалось слишком холодно. Только ночью
мы оказались около какого-то едва освещенного домика, утонувшего в снегах на
фоне неестественно огромных черных деревьев под ослепительными звездами. Мы
заночевали в удушливо кислом, но теплом темном доме лесника.
Утром черные было деревья оказались густо зелеными циклопическими
кедрами. Их стволы стояли с кронами или лежали под свисающими во все стороны
сугробами. Тут эти исполины веками росли, старели и умирали, но не гнили, а
оставались в поверженном, но мощном виде. Снег был по пояс, топор от
снарядившего меня соседа, звенел от неестественной остроты. Я рубил стволы
елей, как масло. Никогда не думал, что это возможно. Было уже не просто
тепло, а жарко. Кожух полетел в снег. А розовое праздничное утро с малиновым
рассветным солнцем перешло в золотой с голубизной день, в свете которого
тайга сверкала золотыми и голубыми блестками и казалась морозным узором на
стекле, расцвеченным в коричневое, белое, голубое и зеленое. Нечто подобное
я видел только в первом в моей жизни цветном фильме "Каменный цветок", когда
мастер Данила попал в расцвеченную сверкающими самоцветами пещеру Медной
горы хозяйки. Наши фигуры на этом фоне казались иссиня-черными.
Мы обедали с привезенными из города ящиками водки, закусывая солеными
грибами и прочими таежно-деревенскими разносолами.
В город вернулись поздно. Я имел право на две елки и победно нес их по
полуночной улице, когда навстречу выскочил какой-то тип и молча ухватил за
одну из елок. Отнять? У меня, после того, как я едва не замерз? Тоже молча,
я рванул из-за пояса тот же фантастический топор и со звоном отрубил ветку,
в которую вцепился грабитель - в сантиметре от его пальцев. Он отлетел,
поскользнулся, упал на спину, бешено перевернулся на живот, вскочил, снова
упал и, отполз, после чего бросился бежать.
Я же принес елки домой. Тотчас мы решили, что маленькая нам, а большая
Дмитрию Ивановичу. Он же был просто счастлив, увидев такую красавицу - из
самой глубинки.
По объявлению в газете Аня попала в типографию, учеником корректора,
потом корректором, что дало ей твердый кусок хлеба на долгие годы.
Я же все больше разочаровывался в своей профессии. Работать в ЦКБ было
неинтересно, платили так, что едва хватало на пропитание. Стоило ли столько
учиться, чтобы делать примитивные чертежи, к которым так трепетно относятся
в нормоконтроле и на которые плевать в цехах, где и без чертежа знают лучше
меня, что делать? Дошло до того, что я уже жалел, что в свое время не
послушался дядю Изю и не пошел к нему в подручные, что безо всякого
института позволял мой диплом с записью "зубные болезни". Давно был бы
обеспеченным и благополучным зубным техником, ленинградцем.. И не ползал бы
с фонариком по вонючим трюмам на краю земли. В поле зрения у меня в то время
была только одно занятие, которое давало деньги - плавать на рыболовецких
судах. В заводе как раз стояла рыбная база, и я пошел к ее капитану -
попроситься плавать. Три положенных года распределения меня не очень
сковывали - квартиру мне не дали. А потому можно было потребовать
освобождения. Но капитан тут же охладил меня. С моим дипломом на судне
делать нечего. Нужен диплом технолога рыбной промышленности из Дальрыбвтуза.
Или диплом штурмана из ДВИИМУ. Меня же могут взять мастером в цех, дав под
начало штук двадцать условно освобожденных бедовых девиц непривычного
поведения. Посмотрев на меня как бы жалостливо, капитан мне этого не
посоветовал. Тем более, что легенду об огромных заработках он не подтвердил.
Да, кормить будут рыбой практически даром, да, морские, штормовые и прочие.
Но о расплате с дядей Гришей за квартиру в два-три года не может быть и
речи.
Так прошел 1965 год. Вета ходила в детский сад, Аня успешно работала в
типографии, я лазил по трюмам и стоял у кульмана, мы смотрели в кино все
новые фильмы, купались в море летом и даже ходили в походы к бухте Десантной
на берегу Уссурийского залива - 12 километров по тайге. Там ловили форель в
горном ручье и купались в совершенно изумительных бухточках с подводным
лесом вместо черноморской морской травы. Мы купили приемник, и я теперь мог
слушать "Голос Америки". Его не глушили, когда речь шла не о политике. Так я
услышал о перевозках плодов в среде азота. Дескать, какой-то фермер вез на
своих фурах-рефрижераторах клубнику из Калифорнии в Чикаго и вдруг к своему
ужасу обнаружил, что температура в кузове равна внешней - 30 градусов выше
нуля. То есть двадцать тонн клубники пропали - утечка азота, как рабочего
газа, из холодильника. Каково же был его изумление, когда он в Чикаго открыл
двери и обнаружил, что клубника не только не испортилась, но дозрела. Дело в
том, что азот, просочившись в замкнутое помещение, вытеснил из фургона
кислород, необходимый для гниения. Сам же нейтральный газ вреда плодам
принести не может. До сих пор не знаю, что здесь правда, а что вымысел, но
много лет я предлагал исследовать эту тему на предмет морских перевозок
плодов из Вьетнама на Владивосток в заполненных азотом трюмах обычных судов.
В феврале 1966 года я выполнил свой очередной эпохальный чертеж -
крепление кувалды к переборке. Эта-то кувалда меня и добила. Я взял свой
дипломный проект, первое и последнее свидетельство моей инженерной потенции,
и понес его начальнику техотдела Дальневосточного морского пароходства. В
старинном особняке - доме Бринера - меня встретил огромный глазастый
красавец, выпускник Одесского института инженеров морского флота - ОИИМФа -
Анатолий Васильевич Пилипенко. Это был первый человек в моей жизни,
заметивший меня после окончания института. Он согласился прочитать мой
проект и через неделю сказал, что пароходство не будет переделывать в моем
варианте многолетний дальзаводский долгострой теплоход "Уссури", как я
предлагал, а лучше возьмет-ка меня на работу к себе в техотдел корабельным
инженером.
Я тут же помчался в ЦКБ. Новиков был в командировке. Его замещал
главный инженер, который меня не терпел с первого взгляда. Увидев мое
заявление и выслушав угрозу, что я освобожусь через Совнархоз, если он меня
не отпустит, он пожал плечами и молча написал резолюцию: "Уволить с 1 марта,
как неудовлетворенного условиями распределения".
И вот я сижу на новом рабочем месте, в зале с театральной высоты
потолком, до которого все стены заняты шкафами пароходского архива. Вокруг
меня новый коллектив, а рядом - мой куратор, тоже выпускник ОИИМФа и
настолько типичный одессит, что его даже звать Жора. Именно ему поручено
натаскать меня в новой профессии настолько, чтобы я смог при случае его
заменить с равной ответственностью. А она была более, чем серьезной. Тут не
конструкторский брак, исправимый в цеху, а простая дилемма - утонет ли
судно, поверив моим письменным рекомендациям, или нет. В зависимости от моей
квалификации и чутья! И расчеты были не на уровне, сколько весит крепление
для кувалды, а какая остойчивость получится у конкретного судна при данной
загрузке.
С Жорой у нас сразу сложились самые теплые отношения, чего нельзя было
сказать о моем новом начальнике сектора, Викторе Шеремете, который
украинским акцентом и ментальностью остро напомнил мне моего командира
Обложка и прочих персонажей из училища. После моей бурной обиды и втыка от
Пилипенко Шеремет внешне затих, стал даже любезен, но на долгие годы остался
моим врагом. Вплоть до интриг спустя 25 лет, в результате которых я решил
уехать в Израиль, за что я ему в принципе должен быть благодарен. Но тогда
его поведение омрачило бурную радость смены работы.
А радоваться было чему. Во-первых, была замечательная приморская весна,
когда вообще все воспринимается светло и приятно. Во-вторых, моя реальная
зарплата оказалась с премией чуть не в полтора раза больше прежней.
В-третьих, характер работы предполагал постоянные разъезды по рейду на
разные суда, где меня тут же вели к капитану, а тот тут же открывал
холодильник с коньяком и угощал кофе, не говоря об обильных судовых обедах,
если я задерживался до полудня. И вообще работа казалась сплошным
праздником. Я тут же начал бурно изобретать. Был как раз пик перевозок зерна
из Канады, и проблема его усадки при качке, а потому следовало делать
питатели в твиндеках. Пока они были из громоздких деревянных щитов, оббитых
парусиной. Я же предложил делать их из рыболовной сети, выложенной изнутри
той же парусиной. Проект долго обсуждался, пока Пилипенко не заявил, что это
фантазия в стиле рококо и не прикрыл наши с Жорой усилия. Это была первая
ласточка нового разочарования и звонок об очередном повороте.
Наступило лето. Работа казалась все более рутинной. Аня задумала
поехать в отпуск в Севастополь, усердно копила по своему обыкновению деньги,
которых хватало только на поезд. Я провожал мою крохотную семью на вокзале.
Почуяв разлуку, Веточка разразилась отчаянным ревом, сжимая в ручонках
мячик. Так и запомнилась она мне на долгие месяцы беззвучно открывавшей рот
за окном вагона с мячиком в руках.
Опять я шел домой один в тоске по моим уж двум любимым, как некогда,
когда оставил Аню в роддоме.
Я написал наглое письмо в министерство морского флота с просьбой
принять меня на работу и моему когдатошнему консультанту Илье Петровичу
Мирошниченко с просьбой принять меня в аспирантуру в Центральный
научно-исследовательский институт морского флота - ЦНИИМФ. Из министерства
прислали вежливое удивление: им меня из пароходства никто не рекомендовал. К
тому же, Москва, понимаете ли, откуда прописка и прочее? А из ЦНИИМФа пришло
письмо с условиями приема в аспирантуру - сдача трех экзаменов - история
КПСС, английский и специальность, характеристика с последнего места работы и
реферат, позволяющий оценить научные способности соискателя. Я выяснил, что
аспирантам дают временную прописку, что это для меня редкий шанс вернуться в
Ленинград, да еще сделать научную карьеру, а, главное, освободиться от
очередной уже казавшейся мне рутинной работы. Тут как раз Пилипенко поручил
мне подсчитать кирпичи для подшефного завода, и я неделю за неделей, не имея
других заданий, сидел за ведомостями - не идиотское ли для корабельного
инженера занятие? Ане я написал, что в сентябре приеду в отпуск и попытаюсь
в октябре зацепиться за Ленинград. Она ответила, что вернется одна, оставив
Вету у бабушки и дедушек, а в октябре, если я провалюсь, то заберу ее и
привезу обратно. И никакого сомнения у нас не было в целесообразности
бросить собственное жилье в пользу съемного, ставший родным Владивосток в
пользу вечно временного для нас Ленинграда. Тот манил забытой цивилизацией,
западом, а, главное, уже однозначно научной работой, когда за фантазии не
презирают, а хвалят и еще деньги платят...
Для меня начались холостяцкие будни. Были какие-то нелепые выезды с
компанией Ромы, какие-то драные девки, вино и бесконечные туман и морось,
переходящие в дождь. Но походы, кстати, со старым моим коллективом из ЦКБ,
мне запомнились лучше. Как-то везло с погодой, были красивые тропки в тайге
через перешеек, ночевки на берегу и горного чистого с форелью ручья, и моря,
в которое он тут впадал. В компании была дама неопределенного возраста и
наружности с младшей сестрой, которая в меня влюбилась. На ночь старшая
сестра устроила нас с ней и тремя другими туристами в одну палатку, что
привело девушку к уверенности, что я ей ответил взаимностью, хотя она была
совершенно не в моем вкусе. Она стала устраивать сцены и продолжала их даже
тогда, когда из Севастополя вернулась загорелая и необычайно свирепая
красавица Аня, особенно неотразимая в новом красном купальнике. Ее и так все
во мне раздражало, да тут еще откровенные претензии посторонней особы на
молодого мужа, на том же берегу моря. Естественно, это не улучшило наших
отношений.
Возвращались мы из похода поздно, а потому не тропкой, а по шоссе между
Океанской и Шаморой. Шли весело. Даже парень, у которого украли кеды, шутил
и смеялся, идя в ластах с обрубленными топором носками. Аня шла
демонстративно отдельно, не отвечая на попытки объясниться и помириться. Я
тоже был сердит, но тут промчалась машина, едва не задев мою жену и она
вдруг улыбнулась мне, когда опасность миновала. За всю мою жизнь, ни до, ни
после, я не видел такой ослепительной улыбки. Ни в жизни, ни на экране, ни у
кого, включая саму Аню...
С моим появлением в Севастополе тотчас началась война миров. Вета жила
в доме деда, где все ее баловали, кормили исключительно конфетами и
пирожными, а потому она была неестественно худой и бледно-зеленой. Дед
дрожал над ней настолько, что не решался отпустить ее гулять даже со мной.
Наконец, я настоял, мы вышли на солнцепек улицы Кирпичной. Моя невесомая
девчушка с криком "кошька" бросилась вперед и тут же упала на асфальт,
ободрав до крови колено. Надеясь, что дед не услышит ее рева или, по крайней
мере, не успеет выбежать и устроить уже привычную мне истерику, я схватил
полу отвыкшую от меня дочь и помчался к морю, где тут же спустился к воде и
промыл кровоточащие царапины. Смазать их было нечем, перевязать тем более.
Так что мы в раненом виде пошли с ней в знаменитый севастопольский аквариум.
Попав в него, Вета забыла обо всем на свете и кидалась от одного бассейна к
другому.
Наутро я объявил, что уезжаю в Орлиное и беру Вету с собой. К
немедленной истерике деда присоединилась Анина мать, заявившая, что я
неблагодарный, что она возилась с моей дочерью целый месяц, а я критикую ее
вид и увожу черт знает куда и к кому. Когда я напомнил, что у ее внучки есть
и другая бабушка, возмущению не было границ.
В Орлином моя строгая мама сразу заявила, что она много лучше понимает
в воспитании маленьких детей, чем баба Софа, не вырастившая ни одного (Аня
сказала, что ее с двух лет до взрослого состояния растили бабушка с
дедушкой, а не папа с мамой). А потому Вета останется в чистом горном
воздухе, на парном молоке и яйцах прямо из-под несушки. Не сказал бы, что
сама Вета была в восторге от такой смены рациона, но через неделю ее было не
узнать. Тут за ней на такси приехали дедушка Боря и бабушка Софья. Но на мою
маму тогда было залезть труднее, чем слезть. После бурной ссоры с
применением тяжелой артиллерии в лице законного отца предмета спора Вета
осталась в Орлином, а меня любили еще меньше, чем до того.
А мы с дочерью много гуляли по горам вместе с ее двоюродным братом
Вовой. Вета умилила меня в первый же момент нашей первой прогулки первой
полной фразой в своей жизни: "Камни мешают мне идти".
Впрочем, скоро мы с ней все-таки вернулись на Кирпичную к надутым
родителям Ани, но все скрасил дед с его бурной радостью от созерцания уже
любимейшей правнучки, которую он называл только мамулей-папулей-детулей. А я
стал жить у них, так как надо было готовиться в библиотеке к экзаменам по
истории КПСС, все эти бесчисленные съезды и работы классиков. Английский я
не открывал - столько читал за месяцы работы в пароходстве японской
документации, что надеялся перевести текст без словаря.
А у моей и Аниной мам наладилась свирепая переписка. Обе имели
одинаковые инициалы имени и отчества и все письма начинали с С.С. с
последующими обвинениями в незнании основ воспитания маленьких детей и
режима их питания, не говоря о правах.
С тем я и уехал в Ленинград, поселившись, как в добрые старые времена у
моего брата Яши и его жены Нины в квартире дяди Изи.
Экзамен по истории я сдал легко. Тут не было ничего премудрого, кроме
памяти, на которую я тогда еще не жаловался.
Перевод английского текста по специальности тоже не составил труда.
Терминологией я владел, а на грамматику никто внимания не обращал. Милейшая
преподавательница, позже моя учительница английского в аспирантуре
порасспросила мою биографию и удивилась, как я произнес слово Jew, когда она
спросила о моей национальности. Надо сказать, что в этом отношении никакого
напряжения я не испытывал, уверенный, что если и не примут, то не из-за
еврейства.
Хуже обстояли дела со специальностью. Теорию проектирования судов я
всегда считал искусственной наукой, придуманной назло здравому смыслу
профессором Ногидом, который и читал нам этот предмет. Занимаясь позже всю
жизнь этой специальностью, я ни разу не воспользовался его постулатами. Тем
более они мне не понадобились после окончания института. Ни при креплении
кувалды к переборке, ни при практических расчетах для живых судов. Поэтому я
откровенно плавал на экзамене, уверенный, что завтра уеду в Севастополь за
дочерью, а потом и домой, во Владивосток.
Но мои два реферата, по всей вероятности, произвели впечатление на
научного руководителя Мирошниченко. Первый реферат - об азоте - тут же
передали в отдел технологии перевозки грузов, где по нему открыли новую
тему. Меня даже чуть не перевели туда, но оказалось, что надо сдавать
экзамен по специальности, которую в ЛКИ не проходили, только в ОИИМФе и
ЛИИВТе. Так что я остался в отделе Ильи Петровича со вторым рефератом - по
нефтерудовозам. Что же касается результатов экзамена по проектированию, то
милейший профессор Ашик только рукой махнул: он читал практическое
проектирование, и к теории относился, скорее всего, так же, как и я. Короче
говоря, мне объявили, что с оценками 5-5-3 я принят на очное отделение
аспирантуры ЦНИИМФа в отдел перспективных типов судов - предел моей мечты. Я
тут же дал телеграмму во Владивосток. Аня осуществила тем самым свою давнюю
мечту - стать ленинградкой. Пусть пока и временно, на три года. Но хоть с
какой-то надеждой!
И вот в начале ноября, почти день в день нашей встречи после первой
разлуки в 1963 году, но спустя три года, я встречал на Московском вокзале
поезд, из которого вышла моя дорогая парочка - элегантная Аня с закутанной
заспанной Ветой. Мы сели в метро, потом оказались в электричке, которая
привезла нас в изумительно красивый ельник, где в поселке Лисий Нос я снял
комнату - свое первое в Ленинграде семейное жилье. Оно было вроде угла на
Рудиковке.. Тот же колодец и уборная во дворе. Словно и не было у нас же
никогда отдельной благоустроенной квартиры. А чего мне стоило снять хоть
это, что я перепробовал до того как, лучше не вспоминать. Квартирный вопрос
испортил не только героев Булгакова, но и все то доброе, что я испытал во
время второго пришествия в Ленинград.
К тесноте, дальности от города и неудобствам Лисьего Носа прибавилась
проблема с милицией. Все началось с того, что мы зашли за пропиской в
поселковое отделение милиции и там у меня моментально украли перчатки. Я
тогда еще чувствовал себя гражданином и заметил, что удивительно, как их
самих тут не украли. Менты промолчали, но, как выяснилось, затаили некоторую
неприязнь. Она выразилась, когда глубокой ночью в нашу крохотную комнатку
ворвались двое с портупеями и в фуражках и потребовали немедленно убираться
из Лисьего Носа и вообще из Ленинграда, как не имеющих прописки. Только
после того, как наша хозяйка сказала, что это дом кавалера трех Орденов
славы Шагала, стражи порядка смягчились и дали нам неделю на приведение
документов в порядок. Мы стали бегать по казенным домам, включая,
естественно Большой на Литейном. Там к нам подошел странный субъект,
порасспросил, чего мы добиваемся. Уяснив, что я по профессии инженер, а Аня
педагог и что нас на данном этапе интересует зацепиться за Ленинград, он
тотчас посоветовал мне навсегда плюнуть на аспирантуру. Он готов немедленно
сделать нам с Аней самую лучшую прописку, если мы согласимся работать в
системе МВД. Я инженером, а Аня воспитателем в зоне, в поселке Саблино, 10
минут электричкой от Ленинграда. Ведомственное жилье, хорошая зарплата,
звание, перспектива роста, а? Плюнуть на главную цель моей жизни? Забыть о
судостроении, о науке? Да еще поселиться на всю жизнь в тюрьме?... С ума
сойти! Естественно, мы оба тут же отказались. Он оставил свой телефон и
уверил, что другого пути стать ленинградцами, у нас нет, так как жен
аспирантов в северной столице не прописывают. Тем более за неделю. Трудно
поверить, но за неделю или чуть больше времени мы, назло властям, получили
лимитную прописку в области, по которой можно было почти легально жить в
Ленинграде. Для этого Аня устроилась на работу в Печатный Двор, а я побывал
на приеме у довольно приятного человека в Смольном (облисполкоме).
Прописались же мы в крохотной однокомнатной квартире у Аниных дальних
родственников в Кузьмолово Всеволожского района.
Об этой бездетной семейной паре я вспомнил, когда начал писать эти
строки. Гершон Львович Зильберман и его элегантная Анна Давидовна были тогда
примерно моего нынешнего возраста, то есть, по нашим тогдашним понятиям,
глубокие старики, но любили друг друга такой красивой молодой любовью, что
служили примером для подражания. Они даже всю жизнь были на "вы". Так вот он
тогда писал мемуары, которые считал романом под названием "А была ли это
любовь?" Глядя на их отношения, никто бы не усомнился в ответе на этот
вопрос, но раз он вынесен в заголовок, то автор-то и сомневался. Когда он
закончил свой труд, перепечатал, размножил и отнес в какой-то журнал,
редактор очень тепло отозвался о произведении, искренне пожалел, что его
родители не оставили ему такое жизнеописание, но... Дальше можно не
продолжать. И речь не о том, что там была какая-то крамола (хотя, возможно и
ее легко найти, если поискать, особенно в частном описании Гражданской
войны), а просто это было не литературное произведение для печати. Точно так
же, как, скорее всего, эти строки. Но мне, как и ему тогда, их писать
интересно, А, в конце концов, в этом главный смысл литературного творчества,
а не в стихийно знакопеременном интересе случайных читателей. Сегодня
расхвалят и обласкают, а завтра, в лучшем случае, забудут. А то и
разочаруются или вовсе облают. Как ни мал мой литературный опыт, а всего уже
в избытке. И восхищения, слез умиления, и раздражения, и отказа читать
потому, что это написал именно я. И даже ненависти до родственного разрыва
навсегда только за то, что написано хорошо...
Итак, Зильберманы стали не только нашими благодетелями, но и, пожалуй,
единственными друзьями из всех моих и Аниных ленинградских родственников. Мы
вернулись в совершенно чужой город, хотя я до того прожил в нем около шести
лет. К тому же в нем в те годы жили два моих родных дяди, три родные тети и
соответствующий немалый их приплод в лице моих ровесников в ранге двоюродных
братьев и сестер с чадами и домочадцами. Не говоря о бесчисленных
однокурсниках. Но друзей и знакомых было не больше, чем на Дальнем Востоке,
где не было не только ни одного родственника, но и ни одного знакомого к
нашему появлению. Как позже и на Ближнем Востоке. Никогда никто из прямых
потомков восьми детей Хаима Зельманова и пяти детей Соломона Айзикова, моих
дедов, не селились до меня ни на Дальнем Востоке, ни на "исторической
родине". Это потом тут появился со своей семьей мой двоюродный брат по
материнской линии Юра, дочь моего двоюродного брата по отцовской линии Марка
с семьей, а вот на Дальнем Востоке отметился из всей моей макросемьи
все-таки я один. Зато даже оставшиеся в российских столицах братья и сестры
меня дружно игнорируют, изгнав из своего сообщества, как паршивую овцу. За
что? А просто так... И hell с ними, правда?
Но вернемся в Лисий Нос. В нашем доме жила хозяйская девочка Ветиного
возраста, которая тут же не преминула показать, кто в дому хозяйка.
Привыкшая быть предметом поклонения в Севастополе, Вета была шокирована
чужим первенством и тут же заявила "Обидела она меня!" Но жить в нарядном
еловом лесу нам нравилось, а отношения с хозяевами были скорее дружескими.
Аня вставала в темноте (как и сейчас, кстати, видно на роду ей так
написано...) и спешила по аллеям на станцию, потом электричкой до
Финляндского вокзала и далее трамваем до улицы Чкалова, где была бывшая
Императорская типография "Печатный Двор". Она располагалась в бесконечных
краснокирпичных строениях, занимавших четыре квартала улиц на Петроградской
стороне. Аня попала в коллектив лучших корректоров страны, в солиднейшем
предприятии печатной индустрии, получив уникальную школу на всю жизнь. Там
ей перепадали супердефицитные в то время книги из спасенного от уничтожения
брака. Я приезжал к ней на проходную вроде бы просто повидаться, она
выбегала мимо вахтера в пальто внакидку и - Зощенко или Хемингуэй наш. До
сих пор стоят на полках. И... никто уже давно не читает. Но это из совсем
другой истории нашей семьи. А тогда читали так, что каждая книга была
событием. В "Печатном Дворе" была отличная библиотека, где Аня помогала как
бывший библиотекарь, а потому читала лучшие книги и новинки из журналов.
Именно там она в числе первых в стране прочла "Мастера и Маргариту".
Когда-то мой однокурсник из города Пушкин познакомил меня со своей
сестрой. Мы с этой очень милой девушкой провели день на студенческом пляже
"озера Байкал" - довольно подозрительного водохранилища в Сосновке, у
Политехнического института. Помню, что я там был с велосипедом и катал эту
подругу на раме по тропинкам парка. Оба упали, поцарапались, смеялись. И вот
во второй приезд я каким-то образом попал к ним домой, где я у моей
несостоявшейся невесты снял комнату в двухкомнатной коммуналке на Первом
Муринском проспекте, у самой Лесотехнической академии, напротив кондитерской
фабрики имени Микояна, заполнившей запахом карамели весь проспект. Маркса.
