---------------------------------------------------------------
"Вопросы литературы" No1-2002
Email: antic(a)comail.ru
Date: 2 Jun 2004
---------------------------------------------------------------
( Полный текст. Курсивом отмечены купюры, сделанные редакцией журнала.
)
С Ириной Полянской беседует Елена Черняева
Об Ирине Полянской заговорили в 1997 году, после того как на страницах
"Нового мира" был опубликован ее роман "Прохождение тени". Красивая
своеобычная история дружбы русской девушки с четверкой слепых
музыкантов-кавказцев... Драматическая сага о семье репрессированного
ученого-ядерщика, отошедшая в область поэзии, искусства, золотого сна,
разгладившего швы семейной трагедии... Полифоническая проза конца ХХ века,
литература, наделенная горьким опытом столетия, не упускающая за деталями
мира его духовные контуры... Музыка -- как тема романа и как аналог
внутренней человеческой жизни...
Роман получил высокую оценку критики, вошел в финальный шорт-лист
премии Букера, присуждаемой за лучший русский роман года, и открыл в
издательстве "Вагриус" новую серию книг "Женский почерк", в которой
печатаются наиболее значительные произведения женщин-писательниц. Был
переведен на французский язык и издан в престижном парижском издательстве
"Акте Сюд", получил блестящую прессу, ведутся переговоры о немецком,
голландском и английском его издании...
В 1999 году читатели журнала "Новый мир" получили возможность
ознакомиться с новым романом И. Полянской -- "Читающая вода". Сегодня в
"Новом мире" уже готовится к публикации новая большая работа писательницы --
роман "Горизонт событий". Наш разговор -- о женской судьбе в искусстве, о
том, что такое "мысль семейная" и ее отражение в творчестве, о становлении
писателя и такой его "разновидности", как женщина-романист.
-- Е.Ч. Ваш первый роман привлек внимание читателей необычностью фабулы
и судеб героев. Тема его, в общем-то, традиционна и может быть определена
как "роман воспитания": в центре его -- юношеская влюбленность, чувство,
ставшее жертвой межнациональных предрассудков, ревность, отчаяние, измена,
уродующая души героев... В романе есть другая линия -- несущая на себе
отчетливые следы автобиографизма и повествующая о семейной драме, об истории
незаурядной интеллигентной семьи, угодившей в трагический разлом времени, а
также о необычных обстоятельствах появления главной героини на свет,
родившейся за колючей проволокой в одном из сталинских лагерей... Возможно,
самые сильные страницы романа -- это описание лагеря, увиденного глазами
шестилетнего ребенка. У читателя невольно возникает вопрос -- насколько
описанные в художественном произведении картины соответствуют
действительности?
-- И.П. Семейная линия романа посвящена жизни моих родителей и
повествует о нашей реальной истории, случившейся в этом немилосердном веке с
членами нашей семьи, в чьих судьбах -- каждой по-своему -- воплотились
трагические черты времени. В общем, идея такая: что было и что осталось от
большого, талантливого, кустистого русского интеллигентного семейства. Я
родилась в той самой уральской "шарашке", описанной Д. Граниным в "Зубре".
Мой отец попал туда после двух лагерей -- немецкого и нашего. Едва не
погибнув на Севере от истощения и цинги, отец спустя два года чудом был
вызволен из колымских рудников -- его спаcло известное постановление о
форсировании работ над атомным проектом. Ученый-химик, он был видным
учеником академика Зелинского. Осенью 1941 года с народным ополчением ушел
добровольцем на защиту Москвы. В сражении под Нарой полег почти весь его
батальон. Отец был ранен и попал в плен. Отличное знание немецкого языка и
специальность химика привели его после долгих лагерных мытарств на
фармацевтическую фабрику. К концу войны он оказался в американской
оккупационной зоне, откуда, несмотря на уговоры американских специалистов
(его научные работы уже знали за рубежом), настоял на переводе в русский
сектор. А уже там был осужден за измену Родине и, как и тысячи других
несчастных возвращенцев из немецкой неволи, отправлен по этапу. Так через
Колыму он попал в эту знаменитую уральскую "шарашку". Его судьба
удивительным образом повторила -- только на ином, более страшном витке --
судьбу "Зубра", Н. Тимофеева-Ресовского, с которым они были хорошо знакомы.