Соседи оказались довольно неблагожелательными, из так называемой
послевоенной сволочи - тех, кто сволакивался из окрестных областей вместо
погибшей в блокаде сволочи послереволюционной, описанной в прозе Зощенко.
Наши оказались из Ярославской области, вроде бы избежавшей оккупации, но
почему-то в памяти остались именно как потомки полицаев. Уже не помню
почему. Отец семейства работал в двух газовых кочегарках дежурным
истопником, его мощная жена сидела дома и без конца кричала запуганному
безликому сыну примерно Ветиного возраста "Алинька, Алик!" С ним она гуляла
даже не в знаменитый соседний парк академии, а не дальше ближайшего сквера.
Эта семья понятия не имела об Эрмитаже, не говоря о прочих музеях и театрах.
Культурным центром матери и сына был ближайший кинотеатр "Салют", а отца
семейства - ближайший гастроном с ежедневной бутылкой водки. Такими
предстали нам "коренные" ленинградцы. Но комната у нас была сухая, светлая,
относительно большая, 14 метров, с мебелью и даже приемником с радиолой.
Отсюда до Печатного Двора было относительно близко, а в ЦНИИМФ я ездил на
трамвае, открывая после входа очередной том Льва Толстого и закрывая перед
конечной остановкой. Так я впервые прочел все то, что в школе, зазубривая по
учебнику критики. В квартире была ванная и теплый туалет. То есть мы как бы
вернулись на Русскую улицу во Владивостоке. Но там не было соседей.
В институте я довольно долго находился в подвешенном состоянии. Мой
местный научный руководитель считал тему нефтерудовозов мало перспективной,
хотя я тут же сделал заявку на авторское свидетельство изобретенного судна с
подъемно-раздели-тельной платформой. Это, естественно, было революцией в
судостроении, учитывая, что впервые закачиваемая нефть сама поднимала слоями
выгружаемую руду над палубой с последующим сдвигом сухого груза прямо в
вагоны. Никогда и никто не использовал подпалубные объемы так рационально,
да еще осуществлял перегрузку сухого и жидкого груза не просто одновременно,
но посредством друг друга. Опуская пока осуществимость идеи, изобретение
всем нравилось. Со мной работал профессиональный патентовед, все оформлялось
индустриально, от имени головного института, а потому имело максимальные
шансы на успех. А успехом я считал признание проекта изобретением, после
чего я надеялся получить "катушку" - 20000 рублей и начать счастливую жизнь.
Пока же в этом плане жизнь была более чем скромной - около 80 рублей в месяц
на руки, так как приработок был возможен только если тема кому-то
(пароходству, министерству) нужна. А нефтерудовозы были никому не нужны.
Были встречные перевозки нефти на Кубу и сахара-сырца на Союз, но даже мои
научные покровители, продвинутые новаторы-энтузиасты не решались заявлять,
что можно на сто процентов изолировать мягкой оболочкой сахар от нефти в том
же помещении. Тем более вымыть пространство под платформой и так далее. В то
же время, оригинальная идея привлекала Илью Петровича Мирошниченко
настолько, что он всячески меня поощрял. Тем более, что на базе первого
изобретения с запатентовал еще два и вышел на первое место в институте по
числу полученных за год авторских свидетельств. И вообще отношения у меня с
этим "казаком" были самыми теплыми. Он был старше меня ровно на двадцать
лет, пришел в ЛКИ с фронта. Его фотография в матросской форме с орденами на
доске ветеранов привычно меня завораживала. Между тем, мой официальный
научный руководитель диссертации профессор Николай Константинович
Дормидонтов относился ко мне более, чем прохладно. Он ценил способность
аспиранта хорошо излагать свои идеи в научных статьях, а у меня вся наука
заключалась, как у любого нормального гения, в одной простейшей формуле.
Писать о моих судах было нечего. Зато я чуть не ежемесячно рождал новые
варианты. Все это было изложено в трудах ЦНИИМФ в виде абсолютно ненаучной
статьи. Так, описание куста изобретений, не более того. В институте
положительно не знали, что со мной делать. С одной стороны, эпохальное
авторское свидетельство, полученное без противопоставления подобных идей
институтом патентной экспертизы, что было само по себе уникальным -
единственный за годы или десятилетия их практики случай абсолютной новизны!
С другой - никому вроде бы не нужная тема. То есть возили, конечно,
руду и нефть по всему миру, но, во-первых, не у нас, во-вторых, то и другое
грузилось из разных портов. Для внедрения идеи надо было переделывать
причалы, менять наземные пути сообщения. То есть и в мире внедрение
эпохального изобретения было более чем сомнительным, хотя провозоспособность
каждого судна и флота в целом могла увеличиться минимум вдвое. А
производительность перегрузки, и без того для таких судов максимальная по
сравнению с другими, повышалась в несколько раз. Тот же Мирошниченко,
скажем, получил ученую степень и научное признание за суда открытого типа с
увеличением производительности перегрузки в портах на 20%. Но у него это
было реально и уже внедрено, а у меня - не более чем концепция.
К весне стало ясно, что это не тема диссертации, я просто теряю время.
Меня вызвал заместитель директора по научной работе и предложил поменять
тему. Начать с нуля... Дескать, авторские никому не мешают, но исследовать
по судам для встречных перевозок сухих и жидких грузов больше нечего. Надо
бы их проектировать и строить, но это не дело ЦНИИМФ. И предложил живую и
актуальную тему - снабжение Арктики средствами для необорудованного берега.
Эту проблему я знал по Владивостоку. Там главный конструктор
Дальневосточного ЦПКБ Афанасий Андреевич Окишев и главный инженер Сергей
Сергеевич Селезнев получили госпремию за разработку и широкое эффективное
внедрение проекта саморазгружающихся самоходных барж с тракторами и
волокушами на борту вместо применявшихся по всему миру и в нашей Арктике
кунгасов с разгрузкой вручную в зоне прибоя. Когда я рассказал об этом
Хабуру, он просиял от моей эрудиции и пожелал успеха в развитии темы
научного обоснования этой новой технологии в своей диссертации. Я не очень
понимал, как можно строить исследование на базе чужих идей, но мне сказали,
что для того и существует наука. Конструкторы изобретают и проектируют, а мы
исследуем, как это получше внедрить. А при чем здесь отдел перспективных
типов судов, ученая степень специалиста по их проектированию, он не сказал.
Кроме того, я робко возразил, что им там, на Дальнем Востоке как-то
сподручнее решать на месте, что делать, чем мне в кабинете. Но мне было
сказано, что иначе у меня не будет ученой степени, а у ЦНИИМФ выполнения
плана по выпуску аспирантов. А потому либо берусь за эту тему, либо уезжаю
обратно не солоно хлебавши. И пусть мне там и будет виднее...
Я вцепился в новую тему с энергией молодого энтузиаста и к лету написал
первую главу диссертации с формулами и графиками обоснования эффективности
тех самых барж, которые и без моего обоснования произвели революцию в деле
доставки грузов на необорудованный берег. Я отвез главу Дормидонтову в
ЛИИВТ, где он был заведующим кафедрой, и стал ждать его решения.
Мир полон чудес и странностей, среди которых нелишни фантастические
совпадения во времени и пространстве. Когда-то я моей Люсей загорал на
чудесных пляжах у кромки соснового леса в Солнечном на берегу Финского
залива. Туда же я повез загорать и купаться мою молодую жену, которая в
Ленинграде расцвела необычайно, вопреки тяжелому труду в типографии, иногда
в ночные смены. Мы накупались в крутых вроде бы морских волнах, но больно
желтых и пресных после Черного и Японского морей. И вот Аня обратила мое
внимание на двух древних стариков, которые, судорожно цепляясь друг за
друга, с трудом выходят из воды. "Знаешь, кто это? - сказал я. - Это и есть
Дормидонтов." "Так подойди к нему, - тут же предложила Аня. - Заодно
спросишь, как твоя глава." "Ты что! В плавках, да и он не при галстуке..."
Николай Константинович был бывший князь, элита ленинградской научной
интеллигенции. А я вытравливал из себя местечкового пинского жида и старался
не только не нагличать, но и остерегаться любого намека на провинциальное
поведение. Тем не менее, я решился подойти и поздороваться. Как я и ожидал,
это его шокировало, лицо стало каменным, он не спеша подыскивал вежливые
слова для моего уничтожения. Милая крохотная старушка тревожно смотрела то
на меня, то на него. И вдруг взгляд его прояснился, лицо удивительным
образом помолодело, он выпятил грудь и поднял бороду. Я проследил за его
взглядом и тут же понял метаморфозу. Аня в своем красном севастопольском
купальнике, уже взявшимся загаром, поразительно стройными ножками и пышным
бюстом была так неотразима, что бывший сердцеед тут же был покорен. "Я много
раз говорил вам, - сказал он мне, не сводя с нее глаз, - что для аспиранта
хорошие манеры необходимы. Кто же подходит к научному руководителю один,
если он на пляже с дамой? Представьте нам вашу..." "Жену, - обрадовался я. -
Это Аня... Анна Борисовна." "А это, Анна Борисовна, - насколько комично для
места знакомства и наших нарядов раскланялся он, - моя подруга жизни,
Вероника Александровна..."
Я должен заметить, что до сих пор боюсь показаться жлобом в прямой речи
подобного персонажа. Скажем, я вовсе не уверен, что бывший князь мог сказать
"подруга жизни". А как он сказал на самом деле, я, естественно, не помню.
Зато я помню, что на их огромной даче моя жена была окружена
неслыханным почетом и вниманием. Николай Константинович даже читал ей стихи
на французском языке, а его милая тихая жена рассказала, что они
познакомились на балу в Институте благородных девиц в Смольном. Он предпочла
студента кораблестроительного факультета Политехнического института
гусарским и драгунским офицерам. Они поженились как раз накануне
Русско-японской войны и совершили на пароходе свадебное путешествие, как
нарочно, на Дальний Восток. Там их застала война. И ее Коля устроился
инженером на тот же мой Дальзавод до конца кампании.
Старики кормили нас какими-то полезными кашами, мы пили чай с розовым
вареньем. Аня была такой хорошенькой, что я и сам так ею любовался, что
забыл о диссертации. Как вдруг профессор ей сказал: "Я хочу вам сделать
сегодня подарок - похвалить вашего мужа. Он меня удивил и порадовал очень
хорошей главой. Откровенно говоря, я уже не ожидал от него проявления
научных способностей, но то, что он мне передал, достойно самой высокой
оценки..."
Откровенно говоря, ничего там не было достойного, на мой взгляд. Описал
чужие технологии, используя абсолютно не нужные никому формулы и графики,
впрочем, действительно оригинального вида. Во всяком случае, я таких никогда
больше нигде не встречал. Но здесь не было никакого судостроения, новаций,
проектирования, по которым я состоял в аспирантах. Как можно хвалить за
такую галиматью? Грешным делом я подумал было, что он решил так же, но
увидел Аню и перерешил... Будь он хотя бы за шестьдесят, а не далеко за
семьдесят, я бы поволновался. Но тут все было на чисто эстетическом уровне.
Будь я на его месте, я бы аспиранта с такой женой ни за что от себя не
отпустил бы. Это как расстаться с замечательной картиной.
С тех пор моя научная карьера пошла в гору. Тут как раз появились
сообщения о принципиально новой транспортно-технологической системе с ее
ключевым элементом в виде судов-лихтеровозов. И одновременно я ознакомился с
коротким отчетом о разгрузке баржи вертолетом МИ-4, там же на Дальнем
Востоке. Автор исследования по фамилии Гаськов, проведя эти испытания, тут
же забыл о них и ушел в отдел технологии перевозки грузов, где, кстати,
вовсю исследовался мой азот, углекислота и прочие нейтральные газы для
консервации скоропортящихся грузов. И вовсе не все забыли, кто первым сказал
"мяу". И Гаськова я пихал во все свои отчеты, когда предложил отказаться от
таких знаменитых барж, судов на воздушной подушке, колесных и гусеничных
амфибий и прочих выгрузочных способов и средств, заменив все вертолетами.
Более того, я впервые предложил базировать вертолет на грузовом судне
(пользуясь опытом его базирования на ледоколах) и ввел понятие грузового
вертолетоносца.
Для обоснования его архитектурного вида я задумал провести модельные
испытания в Академии гражданской авиации, нашел там сподвижника Юру
Аристидова. Нам изготовили в мастерской ЦНИИМФа разъемную модель судна в
масштабе имеющейся в АГА модели вертолета. Когда мои руководители узнали о
результатах испытаний с определением опасных зон полета вертолета над судном
и вблизи него, они сказали, что степень у меня почти в кармане. Это было
интереснейшее занятие, когда мы наблюдали цветные дымы от потоков несущего
винта и фиксировали его подъемную силу в зависимости от того, где висит
вертолет. Испытания вошли в практические рекомендации для полетов над
боевыми вертолетоносцами и научно объяснили давнюю катастрофу вертолета
вблизи ледокола, реабилитировав погибших летчиков. А у меня появилась столь
важная экспериментальная глава.
Ради того, чтобы застолбить понятие грузового вертолетоносца, как
грузового судна со стрелой длиной в километры, я написал статью о
лихтеровозах в "Судостроение за рубежом". Терминологически именно в этой
статье на всех уровнях впервые прозвучало и было застолблено понятие
лихтеровоза. До моей статьи суда для перевозки груженых лихтеров называли
барженосцы, баржевозы и прочее. Туда же я сунул, вроде бы ни к селу, ни к
городу, грузовые вертолетоносцы, чтобы поскорее о них прокукарекать.
Статья была обобщением англоязычных статей, за что мне досталась
хорошая оценка и от преподавательницы английского языка. И еще меня заметил
главный конкурент Мирошниченко - начальник отделения новых судов из
параллельного института министерства судостроения Виктор Сергеевич Дорин, о
строгости и требовательности которого ходили легенды. У нас в отделе были
успешные аспиранты из тех, кого он с треском выгнал за бездарность. И вот
он, предельно элегантный, аристократичный и по-ленинградски демократичный
неуемно хвалит мою статью и предлагает свою помощь в моей дальнейшей
карьере. Я просто не верил своим ушам. И зря. Он остался верен мне в самые
тяжелые моменты, стал моим официальным оппонентом и одним из тех, кому я
обязан ученой степенью. Правда, когда я ему написал уже из Израиля, где, как
известно, ученая степень нужна человеку, как рыбе водолазный костюм, он мне
ничего не ответил. Да мне и не надо было от него ничего. Так, исторический
интерес...
Я съездил в командировку в Москву на заводы Миля и Камова, был там
очень тепло принят, как представитель солидного заказчика на разработку
новых машин. Конкуренты тщательно хвалили свои машины и ругали чужие, но я
уже настроился на МИ-10к, похожий на вертолет Сикорского в только что
появившейся информации о канадских испытаниях и способный переносить большие
контейнеры.
Тема стремительно набирала обороты. Мне предложили командировку в
Арктику.
Но до этого была Шестидневная война.
Собственно, как следует из вышеизложенного, мне тогда было совершенно
не до Израиля. Я работал в ведущем творческом секторе самого творческого
отдела головного института, то есть среди сливок исследователей судоходства
и судостроения. Сектор почему-то назывался лабораторией. Напротив меня сидел
актерского вида завлаб Яконовский Святослав Владимирович. Какую он вел тему
и вел ли вообще, я не помню. Впрочем, начальнику модно было ничем не
заниматься и быть никем. Рядом с ним сидел энтузиаст многокорпусных судов,
прибалтийский интеллигент Виктор Анатольевич Дубровский. Кроме того, был
Стас Климашевский со своими подводными транспортными судами (всерьез
исследовалось и такое!). Среди этих сплошных аристократов затесались мы с
Толей Аграновым, тоже евреем, но хоть ленинградским. Он был техник, и его
функция мне не запомнилась. Тем более было неясно, чем занималась девушка с
забытым сегодня именем, но с претензиями на внимание. Кроме напряженной
работы, мы периодически чесали языки. И я дочесался до оправдания Израиля в
его неслыханной наглости агрессии против совершенно миролюбивых друзей моей
социалистической родины. Дубровский попытался аргументировано возражать,
используя железную логику, под которой я видел только антисемитизм и желание
устроить Израилю геноцид. Как следовало из исправно прослушиваемого "Голоса
Америки", наши миролюбивые арабские друзья были более, чем склонны именно к
поголовному уничтожения израильтян от мала до велика. Я изложил это моему
оппоненту. Остальные благоразумно помалкивали, а Агранов в кулуарах тут же
назвал меня идиотом за гласную поддержку кого не следует. Слово Израиль
окружающие меня евреи никогда не употребляли. Милейший рафинированный
интеллигент Дубровский заявил, что я поддался вражеской пропаганде, что
ничего подобного у Героя Советского Союза Насера и в мыслях быть не может. А
также, что он честно советует мне заткнуться, пока все это слышит только он
... Интересно, что я воспринял эту угрозу с обидой не столько за себя,
сколько за Вету, которой светило только плохое, если меня упрячут на годы
без права переписки. Впрочем, возможно, и с правом, коль скоро у власти
стоят не наследники Берия, а его вроде бы его временные оппоненты.
Еще интереснее то, что я не только не поссорился с потенциальным
доносчиком, а продолжал дружить, даже и семьями. Мы как-то даже побывали у
него в гостях, когда позже оба жили на Кировском проспекте. Тем более, что я
действительно заткнулся. И не только из-за страха за свою судьбу, не только
потому, что там (то есть ныне здесь) все разрешилось к моему полному
восторгу и к их полному позору, а главным образом по той простой причине,
что меня это тогда интересовало гораздо меньше, чем текущие научные дела.
Что же касается Дубровского, то я просто понял справедливость его
оскорбленных политических амбиций на фоне моей запредельной местечковой
экспансии, а потому он просто не мог остановить меня иначе. Спасибо, что
меня тогда не услышал никто другой. А он не просто остался на десятилетия
моим другом, Более того, до недавнего времени оставался единственным из
друзей. Так что я его тогда охотно простил. Хотя его политические инстинкты
с тех пор нисколько не переменились и естественным образом привели к нашему
окончательному разрыву. Черного кабеля не отмоешь добела. Бывших коммунистов
не бывает. Коммунист может стать либералом-дисседентом, как Виктор,
иудейским ортодоксом, как мой брат Марик, но старые установки никуда не
деваются. И сегодня тот же сдержавшийся почему-то Виктор все так же
подспудно мечтает об уничтожении Израиля и евреев, как и в 1967. И скрыть
все это невозможно. Впрочем, не мне выступать здесь с какими-то
принципами...
Что же до научных амбиций, то они привели меня в командировку во
Владивосток. Это было в августе, в самую жару. Ночь я провел на балконе моей
квартиры, занятой квартирантами, погибая от разведенных ими клопов, а утром
было одарен в пароходстве отдельным номером в только что сданной гостинице
"Моряк" на Тигровой сопке. Запомнились красные ковры, новенькая мебель и
малиновые вкуснейшие помидоры, которых я слопал чуть не килограмм с
"паляныцей". Вообще меня встретили как бывшего сотрудника, выбившегося в
столичные начальники. Я наслаждался по утрам купанием в Японском море на
базе ТОФ и вообще городом, хотя нисколько не сожалел о своем нынешнем месте
на планете. Даже уже привычный и любимый Владивосток на фоне Ленинграда
выглядел убогим монстром, как, впрочем, чуть ли не любой город даже и
поближе к центру.
В пароходстве сказали, что во Владивостоке мне с моей темой делать
нечего, надо ехать в Арктику. И я улетел в Магадан, а оттуда в Певек.
Самолеты в том абсолютно бездорожном летом краю были единственным видом
транспорта, поселки не имели ни одного въезда извне, кругом тундра, только
аэродром. Так что в Штабе арктических операций мою идею вертолетоносцев
встретили с пониманием. Смущало только то, что они поверили в то, что я
нуждаюсь в их заключении для немедленного внедрения новых судов. Я говорил в
своей манере настолько уверенно, что не возникало сомнений о новых
лихтеровозах и вертолетоносцах не позже следующей навигации. Зная
возможности вертолетов на ледоколах, полярники не сомневались, что нет
лучшего способа разгрузки, избавляющего от губительных проблем со льдом и
волнением у берега.
Письмо, которое я увез из Певека, было составлено именно в таком духе.
Я жил в деревянной гостинице с милейшим гляциологом. И вообще такой
концентрации заведомо приятных и порядочных людей я нигде никогда больше не
встречал.
Самолет обратно летел из Чохурдаха над океаном, а потому казалось, что
висим неподвижно в голубом шаре. Лишь изредка внизу появлялась белая льдина,
казавшаяся отсюда крошечной. Это было то самое белое безмолвие, что
завораживало меня в романах об Арктике. Реальная же Арктика с ее деревянными
тротуарами-коробами и черной водой в колеях дорог, убогими строениями и
каменной твердости синеватой колбасой произвела самое гнетущее впечатление.
Тем более, что, бродя по совершенно летнему галечному пляжу у кромки
прозрачной воды, я обнаружил залежи колючей проволоки, ватник и шапку-ушанку
бывших здесь зэков. Становилось холодно, и я надел этот ватник поверх
пиджака вместо легкого плаща. Снял и выбросил только в Москве.
На перелете обратно в Хатанге на Таймыре во время стоянки самолета я
чуть не отстал от рейса, гуляя сдуру по берегу какой-то арктической реки, в
компании полу одичавших летом ездовых собак. Чудом услышал в прозрачной
тишине свою фамилию.
Зато как приятно было после Арктики в Москве с ее настоящими деревьями,
листвой, тополиным пухом вместо уже начавшегося в Певеке снегопада.
Дома меня ждала новость: хозяин нашей комнаты, обильно потея от
смущения, заявил, что более сдавать нам ее не может, так как объявился
бездомный родственник.
К тому времени Аня уже плотно вписалась в коллектив корректорской и
подружилась, в том числе, с молодой и красивой еврейской парой. Мужа своей
жены звали Павел - статный брюнет с безусловно аристократической родословной
- любовник его матери, дамы полусвета, был строителем Останкинской башни! И
у этой пары была свободная комната на сдачу на Кировском проспекте. Вот это
был дом, вот это район, вот это квартира! Она описана в романе Алексея
Толстого "Хождение по мукам". Иименно такие пять комнат снял в этом доме
(последнем на Каменноостровском проспекте) простой дореволюционный инженер
Иван Ильич Телегин для себя и своей любимой новобрачной Дарьи Дмитриевны
Булавиной-Телегиной. Даже изуродованная уплотняющими перегородками для
девяти семей это была квартира, построенная людьми для людей. Из жильцов
более других запомнился профессор архитектуры, родителям которого собственно
и принадлежали эти хоромы до революции. И его жена, экзотическая женщина,
так и не смирившаяся с нашествием победившего ее класс хама. Она жгла в
туалете бумагу для подавления хамского духа, а больше никуда никогда не
выходила из своих двух комнат с огромным круговым балконом с видом на реку и
Каменный остров. Поскольку я и сам происходил, по ее понятиям, из хамья, то
не очень ей сочувствовал. Среди других были такие же бедолаги-съемщики -
офицер из адъюнктуры военной академии с женой и дочерью - ровесницей и
подругой Веты. Нашу дочь тут же перевели в детсад Печатного Двора на улице
Бармалеева, на работу Аня вообще ходила пешком, а я не мог нарадоваться
жизни на Петроградской, у Каменноостровского моста, на берегу Малой Невы.
Сам дом с кариатидами, роскошным просторным лифтом и видом из окна на
Кировский проспект мог только радовать глаз. В этом доме я единственный раз
за столько лет в Ленинграде пережил наводнение. Сквер под нашими окнами был
затоплен, подтопило некоторые набережные, но на пути от института домой
трамвай шел как обычно. Оказалось, что самое неприятное при наводнении, -
подорванные снизу канализационные люки с соответствующим запахом и грязью.
Так что в этой стихии, в отличие от дальневосточных тайфунов, ничего
романтического не было обнаружено
Наши хозяева жили где-то далеко, и нам не докучали. Напротив, мы даже
как-то были за одним столом, и я впервые обнаружил рядом с собой диссидента.
Павел рассказал анекдот о разговоре клиента с официантом. Дайте, мол, мне
чашечку кофе и газету "Советская Россия". А тот ему: чашечку кофе
пожалуйста, а газеты нет - кончилась советская власть. И так тот просит
несколько раз. Наконец, официант озверел: сколько раз можно вам говорить?
Кончилась советская власть! Кончилась советская власть!! Говорите, говорите,
говорите, закрыл глаза счастливый клиент. Меня не так удивил сам анекдот,
как доверие. Надо же! Малознакомым людям. Кто же тогда знал, что через пару
десятков лет советская власть вроде бы кончится, а вот газета "Cоветская
Россия", как и "Комсомольская правда" и прочие - останутся!
Вообще Павел нам очень нравился до тех пор, пока не кончилось наш
контракт на съем его комнаты. Упаковывая вещи, мы вдруг обнаружили, что
библиотека, которую мы упорно таскали за собой по всей стране, изрядно
похудела. Исчезло несколько подписных изданий. Вряд ли он надеялся, что мы
ничего не заметим, таская тайком книги букинистам. Наверное, принял в расчет
наше бесправное положение в Ленинграде. Тем более, уму непостижимо, на что
надеялся я, когда пошел в Петроградский отдел милиции. Я был вовсе не
уверен, что меня хоть выслушают, И там было довольно страшно под
перекрестным допросом. Но никаких историй о мордобое в милиции я тогда еще
не слышал, да и был молод и с амбициями гражданина, а потому изложил свои
предположения, подчеркнув, что доказательств нет. Тем более, что сам Павел
пришел в неописуемое негодование, когда Аня у него спросила, где наши книги.
К моему изумлению, на другой день позвонили из милиции и сказали, что он во
всем признался и, заливаясь слезами, пообещал вернуть все книги, до единой.
Потом позвонила ледяным голосом высокопоставленная дама полусвета -
любовница большого человека и мать беспутного Павла. Она спросила, согласны
ли мы взять деньгами или другими изданиями, так как букинисты, естественно,
наших Чехова и Куприна уже продали. И ей придется, в свою очередь,
подключать свои связи. На что мы ответили, что деньгами не возьмем, а
равноценные ли издания еще посмотрим. Видная дама заметила, что мы сами
разбили ее фамильную фарфоровую чашку, а потому чтобы не очень-то...
В конце концов, нам все вернули по милицейскому реестру, а мы оказались
на Малковом рынке - месте сдачи и съема жилья. У нас было мало шансов на
успех из-за такого порока потенциальных жильцов, как маленький ребенок. В
конце концов, после нескольких вечеров на берегу канала Грибоедова, где
красоты Львиного моста уже и не замечались на фоне отчаяния, нас пригласила
пойти с ней пьяная тетка. Мы оказались в трущобном районе около Балтийского
вокзала. На Дровяной улице нас ждала маленькая комната, где мы первым делом
разместили в стеклянном шкафу нашу возрожденную советской властью
библиотеку.
Теперь в садик мне надо было возить Вету на Петроградскую сторону на
автобусе, а оттуда ехать в обратную сторону - на работу. И привыкать к
новому, совсем другому району, впрочем, оказавшемуся, как и любой в
Ленинграде, очень милым. Плохо было другое. Наши хозяева, с которыми мы
делили их двухкомнатную квартиру, без конца пили и горланили по ночам песни.
С тех пор песня "Куда ведешь, тропинка узкая?" воспринимается однозначно
пьяной. Мало того, глава семьи зачем-то врывался в нашу комнату с каким-то
проблемами и претензиями, когда мы уже спали. Ободренный недавним опытом, я
пошел на него жаловаться в милицию. Но на этот раз меня там уже не поняли,
объяснив, что человек в своей квартире вправе вести себя, как ему нравится.
А вот временно впущенный в Ленинград человек пусть ищет себе другую комнату,
если ему это поведение коренного ленинградца не по душе. Кстати, среди общих
знакомых оказался человек, который знал нашу хозяйку по послевоенному
периоду. Во время блокады она была домоуправом, которому эвакуируемые и
родичи умерших сдавали свои ключи. А та потом эти ключи возвращала по своему
усмотрению и вовсе не даром. Впрочем, не в коня корм. Тропинка узкая привела
ее к пьяным скандалам в семье, а нажива на чужой беде не принесла ни
счастья, ни богатства.
Так мы снова оказались на Малковом рынке, переходя от одного сдатчика к
другому, но съемщиков было много больше. И вдруг мы заметили бедно одетую
женщину, которая вроде бы не была похожа ни на одно из собравшихся здесь
сословий. Я наугад спросил, снимает ли она. Она робким голосом ответила, что
сдает. Я спросил о комнате, на что получил неслыханный ответ - сдается
отдельная квартира. И за сколько? А то же, что мы платим за веселый угол у
пьяниц на Дровяной улице. А где? Оказалось, что прямо рядом с моим
институтом. Как во сне! А когда можно посмотреть? А хоть сейчас. Не веря
ушам, мы тут же поехали. Эйфории, однако, не было - уж больно смущенной
выглядела наша будущая хозяйка.
Все разъяснилось, когда мы от входа со двора пошли в подъезде не вверх
по лестнице, а вниз. В окна нашей квартиры на уровне тротуара были видны
только ноги прохожих. Впрочем, в остальном это было довольно уютное жилье с
коридором-кухней, довольно большой гостиной и крохотной спальней, где едва
можно было пройти между стеной и кроватью. Конечно, среди бела дня горел
свет, но это в вечно пасмурном Ленинграде на любом этаже. Зато, о Боже,
никаких соседей. Не только в квартире, но и на лестничной клетке. Тихо и
уютно, как в могиле. Шебаршил кто-то под полом, так это же всего-навсего
крысы. У них в Ленинграде прав еще меньше, чем у нас. Мы тут же расплатились
и сразу переехали. И прожили в этом подвале самые счастливые наши месяцы
этого поворота. Не помешала и упорная борьба с крысами, которым я ставил
капканы и держал разных котов, включая погибшего от чумки котенка Марсика.
Ничего не помогало, пока совсем в другом конце Смольнинского района, на
Староневском, райсовет не принял решение выселить все подвалы на нашей
улице. . Крысы в тот же день сгинули навсегда. У них своя разведка и
средства оперативной связи. На хвосте принесли.
Рядом с нашим новым жильем был Смольный, оплот ленинской власти в
северной столице. И Вета пошла в детский садик от ЦНИИМФа. Это было
совершенно иного уровня учреждение - для обитателей проспекта Пролетарской
диктатуры и Суворовского проспекта.
А мы с Аней играли в бадминтон в сквере между Смольным собором
Растрелли и Невой, где некогда обсуждали судьбы мировой революции Троцкий с
Лениным и "полководец" Павел Дебенко с решительной всеобщей красавицей
Александрой Коллонтай...
Зато мы с Аней были здесь единственными, кто плавал до середины Невы с
ластами.
Поскольку под нами были только крысы, в нашей квартире проводились
отдельские вечеринки с правом шуметь и топать сколько угодно. Здесь я чертил
и рисовал плакаты к моей предзащите.
Здесь я в 1969 году написал свои первые более или менее складные
повести "Убежище" и "Пальцы". Обе очень понравились Ане. Мы попытались
показать "Убежище" редакции журнала "Аврора", даже поговорили с великой
вроде писательницей (и что же она, прости Господи, написала-то?) Ольгой
Бертгольц, но даже не могу вспомнить, какую именно гадость мне там сказали
или написали.
А "Пальцы" не показывали никому, так как в них была описана Россия 1969
года, не знавшая Октября, зато праздновавшая Февраль, а потому иная. Как я
ни старался изобразить ее антинародной, вышла более, чем привлекательной. Но
главное было в постановке фантастического посыла, о котором я никогда нигде
не слышал - "Могло быть!" Именно этот посыл потом, после того, как я
все-таки послал "Пальцы" в молодежный журнал "Юность", использовал член
редколлегии этого журнала Василий Аксенов, но спустя восемь лет. Отсюда я
сделал вывод, что я не совсем бездарен. Ведь его бездарный "Остров Крым"
стал бестселлером.
Потом, когда "Пальцы" уже в свободном мире превратились в повесть "В
обход черной кошки", читатели поражались прозрению автора - свет, исходящий
от ночных зданий я видел в Париже в 90-х годах, потом это стало нормой в
Москве и Санкт-Петербурге, но я-то в темном Ленинграде 70-х нигде не мог
этого видеть!
В период жизни в подвале мы съездили с Аней в Ригу, впервые попав почти
за границу. Латвия представилась нам сказочным краем янтарного цвета, а Рига
вряд ли уступала по красоте и стройности даже самому Ленинграду. Мы
послушали "Аве Мария" в Домском Соборе, гуляли с экскурсоводом и без по
улицам европейской столицы и впервые увидели воочию оппозицию своей стране,
причем не только в сохранении памятников, поставленных в честь обретения
независимости от СССР с помощью немцев, но и в отношении к нам рижан,
особенно в ресторанах. Впрочем, нас это нисколько не обижало и не смущало.
Приехав из северной столицы великой державы, мы были выше мелких уколов
самолюбия каких-то курносых аборигенов.
Потом Аня без меня съездила от Печатного Двора в Таллинн и вернулась с
массой теплых впечатлений, марципаном и набором посуды, который потом
подарила в Орлином моей маме.
Но самое замечательное время этого поворота мы провели в отпуске в
Крыму. Это было счастливое лето 1969 года. Мне было 33 года, Ане тридцать,
ее отцу 55, а матери 50. И я совершил вдвоем с любимой молодой женой самый
дальний в нашей жизни поход - от Орлиного, через яйлу, по Чертовой лестнице
на Южный берег с невольным криминальным вторжением на дачу Брежнева в
Мухалатке, потом в Ялту и, наконец, в Судак. Там мы оказались глубокой
ночью, палатку разбили на свалке, что обнаружили только утром. После долгих
поисков обнаружили изумительное место для палатки - между соснами, на
твердой опушке, покрытой иглами, над самым входом в море среди скал.
Мы плавали с масками, любуясь подводными пейзажами, пока к нам не
пристали бездельники на спасательной шлюпке. Они не могли объяснить, что им
от нас надо, но всячески глумились над беззащитными купальщиками, опасно
наезжая на нас далеко от берега. Непонятно было, откуда тут, вдали от любого
пляжа, спасательная шлюпка. Отстали, когда я заявил, что работаю в
пароходстве, запомнил номер их лодки и их уволю. Только долго гавкали
издалека.
В первую же ночь мы обнаружили, что и молодежь соседнего поселка Новый
Свет не разделяет нашего права на счастье в этом месте и готова всячески
мешать. Это было типично орлиновское полу украинское хулиганье с
бессмысленными пьяными претензиями. Я уж не помню, как я от них отбивался,
пока их не спугнул грохот мотоцикла. Кто-то спустился откуда-то сверху по
совершенно непроезжей тропке и затих неподалеку до утра. А потом
обнаружилось, что это наш новый сосед по опушке, милейший и интереснейший
молодой москвич Андрей Гассель. Как все московские евреи, он подавлял своей
эрудицией и энергией. Оказалось, что он тут все и всех знает, что рядом
знаменитый грот для хранения лучших, естественно, в мире вин завода графа
Воронцова. В этом гроте пел Шаляпин, от голоса которого лопались бутылки. В
этом же прибрежном имении рос наследник престола, будущий император Николай
Второй. Вот тут пещера разбойников, где венценосный малыш прятался от
террористов. Я не решился пролезть за Андреем между скал в пещеру, но
поверил ему, что там действительно можно было спрятаться от друзей старшего
брата Ильича. Гассель без конца говорил что-то крайне интересное и
познавательное. Жаль, что я так ничего и не запомнил... Естественно, он был
диссидентом и засыпал нас новыми анекдотами, среди которых запомнились два
"о говне" - "выхожу я в белом фраке" и "не поднимай волну". Он уверял, что
знаком со всеми в поселке Новый Свет. Так ли это, не знаю, но местные
умельцы портить туристам жизнь больше не появлялись.
У нас было так мало денег, что хватало либо на дорогу до Севастополя,
либо на еду. Помню, что мы около какого-то бордюра в Ялте с восторгом и
аппетитом доедали баклажанную икру из пол-литровой банки. Зато хватило на
"Комету" на подводных крыльях, минуя мучительную дорогу до Орлиного на
автобусе.
А в Ленинграде было пасмурно, темно и пронизывающе холодно, особенно в
выстуженном затхлом подвале. Предстояла очередная осень. Период моего
трехлетнего пребывания в аспирантуре кончался. Нам предстояло возвращение во
Владивосток, в свою квартиру, к чему мы были готовы, когда ЦНИИМФ подал на
меня заявку на распределение к себе, в Ленинград, продлив без срока и тем
самым усилив наше право на прописку. Но беда была в том, что подвалы
выселяли, нашим хозяевам взамен давали квартиру, а нас в очередной раз очень
мило, но попросили вон. Я заметался в поисках возможности обмена или покупки
кооперативной квартиры в Ленинграде, ходил на прием к какому-то бонзе в
Мариинский дворец, потом к нему же будто бы ходил директор моего института,
имевший орден за спасение Ленинграда от голода (придумал после таяния Дороги
жизни" москитный флот грузовых барж на Ладоге). Но все было тщетно.
Между тем, время шло, нас пока не выселяли. Более того, к нам...
поселились жильцы. В полном смысле слова. Незнакомые нам съемщики нашей
квартиры во Владивостоке, в свою очередь, приехавшие в ленинградскую
аспирантуру, точно так же оказались на улице и попросились переночевать.
На... пару месяцев. Это была странная пара Штейнмиллеров - немец Гера был
психиатром, его еврейка-жена Наташа музыкантом. Они сказали, что во
Владивостоке голод и едва не попадали в обморок от изобилия углового
гастронома самообслуживания на Стрелке. У нас они устраивали почти
профессиональный театр с политическим представлением в гриме Ленина и
Крупской, а также с изображением инвалида-дезертира Федора на послевоенном
вокзале. Хорошо знавший мимику своих больных Гера классно изобразил
торговавшего семечками инвалида, которого герой-однополчанин грозно
спрашивает, что он делал во время войны. Пораженная Вета несколько раз
пыталась подражать, хрипло взвывая: "Что ты наделал во время войны, Федор?"
Мы без конца хохотали. Как-то к нам пришла давняя знакомая Геры и Наташи по
Владивостоку Лариса, поразившая меня своей юной красотой и утонченными
манерами преподавательницы английского в университете. Запомнился зимний
вечер в подвале с Аниными пирожками и моим непривычным восхищением чужой
женщиной, которых я до этого случая практически не замечал - после моей
удачной в этом отношении женитьбы.
Все это как-то скрашивало нервное напряжение в предчувствии нового
катастрофического поворота, который произошел через полгода. И диссертация
шла к предзащите без надежды на успех, не смотря на красочные изображения
вертолетоносцев, которые я создавал к заседанию ученого совета. Никто не
признал мое творение достойным рекомендации к защите, все зависло. К
юбилейному ленинскому 1970 году подвалы, которые вождь пролетариата будто бы
посетил в 1917 году, все-таки выселяли.
К нам вдруг пришли мой дядя Изя и брат Яша, недавно отсидевший короткий
срок за что-то, связанное с его службой в ГАИ. В тюрьме он играл в баскетбол
за "Динамо" и вообще подружился с криминально-милицейским людом. С одним из
его друзей оттуда мы пришли за временной пропиской в райотдел милиции. До
того мне грубо отказали в горисполкоме, не смотря на письма из института и
министерства, как для особо одаренного специалиста, распределенного
Минморфлотом в Ленинград. Понятно, что от похода с несерьезным Яшей я ничего
не ждал. Но сам полковник выскочил к нам навстречу, подобострастно жал руку
нашему покровителю и тут же поставил мне штамп о... постоянной прописке в
Ленинграде! Кто этот могущественный человек, перекрывший своим авторитетом
спасителя города на Неве? Оказалось, что все очень просто. Мощак командовал
районными сантехниками. Не ублажи его полковник, при очередном прорыве
канализации этажом выше кабинет будет залит дерьмом. Ну, что в этой ситуации
может сделать самый главный герой самой известной битвы главной войны?
Ничего хорошего. А наш покровитель за мою прописку подарил полковнику еще и
кубометр штакетника для ограды скверика около отделения. Прежнюю ограду
кто-то украл чисто из куража...
За мою прописку Яша организовал мощаку рыбалку с угрями где-то в
Прибалтике.
Мало того, тот же дядя Изя познакомил меня со своим (и, соответственно,
моим) дальним родственником, братом дяди Годи, мужа моей тети Сары. А у того
была обитаемая дача в Лахте, с печкой, запасом дров. Там мы и поселились,
вместе, кстати, со Штейнмиллерами, которые вскоре с Аниной помощью плюнули
на аспирантуру и отселились в ведомственную отдельную квартиру в селе
Никольском от больницы Кащенко. К ним мы ездили на "антитеатр" с
импровизированными веселыми вечеринками и скандалами почти до самого отъезда
из Ленинграда.
Крутым поворотом всерьез запахло в январе, когда в Севастополе умерла
Анина бабушка по отцу - Софья Ивановна. И оставила отдельную квартиру,
которая родителям Ани, живущим в доме в центре, была вроде бы ни к чему. Эта
бабушка была нам почти не знакома, ходила в бедных родственниках даже по
отношению к Аниным родителям, владевшим самым бедным домом в Севастополе.
Как-то Аня подарила ей свое старое пальто, вызвав смех журналиста Бориса при
своей матери в этом наряде - обнищавшая герцогиня. Она действительно была
аристократка. И Боря происходил из княжеского рода писателя Григоровича, чем
родичи моей жены вяло гордились. Ко мне Софья Ивановна относилась лучше, чем
другие, но мы почти не общались. У нее был во владении торец "эсэсовского
барака" - построенного пленными немцами добротного дома на окраине города.
По всему бараку были комнаты с общим длинным коридором, а в торце -
квартира! А к ней еще примыкал и роскошный в моем понимании крымский сад с
персиками, вишнями и виноградом. Унаследовать такое богатство, да еще в
Севастополе, а не во Владивостоке! Да еще с возможностью продажи своего
кооператива и возвращением дяде Грише его благодеяния!.. Что против этого
даже и постоянная прописка в Ленинграде. Тем более, на несуществующей
площади выселенного подвала, что рано или поздно всплывет. Так что мы
всерьез задумали прекратить наши скитания и попытаться зацепиться за
Севастополь.
А поворот стремительно надвигался. Заболела моя мама. Я съездил в
Орлиное и выяснил, что надежды нет - рак поджелудочной железы. Операцию
делать поздно. Это тоже говорило в пользу переезда в Крым, поближе к маме в
ее последние месяцы жизни.
Пока же мы жили в раю. Лахта - уютнейший финский поселок с елями и
соснами, прекрасным воздухом и финскими санками на улицах. Вета привычно
пошла в свой очередной новый детский сад. Мы с Аней, взбудораженные
экзотическими Штейнмиллерами, бурно любили друг друга. Топили печку, ходили
в колодец за водой. Я свирепо учил Вету ходить на лыжах. На подаренных
кем-то детских фигурных коньках она носилась на профессиональном уровне в
своем красном комбинезоне на Кировских островах, на зависть сыну Дубровского
Сергею, когда мы как-то все собрались на катке. Но на лыжах она почему-то
боялась несуществующих горок и злила меня без конца.
А потом наступила весна, а с ней претензии хозяев на свою дачу. Просто
выгнать нас, как все прочие, не позволяли родственные отношения. Нас
отселили на веранду, а сами стали жить в комнатах и кухне. С тем я и
уволился из ЦНИИМФа, применив силовые приемы против такого вожделенного
недавно распределения и испортив тем самым отношения с директором. Я решил,
что диссертацию можно заканчивать и в Севастополе. В течение всех этих
резких телодвижений от родителей Ани никаких возражений не поступало.
Соединяется семья - что лучше. Но когда мы уже отправили в Севастополь
багажом наши книги и пишущую машинку "Украина", когда я уже получил от
министерства вольную и от института трудовую книжку, Аня ушла из Печатного
двора, а в том же райотделе милиции к печати "прописан постоянно" добавили
"выписан из г. Ленинграда", Борис прислал телеграмму: "Оставайтесь. Прописки
и работы нет."
С тем мы сели в поезд "семерку" Ленинград-Севастополь...
Это грустное путешествие началось с того, что Аня стукнулась виском о
вагонную полку, да так, что остались боли на всю жизнь. Ехали же мы не как к
седьмому повороту - от триумфа перехода из ЦКБ в пароходство к триумфу
поступления в ленинградскую аспирантуру, а от провала с диссертацией к
вполне ожидаемому провалу попытки зацепиться за легендарный Севастополь,
неприступный для врагов. А врагами он считал любых претендентов на его
ограниченное гражданство. Как, кстати, и любой другой город в стране, где
врагами считали любых людей, вроде бы в равной мере имеющих советское
гражданство, но не местную прописку.
С тем мы и свалились втроем на головы трех людей, деливших крохотную
халупу на Кирпичной улице. Вот только нас там ни не хватало.
Поэтому нас тотчас отселили в пустую квартиру Софьи Ивановны в торце
"эсэсовского барака" на улице Угольной. И мы стали там жить, пользуясь
выращенным Аниной бабушкой, но чужим, как выяснилось, садом. Соседи имели
свои планы на эту площадь и терпеть не могли салившихся ниоткуда наглых
чужаков. Они восприняли наши улыбки с такой злобой, какая не снилась и
коренным ленинградцам, о которых мы вспоминали без тоски. Лезли по ночам в
сад, кидали камни.
Наш визит к маме в орлиновскую больницу был очередным ударом. Надежды
не было уже никакой, как бы я ее в себе и в ней не культивировал. Скажем,
поела она с аппетитом уточку, приготовленную Аней - я к врачу: больные раком
мясо не едят. Та не возражала. Не едят, так поедят. Привозите. В принципе,
больница была вполне приличная, Ася и Вова навещали исправно. В нас особой
нужды не было. Напротив, в Асе всегда бродила ревность, когда дело касалось
моих отношений с мамой или Вовой. Так что я, скорее всего, напрасно так
кляну себя, что бросил умирающую маму и уехал из Севастополя. А что было
делать? Работы пока не было, деньги от срочно проданной во Владивостоке
квартиры таяли на глазах. Встречи с главным инженером местного ЦКБ
Великосельским и бывшим владивостокским, а теперь севастопольским
профессором Воеводиным, которые обещали работу по специальности, мало
утешали, так как все упиралось в севастопольскую прописку. А ею на
располагаемых метрах Аниных родителей и не пахло. Квартира же Софьи
Ивановной по закону никакого отношения к нам не имела. Впрочем, профессор
гарантировал и прописку, но при условии, что я в сентябре пройду по конкурсу
на его кафедру, где и кроме меня было кому искать место... Аня уверяла, что
все оказалось не так безнадежно, но я проявлял свое нетерпение и бурно
форсировал события. Причем так, что в милиции, где я требовал прописку, меня
даже посадили в обезьянник и освободили только после непривычно бурной
истерики Ани.
Между тем, совершенно неожиданно умер дед Самуил. Запомнился последний
визит врача. Несчастный старик так мучился, что почему-то заговорил
по-русски совершенно без привычного акцента. Так или иначе, это событие в
какой-то мере упростило жилищную ситуацию. Уж теперь-то Анины родители на
торцевую квартиру сами никак не претендовали. Так что у меня вроде бы стало
еще меньше причин для лихорадочной деятельности именно сейчас, в июле. Мне
все говорили: купайся в море, жди сентября, ухаживай за умирающей мамой,
исправляй, наконец, диссертацию. Ведь и жить-то есть где. Не прописали на
Угольной, так и не выселяют же пока! Но я понимал, что деньги за "нашу"
квартиру утекают безвозвратно, что в ЦКБ без прописки не возьмут, а в
сентябре Великосельский просто разведет руками, если там выберут не меня.
Оказалось, что я интуитивно был прав. В Комсомольске, за который я в конце
концов зацепился, конкурс был тоже в сентябре. И после отказа
Великосельского, меня и туда никто не взял бы. Пока же я бесцельно метался.
Даже не представляю, чего я тогда добивался. И допрыгался до грандиозного
скандала, где Анины родители оба высказали мне все, что давно обо мне
думали, но стеснялись сказать. А вот теперь не стесняются, так как "Куда ты
теперь денешься?" - как сказал мне выпивший по такому случаю тесть.
А я вот взял и делся. И не куда-нибудь в Орлиное пересидеть ситуацию, а
в Москву - спасать свою семью от краха, пока не кончились деньги. Уверенный,
что я в разгар сезона не уеду из Севастополя, Борис не учел их власти. А я
заплатил проводнику и ехал себе в отдельном служебном купе. Не остановил и
Великосельский, порывавшийся поговорить сам с моей тещей. Надо же, как я,
как инженер, был нужен в галуте...
Как выяснилось потом, все, что произошло, было неизбежно. Скоро в
Севастополе разразилась холера, всех иногородних высылали. Аня и Вета как-то
прятались от депортаторов и уехали к более лояльным тогда родственникам в
Кишинев на три дня. Трудно сказать, что было бы, если бы я перетерпел все и
остался.
Если бы я остался с Аней с Ветой, то попал бы с ними в Кишинев, откуда
будто бы была тогда лазейка в Израиль через Румынию. В том настроении, что я
тогда был, я бы без сомнения эмигрировал. Жизнь моя тут же покатилась бы по
совершенно иному сценарию с таким крутым и катастрофическим поворотом, какой
я пережил только через 20 лет после описываемых событий.
И вот тут я поостерегусь о чем-то пожалеть. Ибо тогдашний я и любого
периода Израиль, похоже, совершенно несовместимы. Вот уж где я получил бы по
суконному рылу в калашном ряду... Так что тот проводник, что послал меня в
Москву, подарил мне 20 лет тяжелой, но достойной жизни вместо вечного
стресса на Святой земле. Впрочем, история семьи тоже не знает
сослагательного наклонения. Ведь мне было 34 года. Все уверяют, что иврит
пошел бы у меня лучше из-за возраста. И, мол, инженеры требовались тогда
больше, чем вовсе не требовались через 20 лет. Только я очень в этом
сомневаюсь! Я и в 54 был достаточно умным для чего угодно, кроме иврита. И
кандидат наук в придачу. Но неспособность к ивриту могла заесть и в 1970. И
инженеры, скорее всего, если и требовались чуть больше, чем в 1991, то кто
угодно, только не я. Ведь сколько устроилось моих коллег и в 1991 у меня на
глазах. То же могло произойти и в кишиневском варианте. Конечно, и я, и Аня
могли окончить какие-то курсы. Я мог досрочно стать страховым агентом, а
Аня, скажем, банковской служащей. Но это были бы уже не мы... Возможно, нам
дали бы тогда социальное жилье где-нибудь в поселении, и мы вели бы
относительно сытый и богатый образ жизни, в чем я вовсе не уверен, ибо ничто
не мешало нам сделать то же 20 лет спустя в реальной жизни, а не получилось.
Я был призывного возраста, а была тяжелейшая война Судного дня. Куда и как
она меня привела бы? Я уж не говорю о душевном комфорте и чувстве чужбины,
которое будто бы прошло бы очень скоро. С чего вдруг, если в реальности оно
за 16 лет только обострилось?
Так что я продолжаю благодарить Бога за то, что Он сделал - вместо
досрочного приобщения к избранному народу, начиная с "адвокота" - дяди Лени
из Кишинева, который как-то произвел на меня жуткое и вполне специфическое
впечатление. Сколько таких персонажей окружали и окружают меня после
переселения наших душ! А ведь именно от него зависело тогда такое, впрочем,
более чем проблематичное переселение.
В то же время, я был так глубоко обижен на советскую власть, что
страстно мечтал весь месяц в Москве о каком-то случае, позволившем мне
эмигрировать. Куда угодно. Кроме моего вечного подзащитного - Израиля.
Впрочем, и в 1990 все мои планы крутились вокруг Америки, Австралии, а в
Израиль поехал, когда выяснилось, что больше некуда.
А пока я с ветерком - почти всю дорогу сидя на столе у открытого окна в
служебном купе- приехал в Москву, где первым делом как-то само собой
определилось с жильем. Тетя Рая и холостой еще Марик жили на даче в Новом
Иерусалиме, а в моем распоряжении оказались две комнаты в пустынной летом
коммунальной квартире в Электрическом переулке, на Пресне, откуда всюду
рядом. И куда я только не совался с предложением моей шпаги! В Министерстве
морского флота мне предложили два варианта с жильем (комнатой в общежитии и
пропиской) - в Локсе в Эстонии и в Славянке под Владивостоком. Но потом мой
покровитель в отделе кадров куда-то сбегал и пришел с письмом заместителя
министра по кадрам директору ЦНИИМФа Струмпе, где ему ставили на вид, что
отпустил специалиста, которого сам просил распределить в Ленинград. Ему
строго предписывалось немедленно восстановить статус-кво и вернуть меня на
рабочее место. После всех фиаско я был почти рад вернуться в так опрометчиво
потерянный Ленинград, хотя это означало новое посещение Малкова рынка,
Яшиного мента, восстановление прописки и прочие ужасы, которые мы надеялись
забыть переездом в тихий сонный Севастополь. Локса была заманчива самим
словом Прибалтика, почти заграница, а Славянка означала сокрушительное
падение с прежнего статуса корабельного инженера техотдела пароходства и
даже конструктора ЦКБ. Не говоря о поселке вместо столицы Дальнего Востока,
где я имел свою отдельную квартиру. К тому же, что в Локсе, что в Славянке о
диссертации придется навсегда забыть - это было место конструктора
судоремонтного завода. То есть, куда ни поверни, Восьмой поворот был
абсолютной профессиональной катастрофой.
А пока я оказался снова в институте на улице Красной Конницы. Струмпе
не был злопамятным человеком. Просто он был злым, и у него была отличная на
меня память. Он чуть не лопнул от удивления, увидев меня в своем кабинете.
Прочитав письмо от заместителя министра, он, к моему изумлению, это письмо
немедленно разорвал, а мне предложил больше в его институт не заходить. Я
еще грозился жаловаться, требовал деньги на проезд до Ленинграда и обратно,
отчего директор просто потерял дар рыка.
Не представляю, какой у меня был повод заглянуть к руководителю моего
дипломного проекта и потом одного из покровителей профессору Корабелки
Анатолию Владимировичу Бронникову. Выслушав мои вопли, он совершенно в
академическом стиле спокойно отверг Локсу и Славянку и предложил подать
документы на конкурс в один из учебных институтов, чтобы работать
преподавателем. Именно таким путем можно получить прописку и в качестве
преподавателя доделать диссертацию. Скажем, недавно в ЛКИ побывал ректор
Комсомольского-на-Амуре политехнического института в поисках столичных
специалистов для своего кораблестроительного факультета.
Я послал в Комсомольск телеграмму с вопросом о жилье и прописке с
указанием моего московского адреса.
Между тем, мои друзья из Никольского, советовали не думать о
Комсомольске, который еще хуже Владивостока, а выбрать Локсу, что рядом с
Таллинном: дескать, запад в любом варианте лучше востока.
Но в Москве меня уже ждала фантастическая телеграмма из Комсомольска:
"Работу и квартиру (!) гарантируем. Срочно высылайте документы на конкурс.
Куликов." Я все документы собрал еще в Ленинграде, а потому тут же отослал и
стать ждать. Пока же ходил по Москве и писал фантастическую повесть "Войны
пока нет" о терранавтах - подземных пилотах на подземных лодках. У меня еще
в подвале была написана повесть "Убежище" и еще что-то. С этими рукописями я
пошел в редакцию самого в то время прогрессивного молодежного журнала "Наш
современник", где понравился лит редактору Ларисе Карлович. Причем, не
только и не столько, как подающий надежды литератор. Еще немного и мог
закрутиться роман, но я звонил моей ссыльной, как Пушкин, в Кишинев любимой
жене, и на столичную штучку не поддался. Хотя намеки были самые
соблазнительные. Москва, литературная карьера и довольно привлекательная
особа в придачу... Самое интересное, что после сокрушительного скандала на
Кирпичной, я вовсе не был уверен, что моя семья ко мне вернется. И
настроился на начало жизни с начала в Комсомольске. Но не в примаках у
Ларисы. Спасибо, уже ели... Впрочем, и Аня, как она сейчас уверяет, немного
потеряла бы от варианта моей глобальной измены. Уехала бы с "адвокотом" и
его семьей в Израиль. С ее способностью к языкам тут же освоила иврит.
Будучи 31 год от роду, спокойно пошла бы на любые курсы, а будучи тогда
красавицей, безусловно, вышла бы удачно замуж. И не нюхала бы мороз 40
градусов и прочие "прелести" Города Юности. Со всеми моими последующими
идиотскими поворотами, включая нынешний. Может быть... А могло всем нам быть
и много хуже, только совсем иначе. Хорошо, что нету сослагательного
наклонения... В любом подварианте этого варианта не было бы на свете нашего
сына Лени. Был бы, возможно, но совсем другой...
К концу августа пришло письмо, что я прошел по конкурсу и принят на
работу старшим преподавателем корфака. Без тени сожаления я покидал Москву и
Ленинград. Комсомольск представлялся мне под мотив "Плавно Амур свои волны
несет..." почему-то в краснокирпичных зданиях.
И вот я снова во всегда битком набитом перевалочном Хабаровском
аэропорту с его вонью с уличных и внутренних загаженных туалетов и
многодневного пота валяющихся на полу не принятых по всему Северу
пассажиров. А потом был какой-то сарайчик на краю аэродрома с надписью:
"Комсомольск-на-Амуре", раздолбанный пыльный автобус и что-то вроде школы,
на которой было написано "Комсомольский-на-Амуре вечерний политехнический
институт". Около входа был обширный пустырь, где среди луж паслись коровы.
Такой предстала мне кузница инженерных кадров крупнейшего в мире
судостроительного завода имени Ленинского комсомола.
Были поздние сумерки, около восьми вечера, но, как ни странно, меня тут
ждали. Вахтер дал мне ключ от моей квартиры и листик с адресом. Дом оказался
совсем новым и прямо позади "школы". Мне не верилось, но ключ подошел, я
открыл дверь в уютную однокомнатную квартиру без мебели, но с газовой плитой
на кухне и ванной с унитазом, предназначенным только мне! Причем, до этого
исторического момента в него никто никогда не писал. Этот штрих перечеркнул
жуткое впечатление от города по дороге от аэропорта (полная
противоположность первого впечатления от Владивостока). Какое это имело
значение на фоне ключа от моей квартиры? Первой в жизни. Не подачку с
прицепом от дяди Гриши, не "Куда ведешь, тропинка узкая?" из соседней
комнаты, а моя комната с моей кухней и моим балконом!
Однако, надо было как-то ночевать. На чистом красном эрголитовом
свежеокрашенном полу. Я решился позвонить соседям. Там, как оказалось, меня
тоже ждали, тут же дали раскладушку, постель, чайник, кружку, накормили и
напоили чаем, познакомили еще с другими соседями, которые тут же рассказали,
как они славно провели отпуск на островах под Владивостоком. Уснул я
совершенно счастливым. А приедь я тогда же из Кишинева-Бухареста на Ближний
Восток?..
Наутро чудеса продолжались. Проректор по учебной работе, седой молодой
человек по фамилии Макаров встретил меня удивительно тепло, сказал, что я
буду читать проектирование судов выпускному курсу, введение в специальность
всему потоку первого курса факультета и теорию и устройство судов
вечерникам-машиностроителям. Последний курс был мне знаком по ДВПИ во
Владивостоке. Он послал меня в отдел кадров и бухгалтерию. В первом у меня
просто взяли паспорт на прописку (без штакетника для милиции), а в кассе мне
выдали подъемные - кучу денег, как мне показалось. Я тут же пошел по городу
в поисках мебельного магазина. Там я купил красный складной диван-кровать
(для нас с Аней?), складное же кресло-кровать (для Веты?), письменный стол и
два стула. Кухонный стол и две табуретки мне подарили новые знакомые.
Город медленно высыхал после недавних ливней. Выяснилось, что в
индустриальном центре с населением больше, чем в Севастополе, никто за сорок
лет не построил ливневую канализацию. Лужи стояли по всем улицам. Но бегали
трамваи, было много магазинов, здания были вычурные, вызывающе советские, но
выстроенные в относительном ансамбле главных улиц. Кроме того, город был
удивительно удачно распланирован - всюду отовсюду можно было попасть
кратчайшим путем. И плоским, не смотря на окружающие зеленые сопки. Амур
произвел впечатление угрюмого грозного Соляриса - огромный простор несущейся
мимо берега желтой воды с грязной пеной. Памятники касались героических
первостроителей. Поразил теплый и радостный оттенок голубого огромного неба.
Оно было повсюду, с него сияло южное солнце широты Киева.
Школа тоже была залита солнцем, которое померкло, как только я вошел в
комнату с надписью "зав. Кафедрой технологии судостроения". И не только
потому, что в ней почему-то было темно, а из-за главного обитателя, моего
нынешнего начальника, заведующего кафедрой.
У Ани в Севастополе был дальний родственник по имени Абрам. Это было
наглое хамло, что, по его словам, не мешало ему быть уникальным и уважаемым
специалистом и всеобщим любимцем. Мне он казался монстром. Вечно что-то
громко вещал, сидя с босыми ногами на столе, перебивал, унижал и скандалил.
Он всячески подчеркивал свое еврейство, выписывал "Биробиджан стар" и
"Советише Геймлянд" - единственные в СССР издания на идише. Свою сущность он
навязывал окружающим, как образ еврея. Естественно, что у меня он вызывал
только ужас и отвращение.
И вот теперь за столом сидела его копия! Так и казалось, что он сейчас
снимет туфли и выложит на стол ноги с ногтями. Этого он, конечно, не сделал,
но во всем остальном, вполне повторил образ своего двойника. Он начал с
того, что приличного специалиста никогда не отпустят из столичного
института, так что сюда приезжают из Москвы и Ленинграда только отбросы
научного мира. Чтобы немедленно доказать мне свою правоту, он стал совать
мне листик с какой-то параболой, требуя немедленно объяснить, почему она не
загибается вверх, как кажется на первый взгляд, а вниз. Увидев мое
недоумение, он радостно захохотал и задергался в конвульсиях, точно, как
Абрам, когда задавал какой-нибудь сложный для собеседника вопрос, радуясь,
что "срезал!" Мне он объяснил, что курс я буду читать не столичным
студентам, а "нормальным", а потому поменьше теории и побольше практики. А
также, что мне следует вести себя поскромнее, так как здесь не любят,
когда... И тому подобное, чем дальше, тем непонятнее и противнее. Скажем,
ему не понравилось, что я не переиначил на русский лад мое имя и отчество.
Он увидел в этом вызов, заявив, что здесь народ простой и не надо его
портить. И что он вообще за подготовку кадров от первого курса до доцента
(он был доцент) без приглашения извне. На мое возражение, что он-то сам
приехал сюда с Украины, последовало что-то неблагозвучное.
Этот человек впоследствии стал прототипом моей повести "Право выбора".
В ноябре 2004 я из российской газеты узнал, что в Хайфе около двух лет жил
его сын Гриша, которого я едва помню. Сомневаюсь, что ему довелось прочесть
про Вулкановича и не знаю до сих пор следует ли послать повесть в
Комсомольск, в городскую библиотеку, но опубликованные воспоминания сына об
отношении отца к еврейскому вопросу не совпадают с моими. Сам же гениальный
Гриша недолго пытался вписаться в нашу суровую действительность. Обыграл в
шахматы за деньги чемпиона Израиля, что совсем не то же, что рядового
российского гроссмейстера еврейского происхождения. Получил степень доктора
какой-то философии и слинял обратно в Комсомольск. Возглавил там 500 местных
евреев, включая таких же разочарованцев, и вроде бы обрел чуть было не
утерянный статус и покой. Израилю эти пробы и ошибки обошлись в сумму
корзины абсорбции.
В принципе, я привык, что в начальниках у нас всегда идиоты, и этим
утешился. Тем более, что первый же новый коллега, Валерий Зуев из Горького,
оказался не просто нормальным, но вполне доброжелательным. Мы даже ненадолго
стали с ним друзьями. Такое же впечатление произвели и прочие. Да и сам
монстр, показав себя и "поставив меня на место", потерял интерес к своим
абрамовским шалостям и вроде не очень мне впредь мешал. Но тогда я пришел в
себя только дома.
Дозвонившись до Севастополя, я выяснил, что Аня и Вета немедленно
собираются ко мне, на что я не очень смел надеяться. Тот же Зуев посоветовал
тут же идти к Макарову и сказать, что ко мне едет семья, и что однокомнатная
квартира мне не подходит. Оказалось, что институт только что получил
сорокаквартирный дом и что вовсю идет перераспределение жилья. Не очень
надеясь на такое счастье, как хотя бы такая же квартира, что я опрометчиво
потерял во Владивостоке, я пошел к проректору. Но тот нисколько не удивился
и предложил мне на выбор четырехкомнатную квартиру в новом доме,
трехкомнатную и двухкомнатную квартиры на улице Ленина - все рядом с
институтом. От четырехкомнатной Зуев тотчас меня отговорил - есть опасность,
что уплотнят, дом институтский, что захотят, то и сделают. Трехкомнатная,
когда я ее увидел, произвела тягостное впечатление крохотными клетушками,
зато двухкомнатная, "генеральская", как ее почему-то называли, была просто
роскошной - огромные комнаты с большими окнами, прихожая, раздельный туалет
и ванная. Правда она была в жутком состоянии, и в ней еще жили двое
холостяков, но к приезду моих оба должны были освободить квартиру. Один из
них просто отбыл срок распределения и письменно считал дни, часы и минуты,
когда он сможет покинуть Город Юности - чтоб он сгорел. Но лучше, добавил
он, усесться спиной к Амурсталевской сопке, упереться ногами в сопки на
противоположном берегу Амура и вот так! Сдвинуть всю эту мерзость обратно в
Амур, откуда пришли первостроители...
Я сказал, что согласен на самое малое из того, что мне предложили, и
стал ждать приезда моей крохотной семьи.
И вот я стою у выхода с летного поля Хабаровского аэропорта и вижу
предельно уставшую Аню и просто зеленую от мучительного перелета через всю
страну Вету, показавшуюся мне совсем крохотной и беззащитной. Но я уже успел
принять Соломоново решение и взял им билеты до Комсомольска не на очередной
мучительный перелет, а на ночной рейс теплохода, с отдельной каютой и
обзором великой реки. Мои бедные женщины были просто счастливы.
Мы гуляем по показавшемуся относительно приличным Хабаровску, обедаем
какой-то дрянью в ресторане-поплавке и, наконец, располагаемся в своей каюте
с отдельным выходом прямо на палубу. И начинается движение сопок мимо нас,
неестественно быстрое, так как мы идем вдоль сильного течения. Не обошлось,
естественно, без драмы - Вета защемила пальчик в окне каюты, но зато какая
была ночь с полузабытой и полу потерянной молодой женой! Какой красавицей
она мне казалась!
Комсомольск встретил нас таким, какой он есть. У Ани лицо вытянулось, и
эйфория от речного путешествия надолго испарилась. А с походом в местные
продуктовые магазины она вообще перешла в отчаяние. Творог был похож на
плохо разведенный в воде порошок неизвестного происхождения, цыплята были
размером с воробья, но с шеей цапли, молоко было на вкус чем угодно, только
не молоком, булки рассыпались при прикосновении. И все это, к тому же, надо
было доставать в очередях. О рынке лучше не упоминать - у двух-трех
продавцов по ту сторону двух-трех прилавков были две-три морковки или свеклы
или ведро полугнилой картошки, которая в магазинах была еще хуже. Вдобавок
парки казались пародией на скверы, улицы залиты высыхающими лужами, а
утренние и вечерние трамваи переполнены непривычными рабочими толпами.
Зато моя крохотная новенькая однокомнатная квартира Ане и Вете очень
понравилась. Аня даже заявила, что от добра добра не ищут, и лучше иметь вот
такую прелесть наверняка, чем что-то с перспективой "уплотнения". Я
возразил, что это нам грозит только при претензии на четырехкомнатную
квартиру, но Аня настаивала на том, чтобы остаться в этом новеньком уюте.
Вету без проблем взяли в детский садик прямо напротив нашей будущей
квартиры. А там пришла и пора переселения. Холостяки оставили нам столько
грязи и вони, что пришлось потратить неделю, на уборку и ремонт. Зато в
квартире все стенные шкафы были заполнены пустыми бутылками, которые я
платно сдавал почти две недели, заработав на материал для ремонта. И
квартира предстала нам в своем первозданном виде. У нас никогда не было
такого приличного жилья. И, главное, свое! И отдельный вход в каждую
комнату, вместо проходной во Владивостоке.
Я стал читать лекции по проектированию, которое так и не освоил в
теоретическом виде, а потому готовиться приходилось к каждой лекции. Слушали
меня хорошо, молодежь была очень доброжелательная и симпатичная. Но особенно
мне нравилось читать "Введение в специальность" вчерашним школьникам. Их
было около ста человек, но слышно было движение мела по доске. Слушать мои
лекции приходили из других групп и факультетов, что почему-то не нравилось
зав кафедрой. Он попытался к чему-то придраться, скажем, что я прыгаю у
доски, но потом поправился, что это не обо мне, а об еще одном еврее у меня
в поле зрения, ленинградце, математике и высоком теоретике с кафедры теории
корабля ЛКИ, непонятно как занесенном в этот край страны. Мы попытались
дружить семьями, но немедленно возникло роковое отторжение, какое я
испытывал с детства - меня евреи не терпели на каком-то биологическом
уровне. Все - от товарищей по школе, до Брука в училище, не говоря о
небожителях в ЛКИ. Исключением, пожалуй, был Рома Райхельгауз, но тут
отторжение было с моей стороны. И здесь оно возникло немедленно и не
закончилось до самого его отъезда в Израиль в семидесятые годы. Уже тут я
узнал о его координатах через общих знакомых, но и мысли не возникло
встретиться. У обоих...
Лучше всего я себя чувствовал с вечерниками - пожилыми практиками на
инженерной должности. Работая на современнейшем заводе, делающем подводные
ракетоносцы на мировом уровне, они знали все в тысячу раз лучше меня, но
никогда не ставили мне это в вину, тактично исправляя мои ляпы. Но и я не
становился в позу. Более того, одному из них, начальнику цеха без диплома я
доверил прочесть лекции о сварке вместо меня, а сам сидел со студентами и
конспектировал. Слава Богу, что об этом никто так и не узнал, но мой
авторитет у этих студентов от этого взлетел до небес. Тем более, что в
теории корабля я действительно мог их чему-то научить, используя мой
пароходский опыт, а в конструкции корпуса я был с ними наравне с моим опытом
конструктора.
К тому же, Аню тут же взяли корректором в городскую газету
"Дальневосточный Комсомольск" и назначили относительно приличную зарплату.
Вскоре она стала ревизионным корректором - правой рукой главного редактора.
Преподаватель должен был вести так называемую хоздоговорную тему, в
которой был бы заинтересован завод. Мне досталась проблема окраски цистерн
главного балласта строящихся здесь огромных подводных кораблей. По этой теме
я стал вхож не просто на завод, не просто в эллинг, а на "изделие", которым
тут называли лодки. Ничего полезного я тут так и не изобрел, но за усилия
мне платили половину моего преподавательского оклада сверху. Так что мы
стали более или менее прилично зарабатывать. Тут же купили первый в нашей
жизни собственный телевизор "Темп".
А тут еще нас с Аней уговорили поработать год в близлежащей средней
школе - вести в десятых классах соответственно математику и русский язык с
литературой. Для меня это было так ново и интересно, что я ждал каждого
урока с нетерпением. В отличие от Лейзеровича, поголовно нееврейским
школьникам понравилось мое имя и отчество, они его трогательно заучивали
вслух с доски и с удовольствием им пользовались. Девочки вообще в меня
влюбились - единственный мужчина-учитель в школе, а мальчики очень
благосклонно восприняли представительную и культурную мою Анну Борисовну. Я
сразу объявил, что не собираюсь учить их по учебнику Киселева, вспомнив
благословенной памяти Лобика, перешел на задачник для поступающих в вузы и
превратил десятые классы в курсы по подготовке к вступительным экзаменам.
Мало того, для доказательств теорем я применил интегральное и
дифференциальное исчисления и тем самым предельно упростил усвоение
материала. Комиссия ГОРОНО пришла в ужас от моего урока и немедленно
прервала его, но потом, когда директор объяснила, кто я и почему тут, передо
мной извинились и больше не вмешивались. В результате все, кто поступал
потом в технические вузы математику сдали на отлично.
О моей научной работе по так называемой госбюджетной тематике лучше не
вспоминать. Несколько лет я придумывал глобальные решения морских перевозок
и представлял пухлые отчеты в Министерство высшего образования, которое за
них платило мне зарплату. Я делал доклады на самом высоком уровне, получал
хорошие отзывы и ходил в лучших ученых института, если не министерства.
Некоторые темы у меня потом компилировали мои коллеги, тут же рвавшие до
того теплые со мной отношения. То есть я самоутверждался вовсю без какого-то
толку царю и отечеству. Ибо последним ничего не надо было, лишь бы не
приставал.
Гораздо более интересным свершением первого года этого поворота было
приобретение серо-мраморного девятимесячного щенка английского дога с
родословной. Я никогда в жизни не имел дела с домашними собаками, тем более
не оказывался ближе двух метров от крупной особи, и уж тем паче не видел
вблизи живого дога, а такой расцветки даже не представлял. Поэтому, когда
нас ввели в квартиру продавцов и усадили в глубокие кресла, а в комнату
ворвалось брыластое чудовище, топающее по полу ногами, как копытами, у меня
душа ушла в пятки. И этот зверь будет жить в моей квартире? И я посмею при
нем спать ночью без вооруженной охраны, не за решеткой?
Между тем, речь зашла о цене. Сто рублей, как мне еще раньше сказали,
минимальная стоимость щенка с приличной родословной. Приличная ли она у
Веги, я сказать не мог, так как впервые в жизни видел документ с именами
прадедушек. У меня лично такого генеалогического дерева не было. Согласились
на эту цену в два платежа, отслюнили (от сердца оторвали, у ребенка
отняли...) пятьдесят рублей, и чудовище сменило хозяина. И готово было
покинуть этот дом и переселиться в наш. А я на Вегу и смотреть-то боялся.
Когда она периодически нагло обнюхивала мои глаза и уши, у меня отчетливо
прослеживался давно отпавший хвост и протягивался между ног к подбородку.
Видя мое состояние, хозяин надел на догиню ошейник, дал мне поводок и
предложил выгулять, чтобы мы привыкли друг к другу. Как только мы оказались
на заснеженном дворе, Вега стала так рваться, что я еле удерживался на
ногах. При этом она прыгала лапами мне на плечи и голову, а ее жуткая серая
с черными пятнами морда тыкалась мне в лицо. Отпустить ее я не смел - удерет
и прощай пятьдесят, нет, все сто рублей, Анина месячная зарплата! Кое-как я
уговорил ее пописать на поводке, походил с ней, впервые ощущая замечательное
упругое присутствие мощного друга рядом, приласкал ее, уже смело и искренне,
и вернулся в тепло квартиры.
А через полчаса огромное гибкое животное красиво бегало по нашей
квартире, обнюхивая углы и привыкая к новому жилью. Когда мы все трое
улеглись (Вета отдельно, за запертой дверью, а мы вместе с чудовищем),
собака немного еще погрохотала лошадиными шагами по полу, а потом,
покрутившись на одном месте, вздохнула горько человеческим голосом и
улеглась на ковер, Ночью, когда я просыпался в туалет, она только чутко
поднимала остроухую голову. Проснулся я в темноте, хотя чувствовалось утро,
от ласкового дутья мне в ухо из собачьих ноздрей. Я сразу стал одеваться,
надел на мощную шею ошейник, взял поводок и вывел дога на школьный стадион,
около которого мы жили. И впервые рискнул отпустить ее. Она сделала свои
дела и стала бегать по снегу, восхищая меня невиданным могучим и легким
галопом. Как вдруг двор пересекла кошачья тень, и мой щенок тотчас рванул за
биологическим антиподом, легко перемахнул полутораметровый штакетник и
скрылся из виду. Потерянные сто рублей не успели заморозить мою душу, как
Вега уже неслась обратно, пролетела над забором, вспахала лапами снег мне в
лицо и принялась прыгать на меня со всех сторон, призывая играть. Я уже не
только не боялся ее, а наоборот, чувствовал небывалый прилив энергии. Ее
бурная радость жизни передавалась мне, заставив бегать, падать, ловить
неуловимую, кричать и хохотать, чего со мной не было давным давно. Исчез
привычный стресс бытия, страх прошлого и будущего. Больше всего мне
понравилось, что, удрав от меня на другую сторону улицы, она по первому зову
вернулась и покорно подставила шею. Домой я вернулся совершенно счастливым.
И вообще для нас словно наступила новая жизнь Вега требовала массу
забот, но все они были радостными. Надо было тренировать ее, и я записался в
клуб служебного собаководства, познакомившись с совершенно новым для меня
кругом фанатов и их любимых питомцев. Вета была счастлива гулять на глазах у
ребят с собственной собакой, которую она держала за ошейник, подняв руку
выше плеча. Я и раньше ночами встречал Аню из редакции, чтобы защитить в
городе, где на каждого жителя приходилось по два условно освобожденных
преступника. При этом я смутно надеялся на мои примитивно-теоретические
приемы самбо. И тут рядом держит в напряжении поводок 60 килограмм стальных
мускулов, увенчанных головой, полной острых как бритва белых молодых зубов.
Встречные пьяные, при виде которых у меня всегда душа уходила в пятки,
теперь издали замечали лошадеподобную собаку и переходили от греха подальше
на другую сторону улицы.
Я всю жизнь мечтал иметь друга-защитника. Еще в детстве старался
понравиться ребятам постарше. Придумывал, что у меня есть старший брат. И
вот я имел такого друга, о каком не смел и мечтать. Причем, друга очень
преданного и ласкового. Так, как ко мне относилась Вега, ко мне не любил
никто, кроме мамы. Иногда мне даже казалось, что это какое-то переселение
душ. Правда, чтобы Вега признала меня не просто другом, но и хозяином,
пришлось как-то за непослушание ее взять за холку за ушами и прижать голову
к полу, как меня научили в клубе. Ого, как она возмутилась! Наш
наследственный кишиневский черный ковер, прикрывавший всю комнату, в одно
мгновение оказался на подоконнике, оскорбленная догиня носилась по комнатам,
сокрушая стулья на пол, но потом быстро выполнила команду "сидеть" и
"лежать" и вообще стала, наконец не баловнем, а дрессированным домашним
животным.
Очень скоро она себя впервые показала нам, что не напрасно ест (и очень
немало!) свой хлеб. Аня всегда хотела научиться кататься на коньках, но
первая ее попытка брать уроки во Владивостоке на стадионе Тихоокеанского
флота в период беременности и страхов упасть надолго отбила эту охоту. Даже
когда я шутя научил этому искусству Вету в Ленинграде, у Ани ничего не
получалось. И вот судьба нас вновь сослала на север, рядом залитая льдом
хоккейная коробка, а в шкафу новенькие еще коньки с ботинками. Моя жена,
дрожа, надевает их и еле-еле скользит по льду. Чтобы не повредить коньками
собачьи лапы, Вегу мы оставили на снегу вне коробки, по ту сторону калитки.
Аня делает по льду робкие шаги, растопырив руки, как ребенок, что учиться
ходить, а на коробку с трех сторон через барьер лезут незнакомые мужики с
явно нехорошими намерениями. Я догадываюсь не ввязываться с ними в драку, а
как можно раньше подключить нашу защитницу, которая давно кидается на барьер
снаружи. Я открываю калитку. Вега врывается на лед и тут же оценивает
ситуацию. Отдрессированная еще до нас никогда не лаять, она молча
устремляется своим мощным галопом на того, кто к Ане ближе и пытается взмыть
в воздух, чтобы ударом лапами и мордой в лицо опрокинуть врага, но прыжок не
получается - скользко. Однако, вид такого незнакомого чудовища, в котором
далеко не каждый сразу определяет собаку, приводит все троих в шок. Удирая
со всех ног, скользя и падая, они уже ползут на коленях к барьеру, через
который едва успевают перевалиться. Когда я с Вегой пробегаю сквозь калитку
на нескользкий снег, чтобы преследовать их с большим успехом, всех троих и
след простыл. Мы же всячески хвалим нашу спасительницу, хотя желание учиться
кататься на ночном пустынном катке в городе, кишащем бандитами, тут же
пропадает навсегда.
Мы открываем для себя окрестности Комсомольска, его нарядные березовые
рощи на сопках, замечательные снежные спуски. Вега и здесь - главное
действующее лицо нашего праздника. Взяв в зубы поводок, она тянет меня на
гору с той же скоростью, с какой я потом несусь с горы, следя лишь за тем,
чтобы не наехать лыжами на мечущуюся передо мной обезумевшую от радости
собаку. Радует и Веточка - она просто летит на лыжах по телефонке, впархивая
на барханах.
Но все эти октябрьские радости длятся недолго. Наступает ноябрь, а с
ним четырех-пятимесячная жуткая нечеловеческая зима странного края на широте
такого теплого зимой Киева. Мороз убивает все живое, кроме обитателей
города. Деревья стоят в неподвижной мертвой розовой дымке утром и такой же,
но серебристой ночью, когда я на заиндевевшем насквозь трамвае возвращаюсь
после лекций вечерникам. Но в квартире пышут жаром батареи, окна слепые от
толстой измороси, тепло, сухо и приятно
Жизнь продолжается. Мы записались в бассейн в Дом молодежи и плаваем за
стеклом, сквозь которое на нас смотрят закутанные по самые брови люди. После
бассейна дышать можно на улице только через мгновенно каменеющий ото льда
носовой платок.
У нас появляются знакомые собачники, среди которых самый интересный и
квалифицированный хабаровчанин Боря Черный. А самым противным и надоедливым,
естественно, биробиджанец Володя Окс. Оба становятся нашими гостями, которых
привлекают Анины пирожки. Поев борщ с ними, Окс замечет "Сыр у вас был
вкусным...", чем обижает хозяйку и навсегда входит в историю нашей семьи.
Почему-то при всех наших работах остро не хватает денег. Наверное,
потому, что все надо покупать заново. Так или иначе, мы одалживаем у Зуева
какую-то сумму, а у зав кафедрой три рубля. Последний напоминает о долге
почти тотчас, а второго в этом напоминании довольно бесцеремонно
представляет жена. Так или иначе, но больше у нас в жизни никаких долгов не
было.
Казавшаяся бесконечной зима в конце концов заканчивается первой для нас
в этом городе весной, а с ней и первые неприятности. Сначала ректор
объявляет, что я его обманул, заявив о готовой диссертации. Не остепененные
преподаватели ему тут не нужны, он сам из таких. Доцент и все. Для престижа
института в нем должно быть как можно больше кандидатов наук, не говоря о
докторах, которыми и не пахнет. Так что приобрести в моем лице в Ленинграде
очередной балласт ему не по карману. Короче говоря, вот вам срок - и
диссертацию на стол. А тут, как назло, капризничает руководитель диссертации
Дормидонтов. Он считает, что я ничего нового не привнес против того текста,
что был отклонен на предзащите, а потому никакого отзыва для ректора не
будет. Я перепечатываю то, что есть и в мае кладу фолиант на стол Куликову.
А у того ко мне новая претензия - как я мог без разрешения института все это
время работать в школе? Если я хочу быть учителем, пожалуйста, катись из
института. К тому же, с конструкцией автоматической окраски цистерн главного
балласта на лодках ничего не выходит. Я поспешно разрабатываю кисть с
подачей краски по шлангу. Ее изготавливают сикось-накось в мастерских
института, на испытаниях она течет, но мой лаборант в присутствии
руководства завода окрасил стальной лист вдвое быстрее, чем малярша - Герой
соцтруда. Казалось бы, победа и награда, но рабочие тут же против новшества
- им попросту повысят норму. В гробу они видали таких вредных изобретателей.
Мне предлагается переключиться на окраску транспортных доков. Между тем,
напуганный ректором я отказываюсь дальше работать в школе, к ужасу директора
- а как же мои классы на экзаменах на аттестат зрелости? Ведь половина
класса ничего не знает, я сам разрешал валять дурака на моих уроках тем, кто
не интересуется математикой. Я плюю на ректорские угрозы и принимаю
экзамены, решая за тупых их задачи. Наши с Аней выпускники впервые в истории
школы все до единого поступают в институты. Их математика сражает
экзаменаторов, а грамотность, как ни у кого из других школ. После Печатного
Двора-то!
И мои студенты блестяще защищают уникальные и фантастические дипломные
проекты, впервые представляемые на всесоюзный конкурс.
Все это заканчивается двумя выпускными вечерами. В институте - с
выпивкой с каждым студентом, после чего меня спасает от вытрезвителя только
Вега, не подпускавшая ко мне милицию. В школе - с танцами с моими вчерашними
ученицами, милыми существами, трепещущими в руках от самого факта близости с
единственным учителем-мужчиной, в которого только и можно было влюбиться.
Наступает первое комсомольское лето - с жарой, мошкой, мутным Амуром
едва пригодным для краткого купания. Тут нет ни приличного пляжа, ни
простора - из-за смертельно опасного мощного течения. У Ани в редакции
трагедия. Молодой журналист зашел в воду по пояс и исчез - попал под намытый
чудовищным подводным течением песчаный козырек, провалившийся под тяжестью
человека....
Осенью мы покупаем Вете коричневую школьную форму с белым фартучком и
фотографируем в ателье с сидящей Вегой - больше ростом, чем хозяйка. Школа
прямо напротив окон, в нашем же дворе, за стадионом.
Мы едем на автобусе с Аниным коллективом городской партийной газеты в
тайгу за грибами и ягодами, впервые собираем белые грибы, видим, как растет
клюква и голубика. Потом как-то мы одни поехали на марь, где меня вдруг
разбил радикулит. Я еле добрался до автобуса и далее на этаж. Врачи
сомневались, смогу ли впредь поднимать больше пяти килограмм. Но Анина
подруга Наташа дает нам распечатку йоговских упражнений на папиросной
бумаге. День за днем, месяц за месяцем, год за годом вот уже более тридцати
пяти лет я каждое утро делаю эти упражнения. Чреватая инвалидностью болезнь
прошла за первые два месяца.
И снова наступает зима. Я еду в командировку в Ленинград, везу
студентов на практику в ЛЦПКБ, живу у дяди Изи и тети берты на Бухарестской
улице в Купчино. Пытаюсь продвинуть диссертацию, но все совершенно
безнадежно... Она остается при всех переделках на прежнем "ненаучном"
уровне, не годном для защиты. Ректор оставил меня в покое, в школу я не
вернулся, зарабатываю мало, живем скудно. Вегу кормить нечем. Идем с ней на
жуткий мясокомбинат с бойней и там покупаем утробного теленка, от которого
на балконе топором отрубаю части и варю догу суп с крупами. В магазинах
очереди и пустота. Из командировок везу колбасу и сыр, по 45 килограмм в
багаж - больше нельзя без доплаты. Жизнь превращается в рутинный кошмар
бытия.
На следующее лето, однако, появляется очередной Анин проект заработка.
Она где-то прочла, что на острове Рейнеке под Владивостоком требуются
сезонные рабочие для сбора и переработки морской травы агар-агар. Мы едем
сначала с Ветой и Вегой. И так почти без денег, в расчете на заработок, да
еще в комсомольском аэропорту Вегу взвесили и потребовали доплатить чуть ли
не стоимость третьего билета. Да еще в салоне она сожрала у нервной
стюардессы весь кулек с карамелью. А я на нервной почве забыл в салоне
пиджак с паспортом и кошельком. Бросив восьмилетнюю Вету одну на площади, я
с догом несусь по лётному полю к одному из десятка одноликих самолетов, из
одного из которых, о чудо! Выносят мой пиджак. Доказывать ничего не надо -
меня запомнили по собаке. Мы возвращаемся на площадь, где Вета терпеливо
ждет в толпе пассажиров, садимся в автобус до родного некогда города
Владивостока, где я совершенно не представляю, у кого ночевать. Но тут Вету
начинает укачивать, мы выходим в сумерках на какой-то остановке, в ночи
разбиваем где-то под мостом палатку, оставляем Вегу бегать, так как
привязать ее не к чему - темно. И измученные засыпаем. А утром Вега нас
весело будит. Рядом ручей, можно умыться и вообще утро ясное и настроение
сразу такое же.
Катер на остров отправляется впритык к нашему приходу. Вету и тут
начинает тошнить, Вега сослепу падает в трюмный салон и ни за что не желает
подниматься на палубу. Я учу Вету, как избавиться от морской болезни -
глядеть на неподвижную точку - маяк или гору на берегу. Но она смотрит
исключительно на зеленые волны и ее снова выворачивает за борт. А к нам
вдруг подсаживается незнакомая изможденная женщина, в которой я долго не
узнаю ту самую Ларису, с которой я виртуально изменил Ане в подвале.
Выяснилось, что она всю весну тяжело болела, что сейчас они тоже едут на
отдых на тот же остров, что и мы, что ее муж Володя - глазной врач-аспирант
и гений в своем роде.
Мы разбиваем палатки на прибрежном лугу. Я снова восхищаюсь Ларисой,
Вета это замечает и переносит свою неприязнь на дочь наших новых друзей Аню,
с которой без конца и беспричинно ссорится. Вега пытается напиться из моря,
тут же сникает, ложится от жары в палатку, куда я чудом попадаю крючком от
моего никчемного спиннинга прямо в собачью ноздрю. Володя извлекает крючок и
кормит Вегу уже не мидиями, которые я добываю, ныряя с трубкой, а рыбой. Как
оказалось, ему нет равных - с резиновой лодочки на две закидушки запросто
ловит и ловит, пока я сижу и жду.. Но вдруг и мне везет - поймал сразу
огромную камбалу. Первую и последнюю рыбу в моей жизни.
Между тем выясняется, что работы нам на острове нет - биологи запретили
добывать агар-агар, а потому надо жить на скудные оставшиеся рубли и на
рыбе. И Лариса скоро запросилась домой, Наши соседи свернули палатку и
уехали, а мы в ту же ночь пережили на берегу свирепый тайфун с ветром,
готовым снести палатку в море, ручьями вокруг и ливнем. Тут нас очень
выручил вес нашей собаки, тревожно сопящей рядом с нами.
Утром ливень перешел в привычную морось, при которой невозможно ни
просушиться у костра, ни согреться. Мой несчастный ребенок дрожал мелкой
дрожью, а собака крупной. Я решился пойти в поселок и впервые поговорить с
мастером, с которой мы списывались о работе из Комсомольска. Она оказалась
очень милой молодой женщиной, вспомнила нашу переписку и удивилась, что мы
вообще жили до сих пор в палатке. Нам положен номер в гостинице, так как
срыв контракта произошел не по нашей вине. Номер оказался не люксом, а
гостиница - одноэтажным бараком на берегу моря, но как счастлива была моя
малышка, усевшись на сухую кровать: "Папа, мне не верится, - повторяла она.
- Мы теперь будем тут жить?.."
Но жить было не на что. Деньги кончались до полного банкротства.
Поэтому мы вернулись к палатке, чтобы ловить мидий и варить плов из пшенной
каши, что довольно сытно. Плюс кипяток с леденцами.
И тут приехала Аня. Элегантная, усталая, раздраженная и... ущемленная.
Она впервые после нашего триумфального отъезда в Ленинград увидела
бесконечно охаянный ею Владивосток. Но уже после Комсомольска. Ну, стоило ли
уезжать из такого приличного теплого города в комсомольскую ссылку? От своей
квартиры, мимо которой, уже давно чужой, она проехала из аэропорта?
Погода наладилось. Был относительно сухой и теплый туман. Мы без конца
промышляли. Мидии теперь были на довольно большой глубине. Я только нырял за
ними, а Аня собирала их в сетку, плавающую на рыболовных шариках-поплавках.
Как-то я, вынырнув, не обнаружил на поверхности воды моей жены, как и берега
в поле зрения - вокруг были зеленые волны и туман. После короткой паники я
услышал ее оклик, а потом в разрывах тумана затемнели близко утесы острова.
Так мы добывали белковое, а потому очень сытное пропитание и пробыли на
острове до конца нашего отпуска. На обратном пути мы остановились в
общежитии у Ларисы и Володи, которых уже считаем ближайшими друзьями. Со
смехом вспоминали Геру и Наташу Штейнмиллеров, что-то пили и ели в
студенческой комнате - их жилье.
И вот снова Комсомольск, особенно постылый после относительно нарядного
столичного Владивостока. Начинается очередной учебный год. Меня пытаются
выпустить на защиту через ОИИМФ, и я все с той же диссертацией еду в Одессу.
Оказываюсь в ночном роскошном городе, где мне совершенно негде переночевать
и завидую уличным собакам, которые, в отличие от меня, имеют право жить в
Одессе. Естественно, и речи нет о гостиницах. Я ночую в знакомой с
курсантских времен комнате отдыха на железнодорожном вокзале и утром
появляюсь в институте. Как соискателю, мне предоставляют койку в
аспирантском общежитии на краю города. В городе страшная жара и не идет из
кранов вода. Потому я пью стаканами газировку у каждого киоска, обливаюсь
потом. Я брожу по чужому институту, знакомлюсь с чужими научными
авторитетами, прохожу процедуру предзащиты, еду в Николаев к профессору
Магуле, предполагаемому "большому" оппоненту, в Херсон - на головное по
диссертации предприятие, ЦКБ "Изумруд". Параллельно виртуально решаю
совершенно чужие мне проблемы в разных предприятиях, так как командировку
мне дали по теме, которой я никогда не занимался. В конце концов, Одесса
отказалась представлять диссертацию на защиту на тех же основаниях, что и
Ленинград. Я уже не помню, кто и что говорил, но кто-то просил взятку за
что-то. Это было непривычно и противно. По дороге туда и обратно встречаюсь
в Москве с братьями Рафой и Мариком, тетей Раей, даже знакомлюсь с Соней -
вдовой моего погибшего на войне дяди Марка, его дочерью Наташей и внучкой
Ирой. Со всеми любезные отношения. Экзальтированные москвичи жадно слушают
мои морские рассказы об острове и восклицают: Хемингуэй!
Мои частые командировки на запад были связаны с практикой студентов в
ленинградских ЦКБ, что позволяло мне общаться с бывшими коллегами.
Останавливался я в основном у дяди Изи и тети Берты в их уже новой отдельной
квартире в Купчино, на Бухарестской улице, стесняя их, конечно, но принимали
с неизменной теплотой. С одной стороны, я никогда не приезжал без подарков -
дальневосточного рыбного дефицита, а с другой - старикам со мной было
веселее, чем одним. Так или иначе, я им, как и всем прочим в Москве и
Ленинграде, братьям и семье друга Черницкого, за этот кров и хлеб на всю
жизнь благодарен. Вот появляюсь ночью после многочасового перелета с
посадками и задержками, бессонной ночи и прямо из аэропорта спокойно звоню в
теплый дом, где по мне навряд ли кто так уж сильно соскучился, а меня
безропотно приглашают прямо сразу приехать, готовят ужин и постель. Как
такое забыть? И зачем, даже если отношение тех же людей ко мне переменилось
непонятным образом за последние годы на нетерпимое?
В Комсомольске мы провели целых семь лет. Был месяц в приамурском
нанайском селе с течкой у Веги и сворой собак вокруг нашего деревянного
домика, фиаско с рыбной ловлей, относительно приятным путешествием туда и
обратно на теплоходе, облепленном как снегом белыми бабочками. Потом новые
бесконечные зимы.
В одну из них чуть не умерла моя молодая и здоровая жена. Ей сделали
тяжелейшую женскую полостную операцию. Мы жили с Ветой в квартире вдвоем. Я
ежевечерне по пояс в снегу спешил в деревянный барак-больницу, кормил мою
обескровленную жену домашними солеными помидорами от матери моего частного
ученика-дебила.
В палате не отшедшая от семичасового наркоза Аня почему-то смеется
после операции, вся в крови, а по ней бегают тараканы... Но хирург
Наговицина вызывает доверие и восхищение. Спасает мою девочку и дарит ей еще
одну жизнь против уже прожитой. Я же сразу после выписки веду Аню в лес,
кататься на лыжах. И у нее действительно пробуждается жажда деятельности,
появляется румянец и аппетит.
Как-то ранней весной меня отправили в агитационную поездку по городам
Дальнего Востока - уговаривать выпускников школ поступать в КнАПИ. Первым
пунктом был Николаевск-на-Амуре. Как и всюду потом, меня опекал горком
комсомола - молодые самоуверенные откровенные бездельники, но ко мне
благожелательные. Так я оказался в отдельном номере лучшей в городе
гостиницы. Даже сходил вечером в ресторан, где очень страстно пела друг
другу в лицо какая-то пара на эстраде. Город запомнился изобилием глубокого
чистого снега, бесконечной протяженностью одной улицы вдоль простора
заледенелого Амура, красивой лесной дорогой в маленький аэропорт. Мои лекции
ребятам в трех школах нравились. Учителя и родители были довольны - рядом
будут учиться.
Следующий перелет над Татарским проливом и - Оха. Тут было меньше
снега, но те же добрые комсомольцы, точно такие же десятиклассники с
провинциальной доверчивостью и миловидными мордашками. Потом долго летел
вдоль Сахалина и попал в его столицу - Южно-Сахалинск. Этот город был
закопченным, уже по-весеннему мягким после северных соседей. И гостиница
была столичная, с колоннами. И своя достопримечательность - курортная база
"Горный воздух". И вообще чувствовалась чуть-чуть бывшая заграница - до 1945
тут была Япония. Здесь я пытался искать следы друга детства Бориса Козыря.
Безрезультатно. В местном кинотеатре я впервые посмотрел фильм "А зори здесь
тихие". Ни от одного фильма до того так не волновался...
В следующий город Корсаков я ехал японским поездом с короткими узкими
вагонами по узкоколейке. В классе, где я выступал больше половины были
этнические корейцы. Ребята мне так понравились, что я им искренне советовал
поступать к нам, чтобы создать институту дальневосточный колорит. Ого, как
они загорелись. Кому-то, оказывается, они нужны. Ого, как меня поправили
потом в Комсомольске за вредную инициативу и как туго пришлось этим ребятам
в Городе Юности... Но я и здесь их защищал как мог. А в Корсакове меня
поразила главная улица - широкая, короткая, закрытая для транспорта. И во
всю ширь, сотнями идут, как на демонстрации, молодые мамаши с колясками.
Единственное место для прогулок. Остальное - горы, бухты, корабли. И совсем
тепло.
В этот же период мы отдаем больную эпилепсией Вегу в "хорошие руки" -
директору железнодорожного ресторана. Нам ее кормить решительно нечем.
Летом 1974 я провожу свои первые испытания по транспортировке
вертолетом МИ-4 на подвеске контейнера. Летаем, идиоты, вместе с Аней,
оставив Вету дома, одну, в десяти тысячах километров от давно забывших нас
бабушки и дедушки. Летаем над островами Амура, оставляем на одном из них наш
загруженный песком контейнер и, вернувшись, застаем вокруг него изумленных
рабочих завода, посланных сюда на сенокос. Они уже высказали друг другу сто
одну версию, как попал в центр заросшего метровой травой острова контейнер,
если нет никаких следов вокруг. И бояться проверить, что в нем. Даже НЛО
вспомнили.
В этот же период меня призывают на переподготовку в Хабаровск, где
переучивают на торпедиста, командира минно-торпедной части на
противолодочном корабле. Я живу в казарме, занимаюсь строевой подготовкой,
сижу на лекциях, еду на практику на арсенал в Советскую Гавань и Ванино, где
ухитряюсь искупаться с маской в Охотском море. В учебном отряде на меня
вдруг нападает идейный антисемит, не попадающий ни под один стереотип - не
украинец и из такого безобидного в этом плане Владивостока! Его
обезвреживает Особый отдел по моей жалобе.
Через год меня снова призывают, на этот раз на корабль, командиром
боевой части, хотя я ничего по этой части не знаю и знать не хочу. Но зато
на этих переподготовках я придумал гравитационную подводную лодку, провел ее
модельные испытания, доложил на научной конференции, а мои студенты - на
своей. За это меня лишили допуска к секретным документам. В открытом море по
океанскую сторону Японии я излагаю суть моего проекта командиру
противолодочной дивизии. Адмирал говорит: "Я не ученый. Я старый
практический моряк. Но одно знаю. Если у противника появится такая лодка,
моей дивизии в море делать нечего. От нее я эскадру не защищу." Это я
излагаю в очередной командировке в Ленинград профессорам Корабелки и
офицерам ЦНИИ ВМФ. Без комментариев...
Одно лето мы провели под Владивостоком, в спортлагере медицинского
института по представлению Володи. Почему-то ничего хорошего из этого месяца
не запомнилось, хотя погода была хорошая, питание бесплатное, весельные
лодки, волейбол, вообще Уссурийский залив. И палатка с койками для всех.
Вета невзлюбила Володю, а он ее. Ссорилась с его дочкой Анютой и с нами.
Вечерами нас донимал "радио-Вова" с его пластинками из репродуктора на
полную мощность: "Может ты судьба моя, а может быть, мира-а-аж!"
В 1975 году меня посылают на несколько месяцев в Ленинград на факультет
повышения квалификации. Я снова учусь в Корабелке и живу в ее аспирантском
общежитии. Там я на кухне сам готовлю себе вкуснейшие обеды из кулинарии и
кормлю ими приехавшую ко мне в гости Асю из Орлиного, которая кажется
совершеннейшим дикарем в Питере, особенно громко беседуя с незнакомыми
людьми в трамвае. Впрочем, стесняюсь ее только я - ее собеседники охотно
поддерживают разговор. Я вожу ее по музеям. Она проводит у меня Новый год,
когда все разъехались по своим Калининградам и Поволжью, а потому у нее
отдельная комната. Мучают по ночам кубинские студенты со своей негритянской
музыкой из-за стены. Снятся кошмары. Наконец, я провожаю Асю в ее
островерхой красной шапкой на поезд и просто лечу от счастья домой, где ее
больше нет...
Запомнилась полуподпольная выставка в Невском дворце культуры. Я
выстоял зачем-то на сыром зимнем ветру два часа в экзальтированной толпе,
окруженной милицией и барьерами. Сами картины отнюдь не поразили моего
воображения, все непонятно, да я и не поклонник или знаток авангарда. Но я
исправно все фотографировал со вспышкой для Ани, а устроители выставки и
художники всячески освобождали мне для этого место. Впервые я попал в
общество если не диссидентов, то независимых граждан.
Между тем в родной Корабелке мне ставят диссертацию. Появляются
никчемные по сути, но необходимые по требованиям ВАКа теоретические главы с
алгоритмами и подобием наукообразия. В таком виде ее готовы принять к защите
в ЛКИ, если я ее соответственно сверху донизу переделаю. Сам Дорин из ЦНИИ
им. Крылова согласился быть малым оппонентом. Дормидонтов, наслушавшись от
меня на своей даче в Солнечном стихов полу опального Евтушенко от Рафы,
сменил гнев на милость и согласился снова прочесть мой труд, с учетом
обновления. С тем я возвращаюсь в Комсомольск.
Мы покупаем дачу. Голубой домик с мезонином, участок, свои овощи и даже
фрукты из стелющихся груш и яблонь. У меня давно велосипед, на багажнике
которого я вожу урожай домой. А варю на костре у входа на участок борщ из
десятков компонентов. Зимой тут вообще красота - катаемся по крутым улицам
на лыжах, греемся и варим картошку в крохотной комнатке в мезонине с
железной печкой.
Наступает мое сорокалетие, а параллельно в институте новости - старого
ректора, с которым мы как-то сдружились после мытарств вместе по аэропортам,
сняли. Вместо него - Рыжков, профессор из Воронежа. Откровенный научный
пират со своей командой. На кафедре появляются новые одиозные ленинградские
личности из Института технологии судостроения - вечно полупьяный и.о.
профессора Калмычков и скользкий Бойгонузов. А наша кафедра, между прочим,
так и называется - технологии судостроения. Так что какой-то приоритет моему
предмету - проектированию - отменяется. Тем более, что бывшего зав кафедрой
снимают. На его место - восходит всегда нейтральный и тихий молодой технолог
Новиков. Я с ним никогда не ссорился и вообще дела не имел. Но его
назначение почему-то совпадает с моим вызовом на ковер к новому ректору.
Могучий тип, которого теперь играл бы в кино специалист по новым русским,
без обиняков спрашивает, где диссертация, обещанная еще в 1970 году. И
спокойно заявляет, что я за шесть с половиной лет: не подрос, а значит к
науке не способен. А потому либо через пару месяцев диссертацию к защите,
либо он меня переведет из старших преподавателей в ассистенты с
соответствующим понижением зарплаты. Через год или защита, или пошел вон.
Ах, вы уволитесь? Тогда сдайте обратно институтскую квартиру.
Вот так поздравили меня с сорокалетием, в 1976 году. На кафедре все
ликуют, особенно бывший зав - не ему одному досталось. И Новиков тут же
заявляет, что моя исключительность в подборе дипломников кончилась.
Престижных студентов для дипломных проектов дадут другим. То, что мои
проекты неизменно направляли на конкурс, не имеет значения. Не говоря о том,
что всякие мои полярные и пассажирские трисеки и прочие пионерные проекты,
каких в этом институте до меня сроду не было, дают возможность хоть десятку
его выпускников раз в жизни приобщиться к проектированию судов в высоком
смысле слова. Но это несправедливо, чтобы я один работал только с толковыми
студентами. Поработайте с быдлом. Чем вы лучше других?
А тут еще выясняется, что Аня беременна, и Наговицина настоятельно
рекомендует рожать, так как беременность и роды перебьют настроение
возможным злокачественным процессам. Мы в трансе, особенно, когда в женской
консультации уверяют, что у Ани двойня! Мы идем оттуда как во сне по
скользкому уже городу.
Но все, как всегда, приходит в свою норму. Двойня не подтверждается.
Квартира у нас не институтская, а городская, и юристы говорят, что мы можем
ее менять внутри или вне города. Мало того, выясняется, что ректор за меня
получил втык в горкоме и оставит меня в покое. На очередном ковре он
довольно смущенно говорит, что его не информировали, что я талантливый. Я же
обещаю через год либо защититься, либо уволиться, но освободить место
старшего преподавателя для более достойного.
В начале января 1977, в разгар морозов, к нам из Севастополя приезжает
моя "любимая" теща - помогать дочери после родов. В ночь на 11 января я веду
Аню пешком в роддом. Она вдруг сбегает оттуда, и я ее едва догоняю по
сугробам. Она в расстегнутой шубе, очень возбужденная, молодая и красивая.
Понятно, что она боится идти туда, где сегодня решается вопрос о ее жизни...
А меня из роддома по телефону спрашивают, кого им спасать - ее или ребенка.
Я отвечаю - ее. С ребенком мы еще не знакомы. Теща тоже помирает у меня на
глазах со своим "О хосподи, о, боже ж мой!" Да так, что я забываю о главной
опасности.
Но Наговицина и Романова знают свое дело. И глубокой ночью поздравляют
меня с новорожденным сыном! И Аня чувствует себя все лучше. Через пару дней
она уже дома.
У нас после Веги были в доме только мелкие животные. Сначала Вета
откуда-то привела черную собачку Черныша. Он радовал нас преданностью и
умом, пока от того или от другого, но выскочил из поезда на дачу на
случайной остановке и сгинул куда-то навсегда. Одновременно у нас поселился
изумительный черно-белый котенок Тишка, который прыгнул и поймал мышку прямо
из корзины, в которой его откуда-то принесли. Потом я его довольно быстро
научил ходить по большому и маленькому на унитаз к изумлению гостей и
смущению самого кота. Вырос он в красавца больше Черныша, с которым играл
как с котом, никакой биологической несовместимости.
И вот в кроватке подает голос кто-то новый. Кот становится лапами на
край кроватки и смотрит на сморщенное смуглое личико нового хозяина горящими
ревностью глазами. Когда я, чтобы его успокоить, беру кота на колени, такими
же глазами смотрит на меня уже моя жена. Гордый кот уходит из дому сам.
Какое-то время жалуется на несправедливость у чужих дверей, потом исчезает
во тьме и морозе навсегда.
А Леонид растет. Роды были тяжелые, ему что-то нарушили, а потому он
спит только на животе, а это ему трудно. Он без конца кричит, морща и без
того старческий лобик, и поднимает голову. К весне выясняется, что ему мало
материнского молока. Нам что-то дают на молочной кухне, и Леня, наконец,
насыщается и успокаивается. Вета обращается с ним, как вторая мама - старше
на 13 лет. Бабушка, покрутившись какое-то время, отбывает из наших
непроходимых для нее крутых скользких сугробов в свой неприступный для
врагов, но теплый для своих Севастополь.
Я вдруг заключаю с Дальневосточным пароходством договор на давно
забытую тему - перевозку плодов в среде азота. Перевозки плодов из Вьетнама
растут, главарь страны обещал Брежневу сделать ее нашим дальневосточным
огородом, а рефрижераторного флота остро не хватает. Поэтому возможность
использовать обычные сухогрузы, да еще для встречных перевозок очень
заманчива. Я еду в командировку во Владивосток, останавливаюсь на ночь у
вдруг временно полюбившего меня большого начальника - Василия Ивановича
Холоши. Он вообще горит моими проектами и тут же соглашается написать
совместную статью "Из зимы в лето" в "Технику - молодежи". Статью о
пассажирском трисеке для массового отдыха сибиряков и дальневосточников
зимой в тропиках публикуют с рекордной быстротой. Я еду в Омск на
кислородный завод - криогенное оборудование для запасов азота при перевозке
бананов.
В Омске 46 градусов жары. Я купаюсь в Иртыше, гуляю по совершенно
неинтересному для меня, где-то просто жуткому городу. Оттуда я лечу во
Владивосток. По пути в Хабаровске уже 25 градусов, а в июньском Владивостоке
- шесть тепла. Но я так страстно мечтаю об этом городе вместо опостылевшего
до предела Комсомольска, что не замечаю поганого климата. Договор почему-то
ведет Дальневосточное ЦПКБ, с начальством которого я знакомлюсь у Холоши.
Видя такое расположение ко мне высокого начальства, меня приглашает "в
семью" давний знакомый Жора Ельчищев. Он только что вернулся с женой из
Финляндии после трехлетнего пребывания в зарубежном раю. Его образованная
супруга работала там в советском посольстве, а сам он принимал суда на
приличных верфях. Жили без дефицита и экономии, приглашали за семейный стол
космонавтов и прочих друзей Суоми, чувствовали себя европейцами. И вдруг -
назад, в ссылку на родину. Правда, с горой завидного имущества от мебели и
стереофонической музыки до одежды и обуви. У них, вроде бы предельно далеких
от еврейства, я услышал впервые "тум-балалайка" и прочий запрещенный
репертуар кого-то на идише. О Владивостоке он говорил с презрением, не
поднимал глаз от тротуара, чтобы его не видеть, но и тротуары после финских
были омерзительны. Я таял в этом непривычном внимании, но себе позволял
мечтать только о Владивостоке.
С этой мечтой я возвращаюсь в жару, пыль и мошку Города Юности. Глаза
бы мои его не видели! Ребенок наш в коляске, затянутый марлей и все равно
весь закусанный. И это в центре города. Что же в близлежащей тайге?
Дефицит нарастает. Он касается уже не только мяса и молока, но и хлеба.
Для нас же главной проблемой являются и однообразие детского питания,
которое можно купить только в длинной очереди. Лёня категорически требует
чего-нибудь, кроме манной каши. А наша единственная надежда - молочная кухня
снимает нас с довольствия после трех месяцев.
Институт уже видеть не могу, как и меня в нем на кафедре, которая
радикально изменилась со сменой власти и людей. Такое чувство, что все семь
лет Новиков только и ждал возможности мне за что-то отомстить. И вот
дорвался до власти надо мной. Ко всем прочим мерзостям добавляется то, что
курс "проектирование судов" сокращают - на технологической кафедре
достаточно половины прежнего. И вести его вполне может один Лейзерович. Мне
же предлагается читать курс экономики судостроения, чего я никогда не делал.
То есть плотная нагрузка с подготовкой каждой лекции после привычного знания
курса наизусть. То есть сделано все, чтобы меня тут больше не стояло.
И вот в разгар нетерпения и отчаяния наступает, наконец, поворот - Аня
приносит со столба объявление о срочном обмене Владивостока на Комсомольск.
Дальше все идет с калейдоскопической быстротой. Мы звоним Володе, и он едет
к обменщику по фамилии Черенок, описывает нам квартиру - что-то вроде нашей
бывшей кооперативной, то есть гораздо хуже нашей нынешней, но мы этого не
слышим. Черенку надо почему-то сбежать из своего города в течение
недели-двух, нам тоже, а потому мы тут же оформляем обмен, перевод туда
телефонного номера, продаем дачу, пакуем вещи и спешно, как с тонущего
корабля, спешим на вокзал.
Выходим почему-то на станции Угольная - дальше электричкой до Чайки.
Идем с коляской по жаре вверх и вверх по тропке к Академгородку. Без ключа,
почти без адреса, с младенцем и подростком, но с уверенностью, что все будет
хорошо.
А оно и хорошо! Звоним в соседнюю квартиру, а оттуда, вот чудо! Нам
выносят ключ. Как потом выяснилось, там нас ждал сам Черенок. Даже не
представился. Отдал ключи и ушел. Я открыл, тотчас в глубине квартиры
оглушительно хлопнула от сквозняка балконная дверь. И мы оказались в нашем
новом обиталище, которое показалось нам вдвое меньше привычного и приличного
жилья, оставленного в Комсомольске. Но мы тотчас замечаем преимущества по
сравнению с первой нашей во Владивостоке похожей кооперативной квартирой -
два окна в спальне, потрясающий вид на лесопарк из окон. И даже где-то
далеко море до горизонта. А по шоссе под окнами прямо по лесу прошел
троллейбус, как свидетельство связи с городом. Хотя отсюда вдвое дальше до
центра, чем от прежней квартиры. Но сейчас это уже не имеет никакого
значения. Мы вырвались из плена! Из Города Юности с его желтым свирепым
Амуром, слепыми от мороза окнами более полугода, голода и убожества. Я
свободен от сроков защиты диссертации, от нового руководства кафедры,
намеренно придумавшего мне чужой курс экономики судостроения вместо
проектирования и намерения лишить меня лучших студентов при дипломном
процессе. Все позади. Мало того, я до октября в отпуске и получаю в КнАПИ
зарплату еще два месяца, даже если буду еще где-то работать. Вот так со мной
красиво расстались.
А пока что мы спешим скорее спуститься к морю - нашей главной мечте. Не
на месяц в Севастополе, а навсегда, не из гостей, а из бесспорно своего
наконец-то дома, да еще прямо рядом с пляжем, в любое время года и суток. Мы
идем по залитым светом и тенями тропинкам лесопарка вниз, к безбрежному
голубому простору.. Боже! И это после желтого Амура, после кишащего людьми
бетонного пляжа в Артиллерийской бухте Севастополя. Просторный пляж, чистая
прозрачная соленая вода, теплынь, покой и освобождение. Наконец-то, мы дома!
Не в подчеркнуто чужом, промозглом и вечно насупленном Ленинграде, не в
безотрадно голодном и неуютном откровенно искусственном Комсомольске, не в
неприступном для нас-врагов Севастополе, а в миллионном университетском
краевом центре, южной части и столице Дальнего Востока, да еще с постоянной
пропиской в его Академгородке, ух ты!
На следующий день оказалось, что все еще лучше. Чудеса продолжаются.
Холоша устроил меня на работу в ЦПКБ, где наличие или отсутствие у
конструктора ученой степени новое начальство волнует не больше, чем зайца в
лесу светофор. Мало того, азотную тему (с деньгами) пароходство забирает у
КнАПИ и переводит в ЦПКБ, то есть я с первого дня - самооплачиваемый и
потому полезный член коллектива. Мне определяют должность ведущего
конструктора и зарплату больше, чем в институте, особенно с премиями. Мне
поручают сразу же разработку всесоюзных правил перевозки леса на морских
судах - то есть научную работу. Но одновременно дают рабочее место в
чертежном зале с доской и машиной. Я тут же вливаюсь в дружный и приятный
коллектив, где ни один не похож на Калмычкова с Бойгонузовым. Мало того,
ЦПКБ находится на берегу моря, и каждый обед мы купаемся всем коллективом, а
дамы переодеваются за вьетнамским флагом. И какие дамы!
Володя приезжает в Академгородок с ведром с известью и с кистями -
делать с нами ремонт новой квартиры. Пока нет багажа, Лёня спит в коляске, а
где мы, не помню. Но спали тоже очень хорошо. Все позади. И все под рефрен
Высоцкого "Что за кони мне попались привередливые..."
Но главное потрясение впереди - Универсам! Детское питание в изобилии и
разнообразии, масло и творог, мясо и хлеб - без очереди! Мы чувствуем себя
за границей. Потом мы гуляем по, кажется, перестроенному до основания городу
- с момента нашего Седьмого поворота и бегства из Владивостока в Ленинград.
Надо было семь лет прожить в Городе Юности, чтобы оценить то, что для нас
тогда не казалось привлекательным. И вот теперь, устраивая Аню на работу в
издательство, мы ходим по европейскому центру Владивостока с большим
благоговением, чем некогда по Невскому. В сочетании с морскими купаниями на
главных пляжах и прогулками по лесопарку можно считать этот период самым
счастливым в моей жизни.
Потом меня посылают в совхоз, в красивый Приморский край, Черниговку,
достаточно гнусную, как любая советская деревня, но я переполнен физическими
и душевными силами, таскаю мешки с мукой, забыв о радикулите.
Наступает осень, более похожая на лето, чем тот июнь, что я застал
здесь в командировке. Аня работает в издательстве при Дальневосточном
научном центре АН СССР. Лизу отдаем в уютную деревенскую школу. После лучшей
в Комсомольске первой школы, где она сподобилась проучиться пару лет перед
отъездом, это для нее шок. Но лесная дорога до 24 школы так красива,
особенно в период золотой осени, а сама школа такая уютная, сталинской
постройки, просторные классы, к тому же не переполненные, спокойные учителя,
правда отнюдь не гении, но и достаточно толковые, особенно учительница
английского. Так или иначе, мои попытки отдать ее в спецшколу с английским
уклоном провалилась. А в любой городской школе Вете не простили бы, что она
приехала из провинции. А тут сразу появляется задушевная подружка-красавица
Ира Захарова и другие. Так что моя дочь быстро смиряется с судьбой и
начинает хорошо учиться.
Я становлюсь нормальным продуктивным конструктором, выдаю чертежи, как
в первые годы после института и наслаждаюсь стабильностью и оплатой
реального труда. Леню отдаем в пароходский детский сад, довольно высоко и
далеко, но по дороге на конечную троллейбусную остановку. Когда наступает
настоящая зима с сильным ветром, ждать тут троллейбуса с годовалым малышом -
пытка.
В октябре к нам в дверь стучится незнакомый старик и обращается ко мне
по имени-отчеству. Мой дорогой тесть решил познакомиться с Владивостоком,
внуком, заодно навестить нас. Леня так потрясен появлением нового лица, что
бежит к нему впервые на двух задних конечностях, чего раньше за ним не
замечалось. Мне совершенно не запомнились подробности визита Бориса во
Владивосток, как и приезд тещи, кроме ее замечания, что "Владивосток,
конечно, шикарнее Комсомольска", и уверенность, что мы спускаемся в метро,
когда мы пошли под площадью Борцов за власть советов ("А я без пятачка").
Отношения, во всяком случае, были лучше, чем в легендарном Севастополе в не
менее легендарном 1970...
Я пробиваю тему, связанную с диссертацией и отправляюсь в рейс на т/х
"Гавриил Кирдищев" - проверить пригодность судов типа ро-ро для рейдовой
подачи груза погрузчиками на внешнюю подвеску вертолета. Сам вертолет
предполагается базировать на безмачтовой палубе таких судов. Этот рейс для
меня был не просто изумительной морской прогулкой до Магадана и обратно с
бытом моряка - отдельной каютой лоцмана, судовой столовой и прочим сервисом
современного судна, но и творческой командировкой. В этом рейсе я написал
несколько повестей, включая "Пальцы" и "Всего один год" (в дальнейшем - "В
обход черной кошки" и "Право выбора"). Испытания прошли никак, как, впрочем,
окончилась и азотная эпопея, но все остались довольны.
Ане мои повести понравились, и мне посоветовали показать свои опусы
местному Берлиозу, которого звали Лев Николаевич... Князев. И был он не
просто член, а член из всех членов. А члены, как известно, во всех городах и
странах совершенно одинаковые. Этот отнесся ко мне снисходительно и передал
на обучение к местному классику-сапожнику с забытой сегодня фамилией. Тот
отдал меня какому-то гениальному калеке, все что-то правили в моем "Убежище"
(единственная повесть, которая понравилась Князеву), после чего оно
превратилось в нечто равно мерзкое трудам литературных мастеров местного
цеха. Я на двадцать лет потерял всякий вкус к творчеству, что повторилось в
Израиле, не смотря на публикации и, в общем-то, читательское признание. Но
писатели для того и придуманы, чтобы одним касанием угробить любого
мастера...
Как я мечтал в Комсомольске о велопрогулках по Владивостоку! И
действительно объездил все и вся, пока не попал в аварию по дороге на
Шамору, самый красивый и увлекательный из моих горных загородных маршрутов.
Упал потому, что порвался тросик тормоза заднего колеса. Конечно, я бы
спокойно добрался домой на одном тормозе, но сдуру стал тормозить переднее
колесо ногой, не умея этого делать, попал кедой в спицы и полетел через руль
лицом об асфальт. Меня подобрал автомобилист, спрятал велосипед в лесу, меня
отвез в бассейновую больницу, откуда меня эпатировали в стоматологическое
отделение в больнице рыбаков. Аня в это время была в колхозе, дети в
Севастополе, я затеял ремонт и, выкрасив пол, как раз и поехал на Шамору,
чтобы дать ему высохнуть. И вот местное светило-хирург чуть не удалил мне
все выбитые зубы, больше половины... На мое счастье, дежурил совместитель -
военный врач, который один за другим поставил все зубы на место, удалив
только кривой, который меня с детства уродовал. После жуткой бессонной от
боли ночи я стал быстро выздоравливать. Меня навестила Лариса, а из
коллектива пришли только перед выпиской. Впрочем, я не очень-то и ждал
выписки, так как ежедневно сбегал из палаты и пешком через лес добирался
домой, где доделал ремонт, расставил мебель. А потом отрастил бороду,
вставил новые зубы и, как сказала в Ленинграде моя тетя Берта, никогда не
был таким интересным, как стал после аварии. Именно в таком облагороженном
виде я и поехал, через год после падения, на защиту моей наконец-то
законченной и одобренной диссертации в ЛКИ.
Местные не очень противные противники в лице главного конструктора
Окишева, автора действительно революционной технологии в Арктике -
самоходных барж с тракторами и волокушами, его соратника и такого же
успешного соискателя Госпремии главного инженера Селезнева, были мною
неожиданно для меня самого перекуплены. Во-первых, я предложил, в
дополнение, если не в противовес моей же вертолетной технологии, амфибии. И
не простые, а шагающие, на которые ЦПКБ довольно быстро получило патент. А
это совсем другой подход - ничего особо революционного. Вроде платформ на
воздушной подушке, которые у нас безуспешно испытываются или проекта ДВИИМУ
с амфибиями на воздушных гусеницах - нарочно не придумаешь ничего абсурднее.
Тем не менее, коллектив там активно работал, полунатуру испытали. Чем
шагайка хуже? Вертолеты - тема вроде бы моя, одиночки, а шагайка -
коллектива.
Во-вторых, я прославился на краевом уровне, был принят Самим отцом
края, обласкан и вообще стал вхож в крайком, как к своим. Речь шла о
понтонном мосте через бухту Золотой Рог вместо заведомого долгостроя
Ленмостопроекта - как в Сан-Франциско. А понтонный мост, если бы его
поручили ДВЦПКБ, тут же завалящую фирму поднял бы на самую вершину городской
популярности. Ну, как такого автора обидеть? Вот и дали положительное
заключение по диссертации. И от пароходства! А это, знаете ли, половина
успеха.
И вот через три года после переезда из Комсомольска, где без
диссертации было не выжить, во Владивосток, где без нее было жить даже
легче, я оказался в Москве. Сначала у брата Рафы, который, по его словам,
любил нас всех изо всех сил, а потом у нового друга и сподвижника Саши
Черницкого из вертолетного бюро, где мне обещали сделать одним из оппонентов
по диссертации самого генерального конструктора Михаила Мелетьевича Миля.
Сам Саша пользовался у работников бюро огромным и заслуженным авторитетом.
Потом вся наша семья снова поселилась на какое-то время в том же домике
на Кирпичной улице в Севастополе. И вот я в сопровождении двух молодых
красавиц - Ани и Лизы, оказался в однокомнатной квартире около моего
единственного, в конце концов, во всей этой истории истинного родственника -
брата Яши. Уже не помню почему была свободна для нас на том же этаже
однокомнатная квартира, откуда я и делал последние звонки и поездки в летнем
теплом и благожелательном Ленинграде июня 1980, когда диссертация, словно
сама собой катилась к триумфальной защите на Докторском совете ЛКИ вместо
фальшивого, на мой вкус, кандидатского диплома, который я получил бы в
случае защиты в ОИИМФе или ДВПИ. К счастью, там мне отказали.
В результате я свободно и уверенно, в новом сером блестящем костюме, в
бороде и стальном сиянии новой улыбки, с плакатами, переполненными никому,
включая меня, непонятными и никчемными, но наукообразными алгоритмами,
доложил свои грузовые вертолетоносцы в родном актовом зале. В том самом, где
я некогда сдавал вступительный экзамен по письменной математике, а спустя
почти шесть лет блестяще защитил экзотический дипломный проект.
И там же получил 14:0 от ведущих докторов-профессоров советского
кораблестроения при оценке моей пожилой (одиннадцать лет!) диссертации.
"Банкет" был в шашлычной на проспекте Майорова. На четыре персоны - моя
семья и неизменный до недавних пор друг Виктор Дубровский.
Догуливать отпуск я вернулся в Севастополь, откуда вскоре мы улетели в
родной Владивосток. Уже кандидатом технических наук.
В ЦПКБ мою защиту восприняли нервно. Кандидату положено платить больше.
А за что? Я не стал выпускать больше продукции, не занял должность
начальника. Не было никаких оснований ставить меня на должность начальника
сектора или отдела, задвигая в мою пользу кого-то из достаточно хороших
специалистов. Тем более, по своему опыту я никак не годился и в главные
конструкторы. И вообще не годился никуда, кроме того положения, какое и
занимал в последние три года. Так что я продолжал выполнять рутинную работу
за ту же зарплату, словно защиты и не было, хотя подтверждение из ВАКа
пришло на удивление быстро. Сказалось замечание в протоколе, что предложение
присвоить мне прямо на защите докторскую степень не прошло только из-за
опасения проволочек в том же ВАКе. Надо же! Могли и доктора мне присвоить.
Сегодня, когда кандидатская степень мне нужна как рыбе плавки, я уверен, что
точно так же сгодилась бы и докторская степень - после последнего и
губительного поворота - прямо в пропасть... Доктору на ее дне было бы еще
тошнее.
Впрочем, мы еще на родине, где кандидат -- это почетно. И потому все
обошлось наилучшим образом. Мой неизменный, хотя и переменчивый, покровитель
из ЦНИИМФа Илья Петрович Мирошниченко согласился принять меня в откровенно
слабый и никчемный Дальневосточный филиал своего института, чтобы я на месте
представлял его отдел новых типов судов. Одновременно в филиале сменился
директор. Похожий на моего Лейзеровича хитрюга-старик Руденко, который
категорически обрывал все разговоры о моем переходе к нему, уступил место
молодому партийному секретарю-расстриге с дипломом кандидата-штурмана
Проселкову. Тот обласкал меня, заявил, что вместе вытянем филиал из дерьма,
в котором его десятилетиями держал Руденко, и сам оформил мой перевод внутри
министерства.
А принят я был в лабораторию технологии (опять!) перевозки грузов. Не
помню, что мне там из этой технологии поручили, но посадили на новое рабочее
место, где остальные сотрудники откровенно изнывали от безделья, целыми
днями листая журнал "Крокодил". Чтобы избавиться от таких коллег я облюбовал
пустующее помещение в цокольном этаже бывшего (при Меркуловых) американского
посольства. Проселков тут же купил мне новый кульман и вообще всячески меня
опекал и радовался, что я, "человек партии" (по моей дружбе с Первым, в
связи с мостом), у него работаю. Так что никто меня в подвал, где я провел
почти девять лет, не ссылал. Я сам жаждал работать один. Кстати, это был
вовсе не подвал, окна выходили во двор в полный рост. Чего я только там не
сотворил за своим кульманом! Именно тут я создал и проект шагайки. Все пошло
по новому руслу. С новой и постоянной самой большой в моей жизни
кандидатской, наконец-то, зарплатой за май 1981 - чуть не вдвое больше
конструкторской...
Одновременно сын моего первого после ЛКИ начальника в Приморского ЦКБ,
который не поленился написать обо мне ругательное письмо в министерство
судостроения, когда я метался по Москве в 1970, в качестве заведующего
кафедрой пригласил меня доцентом в ДВПИ. Я читал лекции в рабочее время
ЦНИИМФа и вел дипломные проекты. Впрочем, ни мне, ни им этот союз не
понравился, но я самоутвердился - ДВПИ это вам не КнАПИ, откуда меня так
страстно выгоняли. А доцент-кандидат это не старший преподаватель!
В первые же годы мы снова приобрели дачу, ничуть не хуже комсомольской
и тем самым отняли у прошлого последнее преимущество. Здесь не было
стелющихся растений и вообще все росло лучше. Если в Комсомольске мы
собирали клубнику баночками, то тут ведрами, а сливы - десятками ведер.
Огурцы, картофель и помидоры - ежедневно килограммами. Кроме того,
жимолость, малина, красная и черная смородина, яблоки и груши, даже виноград
местного сорта, о котором моя теща, аристократка с Собачьей улицы,
высказалась, что он годится, чтобы сварить из него уксус и вымыть гхолову. А
мне этот душистый виноград был очень по вкусу. А вода! Из родника, что
притулился к тропинке через ручей. Такой вкусной воды я нигде не пробовал. И
вообще Сиреневка, боюсь, останется до конца дней самым славным моим местом
на земле. Там я был дома, как нигде и никогда. Я постоянно занимался
достройкой дачи, соорудив даже нечто вроде мезонина с лежачей спаленкой. Там
было очень хорошо, и днем и ночью, особенно во время дождя, с открытым
окном.
Хуже получилось с ботом, хотя я исхитрился получить права на управление
без курсов - на основании училищного диплома. Я часто ездил в командировки в
Ленинград, и одна из них совпала со штормом, утопившим мою мечту, а возможно
и смертельную опасность. Бот оказался изначально дырявым, "залепухой".
Страшно подумать, что было бы с моей семьей, если бы он не утонул у причала.
А ведь я было вышел не нем в море вдвоем с Леней!.. Когда бот подняли на
берег, я, не имея средств на ремонт, связался с довольно обаятельным
проходимцем Пашей. Он чинил мой бот за право жить на моей даче. В конце
концов, я бросил мою разбитую мечту на многие годы. Бот сожгли, один киль
остался на момент последней с ним встречи.
В октябре 1984 года я провел свои первые полномасштабные испытания. Для
этого выделили вертолет МИ-8 и т/х "Лахта", первый трюм которого впервые в
мировой морской и авиационной практике был реально загружен лесом в пакетах
с берега на рейд по воздуху. Минуя проблемы полосы прибоя, состояния почвы
на пути к складу и рельефа берега. Было это в поселке Малая Кема на берегу
Татарского пролива. Нищий поселок был к тому же разрушен недавним
катастрофическим наводнением, но встретили нас там хорошо, поместили в
гостиницу. Там я впервые летал на вертолете над красивейшим морским
побережьем, как во сне. На борт "Лахты" я поднялся по гибкому забортному
трапу. Меня окатило волной по шею, еле спас свой фотоаппарат. Переодели,
обласкали. Потом долго хронометрировал и бегал по палубе, наблюдая
одновременно и свою систему, и действующую гениальную линию погрузки лесных
пакетов на рейде.
После испытаний, которыми все остались очень довольными, я в местном
магазине купил Лёне детский велосипед, единственный и, пожалуй, здесь никому
не нужный. Так и "с победой возвращались наши ястребы домой" - на вертолете,
с велосипедом в салоне, с подтверждением своей концепции, с отчетом по теме.
Один их звездных часов...
Я стал местным бытовым внештатным корреспондентом краевой партийной
газеты "Красное знамя". Делал передачи и по телевидению, включая описание
моего проекта электрички по городу и в аэропорт, который потом кем-то
осуществился. Без ссылки на меня, чего я почему-то даже не заметил. Просто
пустили поезд на Чуркин по существующему туннелю, как я предлагал, а на
Шамору так до сих пор и не пустили, хотя и там есть заброшенный туннель.
В Ленинграде с перерывом меньше года умерли дядя Изя и его жена Берта,
мои самые близкие из папиных ленинградских родственников. Их сын Яша стал
мне настоящим другом, а его вторая квартира во Всеволожске - моим домом в
период командировок. Во время одной из них Яша предложил мне купить мебель
дяди Изи, которого в нашей семье считали самым зажиточным. Соответственно
выглядела и его домашняя обстановка, а главное - редкость того времени -
цветной телевизор "Радуга", купленный дядей прямо на заводе-изготовителе у
начальника ОТК, своего пациента. Мы долго паковали с Яшей все особые стекла
серванта, люстру и прочую роскошь того времени. Особенно обкладывали мягкими
деталями телевизор. Все вошло в контейнер, отправленный через всю страну. И
вот в один прекрасный день контейнер оказался напротив нашего подъезда, двое
пьяных грузчиков из гастронома помогли мне перенести и расставить немецкий
гарнитур, какие сроду во Владивостоке не продавались. Наличную нашу еще
комсомольскую мебель мы отвезли на дачу, где соответственно все
облагородилось по сравнению с кроватями, которые достались нам по наследству
от прежнего владельца. Надо было видеть Аню, когда она пришла с работы и
увидела свою квартиру, как чужую, но много лучше. "Какая люстра!" -
почему-то произнесла она. А я включил ей "Радугу", и моя бедная жена впервые
увидела на экране красную башню Кремля со знакомой заставкой последних
известий...
Дети мои, между тем, росли. Вета дважды попала в больницу после
дорожных аварий. Сначала на лесной дороге, где никогда не ходят машины, ее
сбил пьяный водитель, а потом, на глазах у меня, на трассе мотоциклист. Мы
изволновались, сопровождая ее по больницам. Все обошлось, если не считать
шрама на лбу - до сих пор... Леня рос. Быстро и интересно, мы с ним очень
дружили. С переходом Ани в Институт биологии моря Лёню перевели в детский
сад в Академгородке, рядом с нашим домом. Потом он пошел в ту же 24 школу,
которую кончила Вета. Ее первая попытка поступить в медицинский институт не
удалась. Она пошла, как некогда я, на завод, станочницей, я стирал в машине
ее жутко грязный комбинезон. Одновременно она стала неуправляемой. Мы чуть с
ума не сошли, когда она заночевала на Шаморе. И позвонить не смогла. Потом
все-таки поступила в медицинский и довольно старательно училась.
Аниной трудовой биографии во Владивостоке-2 можно посвятить
дополнительную повесть. Корректором, к чему она привыкла во Владивостоке-1,
Ленинграде и в Комсомольске, она почему-то устроиться не могла. Или не
хотела. Зато работала редактором. Сначала в главном здании ДВНЦ АН СССР, но
недолго. Взяли в Институт биологии моря лит редактором всесоюзного журнала.
Главный редактор сначала лезла в лучшие подружки, потом почуяла, что в
подметки не годится моей жене по грамотности, и стала ее откровенно
выживать. Повод подвернулся, когда Аню в числе привлеченных на стройку
определили в бригаду маляров, а она там, вместо того чтобы активно воровать
кисти и краски, работала, как это умеет только она. Оценили, упросили еще на
недельку. Ах, вам там лучше, вот и малярствуйте. А литредактором поработает
кто-то другой. Я наябедничал в редакцию краевой партийной газеты, где был
уже почти своим сотрудником. Известный фельетонист переправил жалобу в
райком партии. Оттуда велели Аню восстановить. Но тут уже заело директора
института академика Жирмунского. А он номенклатура союзного уровня. Короче
говоря, я как-то устроил Аню литредактором в какое-то рыбное информационное
бюро на семи ветрах обледенелой сопки. Там она сидела в казарме с парой
десятков бездельников и получала те же копейки, как и у суровой и
несправедливой редакторши "Биологии моря". И тем не менее и оттуда выгнали.
Тем же гнусным макаром, не сговариваясь - послали в колхоз, дали отличиться
и за это же уволили по сокращению штата. А я был, среди прочего, член
читательского совета издательства "Судостроение" на Дальнем Востоке. Заседал
этот никому не нужный совет в Доме научно-технической книги, которым много
лет командовала генеральша-вдова Полина Семеновна. Мне эта сухонькая
старушка очень благоволила. Когда я попросил куда-нибудь устроить мою жену,
она ни секунды не думала. "Куда лучше, чем ко мне. Я ее через пару месяцев
товароведом сделаю. Сколько она там получала? Ну, тут сразу будет не меньше,
но ведь книги, главный дефицит, всегда в руках." Сначала мы пришли в ужас.
Профессия продавца казалась позором. Но Аня переборола себя, недолго
торговала с лотка на Ленинской, потом перешла в зал продавцом, а скоро
действительно стала товароведом. И Аня - учительница, корректор, редактор и
прочая шваль - исчезла на долгие годы. Появилась всесильная Анна Борисовна,
совсем другой статус, осанка, положение, а, главное, мы за любой дефицит
услуг и товаров могли тотчас расплатиться книгами, которых было не купить
нигде, но которые, как ни странно, читали все. И получать стала больше. И ее
бывшая редакторша, когда узнала, поджала от досады хвост под самый нос. Надо
же! Такую услугу оказала бедной Ане!
В моих частых командировках в Ленинград я был так свободен во времени,
что позволил себе съездить просто так, не туристом, а приезжим в Таллинн и
Выборг. Первый не произвел на меня того впечатления, что на Аню, которая
одна побывала там раньше с экскурсией от Печатного Двора. Узкие трамваи,
узкие средневековые улочки, много островерхих церквей и крепостей, крохотные
европейские кафе. Я плохо спал в поезде, когда ехал из Ленинграда, а потому
был усталым с самого начала. К тому же была проблема туалета. Я случайно
нашел единственный общественный туалет в городе - в цитадели, и без конца
был вынужден туда возвращаться, так как заброшенных дворов или строек в
Таллинне не было, а на улицах было так чисто, что и мысли не возникало
где-то прислониться. Кроме того, вскоре выяснилось, что билетов на поезд уже
нет, пароход только через сутки, мест в гостиницах нет и не бывает. Так что
обратно я уехал ночным автобусом, через Псков, которого не увидел. Приехал
разбитый и почти без впечатлений.
Выборг понравился настолько, что захотелось оттуда не уезжать -
устроиться на местный завод конструктором прямо сегодня, не сходя с места.
Хорошо, что было воскресенье, а то бы попробовал. И что? А ничего. Кто бы
меня взял без прописки? Тем более, кандидата наук, то есть те же проблемы.
Впрочем, мог быть обмен и так далее. Но мысль о смене места под солнцем
исчезла уже назавтра. А понравился город тем, что он откровенно европейский,
очень западный, вроде Таллинна, но русский. Без лишнего национализма,
которым грешили и Рига, и Таллинн. Понравилась чистота, но вода в заливе,
черная и болотного запаха, напоминающая пинскую, не шла ни в какое сравнение
с Японским морем, которое и так было в моем распоряжении. Зато запад, рядом
Ленинград, Крым. Все дешево и близко.
Особым периодом моей жизни были морские командировки. На т/х "Братск" я
руководил первой на бассейне выгрузкой по кормовой аппарели на лед бухты
Нагаева в Магадане. Сэкономил 13 суток стояночного времени по 10 тысяч
рублей каждые! Это произвело на пароходство и магаданские организации такое
впечатление, что мне поручили вертолетную разгрузку судна для
золотодобытчиков. А это должно было дать уже многомиллионную прибыль. Вместе
с пароходским энтузиастом Панферовым, которого называли пан Афёров, я снова
вылетел в Магадан, был размещен в обкомовской гостинице, где ванная и туалет
были размером с мою квартиру. Но в последний момент МГА не разрешило МИ-6
летать над судном, эксперимент сорвался. Я бесславно вернулся домой
самолетом, решив возникшую было проблему, как отказаться от намеченного в
обкомовском санаторном корпусе - Солнечной Долине - дружеского мероприятия,
сауны с местными профессионалками.
Панферов тут же все свалил на меня.
Это не помешало пароходству и институту в августе 1985 года послать
меня в дальний рейс на Камчатку и Чукотку на первом советском лихтеровозе
"Алексей Косыгин". Я побывал в Усть-Камчатске с видом на Ключевскую
сопку-вулкан, в Петропавловске-Камчатском (правда, без схода на берег), в
Анадыре с его "парком" без единого дерева на другой стороне бухты. Было это
на берегу Берингова Пролива с меридианом, противоположным Гринвичскому. В
2006 около обсерватории в Гринвиче с видом на Темзу и "Катти Сарк" я
вспоминал жалкий холодный безлюдный Анадырь, переступая из Восточного
полушария в Западное
В рейсе я описывал новую систему в штормовых условиях Западной Камчатки
и чувствовал себя наконец-то полезным членом коллектива ЦНИИМФа и экипажа
лихтеровоза.
На судне был отличный спортзал и бассейн с сауной, а я подружился с
врачом Сашей Ковалем, который подошел ко мне после лекции для команды и тут
же активно заявил о себе. Он оказался энтузиастом карате. Моя домашняя
заготовка самбо, хотя и много лучше, чем ничего, была осмеяна. Мне дали
уроки боя ногами, отражения любых ударов и прочие красивости. Оказалось, что
мои велосипедные поездки из Академгородка на улицу Уборевича по сопкам
Владивостока (по 30 км/день) сделали мой удар ногой не слабее, чем у
маэстро. Конечно, мне было бесконечно далеко до него, но кое-чему он меня
научил, а главное - заразил. Я вернулся из рейса другим человеком. Без конца
отрабатывал удар ногой по деревьям и вообще чувствовал себя гораздо более
защищенным, чем до этого обучения.
И сразу после возвращения мы с Аней впервые в жизни поехали по
туристической путевке!. А то все были вылазки дикарями или подаяния. А тут
официальными туристами с гостиницами и автобусами, да еще за границу - в
Болгарию! Как белые люди, наконец-то.
Но сначала была совершенно другая, чем в командировках, Москва. Без
беготни в поисках дефицитных продуктов, без появления в чужих семьях в
качестве незваного и нежданного гостя, хотя и с дальневосточными гостинцами
- красной рыбой и консервами. На этот раз мы поселились в отдельной комнате
на высотном этаже комплекса "Олимпийский", гуляли по соседним паркам
Измайлово, объездили столицу на автобусе с экскурсиями и питались в
гостиничном циклопическом ресторане. Мне было строго настрого запрещено Аней
звонить кому-либо в Москве и вообще думать о работе. А думать приходилось
постоянно, так как Проселков, который к этому времени давно меня разлюбил,
но еще не возненавидел, придумал какую-то диверсию. Начисто не помню
сегодня, какую именно, но испортил мне в какой-то мере удовольствие от
поездки.
Наконец, самолет с нашей пароходской приличной группой из
дрессированных до автоматизма моряков дальнего плавания и их достойных жен
взлетел и через пару часов пошел на снижение над местностью со сплошь
красными черепичными крышами среди садов на зеленых холмах. Заграница,
другая страна, слава Богу, дожили! Поразил аэропорт - никакого досмотра,
таможни. Вот вышли с летного поля и прошли к автобусу в Софию. Как просто!
Наша гид Марьяна, как потом оказалось, наркоманка, была изначально
настроена к нам негативно, как, впрочем, и вся страна вечных братушек. Тут
Горбачев додумался попытаться уломать Россию бросить пить, а болгарское вино
куда девать? В Италию или во Францию, что ли? А без продажи вина на что
благоденствовать, чем братушкам платить за нефть и прочее? Короче, под это
дело правительство Болгарии урезало своим подданным жизнь под самое хуже
некуда, и так все и объяснило. А народу, любому, только ткни пальцем в кого
надо. Короче говоря, в ресторане при гостинице нас не обслуживали. Вокруг
все жевали и танцевали, а дорогие гости столицы братской страны сидели за
пустыми столами. После скандала кого-то с кем-то подали, как бросили псам,
блюда. Ни вкуса, ни специфики я не запомнил. Зато запомнил, как в вестибюле
выдавали ключи от номеров и первую в моей жизни инвалюту - левы, равные по
достоинству рублю. Сколько ее давали и по какому принципу, я не помню, но
что ее было немного, а покупки намечались серьезные, это точно.
Мне было не привыкать шастать в любом приличном городе прежде всего по
магазинам. Точно так же вели себя и опытные моряки загранплавания из нашей
группы, не говоря о прочих, впервые попавших в не пустые магазины. Мне
купили вельветовые джинсы и кожаное пальто.
Как город, София не произвела особого впечатления. Меня удивило, что
она, как и Болгария и сами болгары не похожи ни на что когда-либо виденное.
То есть не Одесса, не Крым и не кавказцы. Запомнились подземные переходы и
просто переходы между улицами в виде музейных раскопок, стены из светлого
камня с вкраплениями черных, Центр Людмилы Живковой с подземной транспортной
развязкой недалеко от нашей гостиницы. Посетили мы мавзолей Димитрова, музей
освобождения Болгарии от 400-летнего турецкого ига, побродили по городу,
очень милому и уютному, но никакому. Я видал куда лучше, скажем Ленинград
или Ригу.
Потом началось наше путешествие по стране. В автобусе мы пели,
естественно, что хороша страна Болгария, а Россия лучше всех. В то время я
искренне был в этом уверен. А страна действительно была хороша - прекрасные
дороги, горы, леса. На полях в разгар уборки урожая, когда по всем
ярославским, рязанским и смоленским местам, не говоря о Приморье, толпятся
миллионы привлеченных, не было видно ни одного человека, только аккуратно
сложенная, сама собой, сельскохозяйственная продукция.
Во всех городах были проспекты, улицы и площади имени генерала
Скобелева, героя Шипки, освободителя болгар и прочих народов от мусульман,
потом истребителя тех же мусульман на Кавказе и в Средней Азии. За последние
подвиги дружная семья советских народов и ее передовой отряд исключили героя
из истории, "простив" ему подвиги. Церковь Скобелева в горах Болгарии
поразила меня какой-то особой аурой.
На вершину Шипки я взобрался первым в нашей группе, хотя было мне уже
49 лет, а там тысяча с чем-то ступеней. Фотография нашей группы не ее
вершине - единственная память о поездке. Странно, ведь всю жизнь у меня был
фотоаппарат. И вот первая поездка за рубеж и - ничего! Мало того, нет ни
буклетов, ни открыток.
В Старой Загоре мы остановились на ночь в гостинице. Вечером вышли
погулять. На площади стоял ровный гул - обилие народа и все о чем-то тихо,
но непрерывно говорят. Мы углубились куда-то вдоль какой-то улицы, а когда
вернулись - пусто. Даже страшно. Куда вдруг все подевались? Как по свистку.
В музее смеха в Габрово трудно было улыбнуться. В этом городе
запомнились скульптуры, стоящие посреди горной реки, протекающей через
город. Тут же я впервые увидел в Болгарии нерусскую очередь местных жителей
- за перцем, без которых не было ни одного обеда. Люди волокли по земле
наполненные перцами мешки, как в России картошкой. Русские же очереди в
Болгарии были обычным явлением. Вот приходит на тихую городскую площадь
сразу пять автобусов и в каждом магазине тотчас очередь, толкотня, крики,
мгновенно звереющие продавщицы...
В окрестностях Габрово нам показали стилизованный под старину город
мастерских, включая естественную прачечную в виде затейливо мечущегося в
гладких камнях горного потока. Белье там становится чистым без мыла.
В Пловдиве, естественно, мы поднялись к огромному Алеше - памятнику
воину-освободителю уже от немцев, за которых болгары, между прочим, стояли в
последней войне. Из камня его сапоги... цветы он не дарит девчатам, они ему
дарят цветы. Бедный мальчик. Бедная его мама... У подножья монумента кишела
какая-то противная публика, совершенно непохожая на уже привычных приличных
болгар. Оказалось - цыгане, которых в Европе как грязи. В полном смысле
слова. Во всяком случае, после общения с ними все эмоции от памятника
испарились. Сам город очень понравился. Потом, в Хайфе я часто узнавал
уголки Пловдива, где мне впервые остро захотелось остаться, поселиться в
Болгарии, в Пловдиве, работать на заводе Балканкар, шагайку им
проектировать...
А автобус уносил нас на восток, к Черному морю, к Солнечному Берегу,
где нам предстоял двухнедельный отдых.
Как только автобус остановился для нашей высадки я в окно увидел нечто
совершенно непривычное: все женщины, проходившие мимо были без лифчиков,
пока еще в блузках, хотя некоторые в прозрачных. Как только нас поселили в
гостиницу "Байкал" (одну из двух десятков и одну из немногих исключительно
для вечно пьяных "братушек") мы пошли на пляж, и тут шок усилился -
большинство женщин загорали up less, что шло далеко не всем. Раздевалок на
этом пляже не было в принципе. Наши облико-морале женщины были
единственными, не считая редких болгарок, которые, стыдливо заслоняясь и
извиваясь в полотенцах, переодевались в закрытые купальники и бикини.
Море было бурным, красавцы-спасатели свирепствовали, не давая
заплывать, без конца свистели в милицейские свирели. Когда я пытался
проигнорировать предупреждение, парень догнал меня в волнах, преградил путь,
свистнул прямо в ухо и, увидев, что говорит с русским, улыбнулся: "Ты
думаешь, что я свистю потому, что мне нравится свистеть? А я свистю потому,
что не хочу, чтобы ты утонуль!" Я же так очумел от изобилия обнаженных
бюстов в волнах, что едва реагировал на замечания моей бедной скромной жены.
И вообще эта обстановка в течение всех двух недель отдыха как-то заметно и
надолго испортила наши отношения с Аней. Она привыкла, что для меня
существует в сексуальном плане только одна женщина. Фактически я другой и не
видел. А тут, как нарочно, рядом с отведенным нашей группе местом на пляже
загорали две молодые немки с такими фигурами в моем вкусе, что я глаз не мог
оторвать. Тем более, что обе, естественно, практически совершенно голые,
заметили мои жадные взгляды и всячески подогревали мой интерес разными
позами и игривыми взглядами. Как-то, когда я делал на песке зарядку, одна из
них, идя мимо от воды, намеренно толкнула меня грудью. Я от этого чуть
сознание не потерял. До жены ли? Конечно, как советский облико-морале, я не
позволил себе познакомиться с предметом моего восхищения и попытаться
изменить жене. Краем уха услышал, что эти две девушки из Дюссельдорфа.
Скорее всего, не богатые. Во-первых, богатые из Германии не в Болгарию ездят
к морю. А, во-вторых, питались они не в ресторане, как мы, а бутербродами и
кофе из термоса. Иногда им с кухни приносили яичницу.
Проводя целые дни в купании и на чистом воздухе на ласковом и нежарком
осеннем солнышке, я без конца хотел есть. Аня, как всегда берегущая фигуру,
уступала мне часть своей скудной порции. То же делала прилепившаяся к нам
дама, которую мы подозревали в нездоровом политическом интересе и про себя
прозвали майором. Но мне все равно не хватало. Кругом были киоски и
магазины, но тратить драгоценные левы на еду, мы не решались. А вдруг что-то
еще удастся купить из дефицита.
Гуляли же мы по окрестностям. Сначала попали в близлежащий город
Несебер, расположенный внутри и вокруг крепости на острове, соединенном с
берегом дамбой. Там мы купили шерсти на свитер и что-то из сувениров,
которые, повторяю, куда-то таинственным образом исчезли навсегда. Съездили
на битком набитом рейсовом автобусе в большой соседний город Бургас. Он
ничем не запомнился, кроме толпы довольно бедных болгар, порта и вполне
советского общественного транспорта Здесь была просто Болгария, не для
обзора интуристами.
Мы жили в номере, состоявшем из жилой комнаты и большого балкона. Стены
в гостинице были такие прозрачные для звуков, что любой чих в соседних
номерах, не говоря о рокоте унитазов, был слышен. А тут был не чих, а оргии
с пьяным визгом, хохотом и песнями. Причем далеко заполночь. Я спустился в
холл и пожаловался дежурному портье. Болгарин злорадно напомнил, что мы
находимся в гостинице для русских, которые иначе вести себя не могут, так
как бог сотворил их именно такими животными. Пришлось постучать в дверь и
попросить в коридор руководителя группы свердловских пролетариев. Напустив
на себя таинственный вид, я пообещал, что в Москве его встретит
уполномоченный КГБ по болгарскому отдыху, и мало ему не будет. На знаю, что
он обо мне подумал, но пьянка вмиг прекратилась, и впредь было тихо.
В соседнюю деревню мы пришли как-то просто так, гуляя подальше и вне
уже надоевших отелей и ухоженных аллей Солнечного берега. Деревня как
деревня. Зашли в сельмаг и свернули к морю. Дорога шла какой-то рощей, и мы
не сразу поняли, что это орехи валяются на земле. А когда сообразили, то я
решил, раз валяются, набрать в чемоданчик. Тем более, то же самое делала
пара высоких немцев, шедшая впереди. И вдруг свисток. К нам издали со всех
ног мчался сторож. От греха подальше я высыпал орехи на землю и с тревогой
наблюдал за его действиями. А он спокойно прошел мимо и нас, и немцев,
которые и не думали что-то высыпать, попил воды из родника на пляже и пошел
себе обратно. Мы пошли к нашему отелю вдоль валунов на берегу моря. Немцы
нас обогнали, так как мы решили искупаться. Когда мы их снова увидели, оба
стояли на берегу напротив старика, опиравшегося на палку. Только
приблизившись, мы с изумлением увидели, что старик без плавок. Потом
наткнулись на лежавшую на гальке нагую молодую пару, а потом вокруг
запестрели нудисты. Ошеломленные, не поднимая глаз, чуть ли не переступая
через них, мы миновали срамное место и снова искупались. А когда вышли, то к
нам подошел человек и по-русски попросил больше сюда не заходить, так как
тут пляж санатория правительства страны...
Покидать эту страну в начале октября очень не хотелось, хотя по утрам
было уже холодно купаться. Здесь так ласково светило солнышко и было так
спокойно и хорошо! Но наше время истекло, и самолет подрулил к
циклопическому московскому ночному терминалу. Сразу стало ясно, что мы снова
в великой державе. И - на родине! Никакого желания вернуться больше не было.
Съездили, отдохнули, спасибо. В гостях хорошо, а дома лучше. В московской
гостинице "Измайлово" были звуконепроницаемые стены и двойные рамы. Кроме
того, мы заказали кипяток и заварили, наконец, чай, которого в Болгарии не
пробовали ни разу - только кока-колу и кофе. Да еще с черным хлебом с
маслом! И гулять по уже совсем зимней Москве я пошел в своем новом кожаном
пальто. Только оно и напоминало, что еще вчера мы были за границей.
Из Москвы мы поехали не во Владивосток, а в Севастополь, где с весны
учился в местной школе мой сын. Для его отправки в Севастополь мы
состыковались с дедом Борисом у беззащитного против гостей-родственников
несчастного и безотказного брата Рафы. То ли в тот приезд, то ли раньше я
там я испытал жуткий шок. Рафа жил в Марьиной Роще, около ВДНХ. А там был
разбит циклопический рынок для приезжих - тысячи киосков, из которых
составлялись километровые улицы. На этих улицах кишела разношерстная толпа,
масса цыган, кавказцев, среднеазиатов и прочих непривычных и неприятных
людей. И вот около одного из киосков мой малыш вдруг хочет шоколадку. А надо
сказать, что из тысяч торговых точек не было ни одной, около которой не
стояла бы очередь меньше десяти человек. Пока я стоял, тесно прижавшись к
кому-то животом и спиной, мой мальчик исчез. Сначала я просто не поверил,
что его уже нет рядом - ведь крепко держал за руку. Потом я бросился его
искать, хотя слово "бросился" для такого месива алчущих чего-то и спешивших
во всех направлениях смуглых лиц нерусской национальности не подходит. Я
протиснулся за киоск, где были навалены кучи и налиты лужи, вернулся на
"улицу", где мне тут же показалось, что это уже не тот киоск, куда я стоял,
что я вообще где-то уже в другом месте. Меня толкали узлами и сумками,
отодвигали с дороги руками, со всех сторон орала гортанная речь, а мозг
сверлила мысль, как я объясню Ане, что потерял нашего сына? Я уже стал
продираться, спрашивая у встречных, где тут милиция. Мне либо не отвечали,
либо говорили: "Не знаю, дорогой". И тут мне на помощь пришла никогда так и
не видевшая Лёню моя мама, его бабушка. Я вспомнил, как она в гораздо менее
густой толпе на пинском рынке немедленно задирала голову и кричала во всю
силу своего певческого голоса мое имя. Я задрал голову и стал орать, срывая
связки: "Лёня!!" без перерыва, даже когда меня уже теребили за штаны. Увидев
его рядом, я опустился на землю - ноги не держали. Оказалось, что он зашел
за киоск пописать, вышел по другую сторону, перепутал очереди и отправился
меня искать у соседнего киоска. Говорит, что даже не успел испугаться... С
тех пор я избегал не только этого рынка, но и станции метро ВДНХ.
Итак, мы из Болгарии приехали в Севастополь. И я не узнал моего сына.
Он с детства наголодался в Комсомольске, а потому всегда любил поесть. И вот
в дешевом изобильном Севастополе знатные кулинары бабушка и дедушка (она с
курочками, он - с рыбкой) превратили пацана во что-то круглое и рыхлое. В
классе его били даже девочки. Ни о каком мужском воспитании в эти несколько
месяцев не было и речи. И тут папа, еще молодой и спортивный, да еще со
свежим посвящением в карате владельцем черного пояса Сашей Ковалем. Его я
оставил во Владивостоке в надежде, что он найдет общий язык с моей Ветой. До
сих пор жалею, что так и не нашли...
Я тут же соорудил в калитке двора боксерскую грушу, стал учить Лёню
приемам, которые он впитывал как некогда привезенные из молочной кухни
продукты - бутылочку за бутылочкой. Боюсь, что его обидчиков в школе в эти
дни ждали неприятные сюрпризы, так как он просто рвался в бой.
Сразу по возвращении во Владивосток я отдал его отцу Саши Леониду
Федоровичу - опытнейшему тренеру по классической борьбе. Я испытал
сильнейшее волнение, когда пошел на первые соревнования, где боролся мой
малыш. Как же я гордился, когда он после победы "на лопатки" подбежал ко мне
на трибуны, пылая возбуждением и издавая терпкий запах спортивного пота!
К нашему возвращению во Владивостоке было тепло, почти как в Болгарии.
И неприятности на работе за это время как-то рассосались. Уже через пару
недель я снова летел в Ленинград на доклад по рейсу и был там принят как
герой-челюскинец. Лихтеровозы были культовой темой руководства института,
отдела Мирошниченко и влиятельных чиновников в министерстве. У системы была
масса противников, а мой отчет был по ним сокрушительным ударом. Я
чувствовал себя на седьмом небе и получил заказ на подъемно-разделительную
платформу. То есть вернулся с деньгами для своей зарплаты минимум на год.
Однако в июле 1986 года, традиционно к моему юбилею - пятидесятилетию,
как в КнАПИ в 1976 к сорокалетию, мои заслуги были забыты. Проселков,
который в день моего юбилея, заявил, что они все еще будут гордиться, что
работали со мной, через месяц потребовал внедрения моих разработок, а не
бесконечных поисковых исследований. Слово за слово, он предложил мне
уволиться по собственному желанию, так как больше мы не сработаемся. Но я
был уже не тот. Если это так, резонно возразил я, то почему бы не уволиться
самому директору. Вот и будем работать порознь. Деньги мне платит не он, а
Мирошниченко, а тот мною пока доволен.
Осенью 1986 года во Владивосток пришел первый в мире грузовой
вертолетоносец "Витус Беринг", нисколько не похожий на мои проекты, но
главный конструктор ЦКБ "Изумруд" заявил, что моя диссертация была его
настольной книгой. А потому я мог гордиться таким реальным внедрением моих
научных фантазий, какая и не снилась не только ни одному из моих коллег по
филиалу ЦНИИМФа, но и ни одному из моих однокурсников по ЛКИ. В местной
газете появилась статья об истории вертолетоносцев с фотографиями моих
плакатов к защите 1969 года. То есть я был гласно признан, как минимум,
автором идеи нового класса морских транспортных судов, что появляются раз в
десятилетия. Капитан судна выразил восхищение, что знаком со мной и сказал,
что будет рад, если я соглашусь стать научным руководителем его кандидатской
диссертации. Все было очень мило до беседы в его каюте накануне первого
рейса вертолетоносца в Арктику, в который я уверенно собирался. В числе
прочего я заявил, что бортовой вертолет КА-32 сможет вести выгрузку при
ветре 20 метров в секунду. "Сколько?" - мгновенно покраснев, переспросил
капитан. Я повторил. Он встал, подал мне руку и попросил немедленно оставить
его судно и больше на нем не появляться. У него есть опыт ведения рейдовых
операций, которые немыслимы и при 10 метрах в секунду. Я пытался что-то
возразить, но он заметил, что после услышанной цифры тотчас понял, с кем
имеет дело...
Доказывать, что вертолет, летая со скоростью 250 км/ч, имеет мощность
для соответствующего сопротивления воздуха его движению значительно больше,
чем 72 км/ч, что и составляет 20 метров в секунду, было некому. Судно ушло
без меня. Обида была кровная. Тем более, что "Витус Беринг" был выполнен
халтурно, до порта назначения еле дошел, на бассейне был почему-то тотчас
прозван уёбищем, ничего хорошего от него никто не ждал. И я - при таком-то
капитане судна, которое я считал делом моей жизни. Впрочем, скоро пришла от
него же радиограмма: "Работаем при ветре 25 м/сек..." и вообще новая система
показала очень неплохие результаты, опровергнув мои тщательно проверенные
всеми, кому не лень экономические выкладки. На практике оказалось, что
возможности у нее несоизмеримо лучшие. Мы просто не учли массу потерь,
которые система попросту исключила в силу своих новых возможностей.
Естественно, от капитана, как и от моих бесчисленных критиков от
Ленинграда до Комсомольска, не последовало никаких извинений в мой адрес...
Этого капитана я больше никогда не видел, но командировал меня в Израиль и
он. Зато капитан второго в серии судна "Алексей Чириков" долго тряс мне руку
и благодарил за гениальную идею, позволяющую не зависеть ото льда и волнения
и делать по два-три рейса за навигацию вместо одного. До моего отъезда было
изготовлено пять вертолетоносцев, совершивших революцию в Арктике, освободив
для других целей весь использовавшийся до них флот. Никто никогда не говорил
мне, сколько миллиардов рублей в результате я подарил Родине, лишившей меня
за это своего гражданства и пенсии...
Параллельно с этими потрясениями прошли модельные испытания платформы.
Они показали, что в 1967 году я ошибся, что мне выдали три авторские
свидетельства на совершенно неработоспособную конструкцию! Гармошка при
заполнении танка под трюмом прилипла к бортам и никакая сила не могла этому
препятствовать! Все следовало придумывать и начинать сначала. Я тут же
заказал новую модель, но удар внутренне был неотразим. Заказчик-ЦНИИМФ
воспринял это фиаско спокойно. Тем более, что немедленно придуманная мною же
платформа с непроницаемым контуром понравилась Мирошниченко больше, чем
гармошка, а принятый на тему специалист-станочник из ДВПИ придумал
уникальный способ герметизации. Меня даже послали в командировку в
Севастополь, где создавались самоподъемные платформы, чтобы вовсе избежать
необходимости герметизации, но сохранить преимущества проекта.
Но мне было уже не до этого. И вообще ни до чего. К весне 1987 года
выяснилось, что у Ани катаракта на оба глаза, и она начала катастрофически
быстро слепнуть. Я обнаружил это не сразу. После Болгарии мы часто
ссорились, она мне не признавалась в масштабах своего недуга, пока, к
августу, скрыть его было уже невозможно. Мы списались с Володей, который к
тому времени был заведующим.кафедрой глазных болезней в Новосибирском
мединституте и согласился сделать операцию сначала одного глаза в своей
клинике.
Мы стали собираться в дорогу, совершенно помирившись. Я в постели вечер
за вечером читал Ане с машинописной копии на папиросной бумаге "Собачье
сердце" Булгакова.
В сентябре 1987 года мы оказались в Новосибирске, огромном темном
советском городе с глубокими лужами на разбитых тротуарах в самом центре, у
Оперного театра. Как я провел почти слепую жену через этот ад, уму
непостижимо.
Нас приняла ты же семья Лантухов, но уже не в студенческом общежитии, в
профессорской квартире нашего недавно равного в научной карьере друга в доме
для сибирской элиты, на улице Депутатской. Встретили нас ласково и в твердой
уверенности, что все будет хорошо. И действительно уже наутро мы были в
палате, где Аню готовили к операции. Я вернулся к друзьям один, сходил с
ними в театр на спектакль "Выбери меня". Запомнилось, как мы бежали - Володя
впереди, я посредине, а запыхавшаяся Лариса сзади по темной улице. Потом
Володя сводил меня в сибирскую баню с настоящей парной и чаем вместо пива,
простынями и возвращением на полки с вениками.
Между тем, он блестяще сделал Ане операцию. До сих пор израильские
врачи хвалят работу пионера искусственных хрусталиков. Ее поместили в
отдельной палате, установили радио и вообще опекали по высшему разряду.
Правда... поставил он хрусталик, который пропускает ультрафиолетовые лучи.
По-видимому, другого под рукой не было. И об этом нас почему-то не
предупредил, что было чревато ожогом сетчатки и непоправимой слепотой. Мы
узнали об этом только через несколько месяцев, когда Аня без очков погуляла
по льду Амурского залива, который вдруг показался ей ярко розовым. Но все
равно мы ему были безмерно благодарны, когда Аня впервые после операции
вышла со мной в больничный двор. Я ее глазами увидел желтые листики осенней
березы и вообще весь наш прекрасный мир, который не ценят только зрячие... Я
ежедневно навещал ее, сочувствовал болезненным процедурам после операции, а
в свободное время знакомился с городом. И тут произошло чудо.
Среди сотрудников Володи оказалась пожилая женщина, которую
заинтересовала моя фамилия. Оказалось, что в детстве ее родители дружили с
моими, которые как раз и поженились в Новосибирске. Она вспомнила, как
красиво пела моя мама и примерно объяснила, где они жили. И вот я на метро
доехал до нужной станции. А там просто как к себе домой (а ведь все это было
за шесть лет до моего рождения!) пришел в какой-то двор, нашел красный
кирпичный дом, большое окно и долго стоял напротив него, уверенный, что
именно тут был первый семейный очаг моих родителей. Давняя их знакомая
наутро подтвердила: да, именно в этой комнате они и жили...
Потом был темный и страшный новосибирский аэропорт, первый снег и
мокрый платочек, прижатый к беззащитному оперированному глазу моей жены. И
страх, что перелет как-то повредит, а ближайший врач в Хабаровске, а к нему
на годы очередь ослепших. А вторым глазом она уже почти ничего не видела.
Но все обошлось. Конечно, мучительно лечилась во Владивостоке, конечно,
была не совсем зрячая, но ведь не слепая же больше, слава Богу! Работала,
читала, смотрела телевизор. Все одним глазом, но какое это счастье - видеть.
У меня появился новый потенциальный заказчик на мои разработки. На этот
раз на шагайку. Звали его Борис Иванович Попов и был он во главе совета
директоров или как там назывался владелец концерна "Кессон" в Находке.
Летом 1988 институт послал меня на Первую Всесоюзную конференцию по
шагающим машинам в Волгограде. Я улетел в Москву, а Попов сказал, что
прилетит к началу конференции. Я впервые летел из Москвы - внутри России,
как белый человек, не через жуткие ненадежные сибирские аэропорты, а на
аэробусе, по блату моих вертолетных коллег из НИИГА и через три часа
комфорта и отдыха оказался в неожиданно очень приятном городе - Волгограде.
Уже первая прогулка по улице, под которой, как метро, шел самый обычный
трамвай, поразила меня рациональностью решения. Улицы города, заново
отстроенного пленными немцами, после тотального разрушения, были
просторными, зелеными, южными. Может быть поэтому не давила откровенно
советская архитектура, как в Комсомольске. Набережная была роскошной, а в
Волгу я просто влюбился, когда по своей традиции спустился к воде -
погрузить руку. Я так делал и до и после во всех городах. Совсем недавно
спускался так к Оби в Новосибирске и раньше к Иртышу в Омске, не говоря о
Неве, Амуре Даже к замерзшей Ангаре в Иркутске, где я гулял пару часов из-за
задержки рейса, я ухитрился прикоснуться в полынье.
Так вот Волга, в отличие от всех рек, кроме разве что Невы, была
прозрачной. Вода казалась морской, она была голубой. Когда я на старом
катере переехал на дикий берег и купался, то нигде не получал от купания в
реке такого острого удовольствия, несмотря на то, что вода была ледяной. Я
без конца шел по берегу вверх по течению, кидался в волны и уносился к
пляжу. А потом была и экскурсия на большом теплоходе вниз, к Волго-Донскому
каналу, где я видел, как русский человек убивает свою вечную
кормилицу-Волгу...
В гостинице меня поселили в просторном двухместном номере со
свиньей-армянином, не сливавшим за собой в туалете. Переполненный
политическими событиями в стране и предчувствием близкого рокового поворота,
впервые туда, откуда возврата нет, я на замечание армянина о его великой
нации заметил, что никакие армяне не нация. У нации, например, у евреев,
есть свое независимое государство, со своими еврейскими генералами, армией,
дипломатами. А армяне что? Он неожиданно страшно разволновался, я даже не
ожидал, дико глянул на меня и ушел. Интересно, как сложилась его судьба
после 1991 года, и нет ли на мне кровавого греха за бессмысленную подначку?
Сама конференция запомнилась непонятными, заумными теоретическими
докладами в основном ученых из Института прикладной математики МГУ и
устроителей конференции - кафедры теоретической механики Волгоградского
политехнического института. В комнате моей вместо армянина вскоре поселился
Попов, который стоял рядом со мной во время стендового доклада,
представившись председателю конференции академику Охацимскому, как заказчик
моего проекта. Тот внимательно меня выслушал и тут же поставил мой доклад,
как пленарный, заметив во вступительном слове, что это единственный реальный
проект из всех. Возможно, поэтому аудитория приняла меня довольно холодно,
раздались замечания, что моя шагайка вообще не шагающая машина, так как не
копирует движения ни одного живого организма. Никакого решения по ней
принято не было. Зато я провел время, как турист, в интересном городе, где
меня поразил зал полководцев в городском музее и, конечно, Мамаев курган. Я
поехал туда сначала один, на трамвае рано утром и издали увидел монумент
Вучетича, как огромное неподвижное облако. Подобный шок я получил через
восемь лет в Гизе от пирамиды Хеопса.
И опять был привет из не моего прошлого. Женщина-гид на Мамаевом
кургане сказала, что здесь была переправа через Волгу, по которой проходили
резервные войска, в том числе какая-то мохнатая кавалерия из диких алтайских
народов. А поскольку мой отец вроде бы рассказывал мне нечто подобное,
участвуя в наведении под огнем этой понтонной переправы, я сказал ей. Слово
за слово. Оказалось, что ее отец рассказывал ей о моем...
Во Владивостоке меня ждали перемены. Филиал ЦНИИМФа сливался с
Дальморниипроектом, где какое-то время работала корректором моя Аня, и
бывшим родным ДВЦПКБ. Все это образовывало новый большой институт ДНИИМФ,
директором которого назначили моего бывшего начальника техотдела, а потом
главного инженера пароходства Пилипенко. Анатолий Васильевич когда-то
переманил меня из ПримЦКБ и потом покровительствовал, но позже сменил
милость на гнев и сейчас сначала принял меня, как и всех цниимфовцев,
нелюбезно. Но потом, ознакомившись с суммами на договорах и увидев, что я
чуть ли не самый богатый Буратино, приблизил меня к руке и больше обижать не
велел до самой своей скорой смерти от рака. Но пока он от всей души
расправился с Проселковым. Скорее всего, имел с ним какие-то еще старые,
райкомовские счеты. Начальника, который два года назад предлагал мне
убираться на все четыре стороны, выгнали, не предоставив в новом институте
никакой должности. Мало того, его хотели даже отдать под суд. Я входил в
комиссию по расследованию его злоупотреблений и выступил, что тот ни в чем
не виноват, беден и руководил своим семейством так же бездарно, как и
институтом. То есть и украсть ничего способен не был. По иронии судьбы этот
липовый кандидат наук по навигации пошел плавать замполитом не куда-нибудь,
а на мой вертолетоносец "Витус Беринг". Дождался-таки реального внедрения
моих разработок. Судно к тому времени имело прочный авторитет флагмана флота
судов-снабженцев для Арктики, вертолеты работали прекрасно, а актовый зал
института украшала заказанная Проселковым картина этого судна в действии.
Именно здесь прошел прощальный новогодний бал уходящего в прошлое филиала. Я
танцевал только с секретаршей Проселкова Олей Овчинниковой, хотя отношения с
ней у меня были далеко не безоблачными. Но была она женщина легкая, веселая
и незлопамятная. И довольно симпатичная, как и ее ближайшая подруга. Именно
их Аня как-то застала у меня в подвале за чашкой чая с взвизгами.
Обошлось...
Подвал мне мое новое начальство не только оставило, но и переделало -
выгородило угол для стола с кульманом. Плохо только, что за стенкой
разместили шумных женщин-маляров, которые не давали сосредоточиться.
Впрочем, мне было ни до чего - одновременно делал три темы - полу
разлюбленную платформу, судоходно-вертолетную систему для пароходства и
министерства и шагайку по заказу Попова. Причем, последний проект
оплачивался вне института и невообразимо большой суммой для меня и моей
команды. В этот же период я еще писал роман "Убийство после События" - о
капиталистическом Владивостоке после свержения советской власти. Чушь
какая-то, потом выбросил без сожаления на помойку.
В том же 1988 году Аня одна съездила во Львов на свой Факультет
повышения квалификации по книжной торговле в Полиграфическом институте, а на
обратном пути заехала в Новосибирск и уже без меня прошла операцию на втором
глазу.
В том же году вышла замуж моя дочь Вета. Новый зять Николай не вызывал
у нас с Аней никаких эмоций, кроме досады. Парень казался не только
никчемным, не имея ни профессии, ни образования, но и, на мой вкус,
некрасивым, не смотря на рост и мощь. Но был спокойным, преданным, тихим.
Голос его почти не был слышен. Поселились они у нас в квартире, так как его
семья жила на мысе Чуркин, что считалось во Владивостоке концом света.
Сначала вдвоем, а в конце 1988 года, как говаривал Зощенко, "небольшой
ребеночек родился" - 24 декабря я стал дедушкой и познакомился с внуком. Как
всегда, во Владивостоке, да и вообще на Дальнем Востоке от иного меридиана,
я страдал от постоянного желания держать глаза закрытыми. Или отчаянно
моргал. Доходило до того, что я на велосипеде по напряженному проспекту
Столетия Владивостока ехал с закрытыми глазами. Спасался женьшенем, "золотым
корнем", которые принимал каждое утро. Зарядку я делал во дворе, которым у
нас был лес, на коврике, в любую погоду, даже на снегу.
1989 год начался с визита Колиных родителей - Петра Петровича и
Анастасии Николаевны. Во время застолья назвали внука Димой, проводили
сватов на электричку по скользкой заснеженной тропке, а сами с Аней пошли
кататься на лыжах. На солнце было в лесу так тепло, что я катался голым по
пояс. Первого января! Но ночью, конечно мороз. Семь градусов, не Болгария,
но и не Комсомольск же! В тот же день впервые обрезал внуку ногти на
крохотных, но удивительно сильных пальчиках.
С этого времени я начал вести мой первый в последние годы дневник.
Впрочем, я вел дневник со школьных лет, но как-то сжег его на костре,
на берегу реки Силинка в Комсомольске в 1972 году, когда мне показалось, что
в моих бумагах дома кто-то рылся. И не из- домашних...
Вернемся, однако, к будням января 1989 года. О них говорит, например,
такая запись: "После работы, устав как собака, иду по магазинам и
мастерским. Сдать в ремонт кофемолку нельзя - нет, и не бывает никаких
запасных частей. В "Электронике" купить магнитолу за 80 рублей не советуют -
завод гонит 100% брака, есть за 350, но на такое жалко денег. Купить в
"Спорттоварах" комплект лыж для Лёни нельзя - нет никаких креплений.
Приплелся на троллейбусную остановку. Уехать нельзя - нет троллейбусов, а
автобусы отходят, приоткрыв дверь, битком набитые. Словно все собрались в
эвакуацию. Бардак, именуемый уже не развитым социализмом, а перестройкой."
В эти же исторические дни меня уговорили создать ВТК - временный
трудовой коллектив, где по моему договору работают чиновники пароходства,
которые потом этот же договор и принимают. Сначала с пафосом отказался.
Потом на этом разбогател.
Каждый вечер во тьме встречаю с троллейбуса Аню, вечно нагруженную
продуктами и книгами. Для этого иногда час брожу по лесу, пока моя жена не
появляется из двери.
К 12-летию Лёни купил ему "астрокабинет" - что-то вроде складного
телескопа. Как ни бились, ничего в него так и не увидели... Все это время я
пишу роман, о котором уже упоминал, называя его в дневнике "Иллюзиями". Пишу
запоем, горю. А какая лажа вышла, в конце концов! Впрочем, и из договоров,
которые в это же время изо всех сил клепал на работе. Зато как славно мы с
Аней, катаясь на лыжах в ущелье, купались в снегу! Какие вообще были у нас с
ней во Владивостоке супружеские отношения! Как молоды мы были в наши
пятьдесят с лишним лет.
И вообще как нам было хорошо в начале 1989, когда нам было так плохо...
Популярность: 27, Last-modified: Sat, 16 Dec 2017 15:19:19 GmT