С первых лет жизни я была буквально напичкана этим семейным эпосом. Никаких
иллюзий по поводу существующего строя у нас в семье не было. Семейного лада
тоже не было, слишком разные по складу характера люди собрались на этом
маленьком пятачке, поэтому оставалось одно -- труд как подвиг и искусство
как отдушина, некая экзальтированная защищенность культурой от царящего
вокруг разора и пошлости... И вот весь этот материал меня долго не отпускал,
определяя мою сознательную и даже подсознательную жизнь. Странно, но я уже в
возрасте четырнадцати лет твердо знала, что опишу все это... Когда мама
приехала к отцу в эту знаменитую зону, она была первой "разрешенной" женой в
этой "шарашке". Там я и родилась на свет, там, за колючей проволокой, и
провела первые шесть лет своей жизни...
-- Е.Ч. И как же было обставлено ваше появление на свет?
-- И.П. Моей повивальной бабкой явилась Ангелина Пименовна Стребкова --
терапевт лагерной амбулатории, мир ее праху, святая женщина, с которой мы
уже потом, после освобождения, поддерживали связь до последних лет ее жизни.
На "воле" она служила тюремным врачом в Казани и была осуждена за то, что
отказывалась давать свое медицинское "добро" на продолжение пыток над
заключенными. Хотя в свидетельстве о рождении у меня и значилось: "г.
Касли", родилась я в той самой "шарашке", где появилась на свет и атомная
бомба. В молодости я любила повторять, что мы с ней, бомбой, родились в
одном месте и являемся почти ровесницами.
-- Е.Ч. Что же представляла собой эта "шарашка"?
-- И.П. Об этом уже много писалось -- особенно подробно и хорошо все в
том же гранинском "Зубре". Как эти зоны за колючей проволокой превращались в
подлинные островки научной и даже гуманитарной свободы. О творческой
атмосфере, духе интеллектуального поиска, царивших в них. А ведь населяли их
люди, на своей шкуре испытавшие подлинную цену свободы, -- бывшие зеки,
вчера еще умиравшие от недоедания и цинги, надрывавшиеся на каторжных
работах в рудниках и на лесоповалах. В таких "шарашках" собиралась вся
большая наука: физики, генетики, биологи, медики, -- словом, люди, чьи
научные цели так удачно совпали с целями государства. Жили среди нас и
вольнонаемные, и прикомандированные, и даже вывезенные из Германии
"трофейные" немецкие физики -- такие, как Риль, например. Немцев привозили с
семьями, с домашним скарбом, врачами и даже священниками. Кормили их
несравненно лучше наших ученых.
-- Е.Ч. Что вам особенно запомнилось из тех лет -- ведь вы были еще
малы?
-- И.П. Конечно, о многом из того, что меня там окружало, я помню со
слов родителей. В романе я описала дружбу с больной немецкой девочкой, был
еще мой ровесник Саша Крайнев (ставший, естественно, физиком-ядерщиком --
впоследствии одним из ликвидаторов аварии на ЧАЭС), с которым мы до сих пор
перезваниваемся; помню нашу общую возню с караульными собаками, которые были
к нам очень дружественно настроены -- гораздо дружественней, чем ко
взрослым. Новый год, хоровое пение взрослых, так поразившее меня на всю
жизнь, елка, украшенная самодельными игрушками, санки, в которые мы
запрягали прирученных караульных овчарок и ездили на них от одной колючей
проволоки до другой, ограничивающей наш первый детский мир, казавшийся мне
тогда таким огромным. Была еще одна большая детская мечта -- как-нибудь,
улучив момент, взобраться на высокую караульную вышку, с которой открывался,
должно быть, такой захватывающий вид... В своем романе я, как смогла,
постаралась воссоздать эти реалии.
-- Е.Ч. Когда же вас выпустили на свободу?
-- И.П. Это был уже 1957 год. После освобождения мы долго колесили по
стране, отец сменил много мест работы. У него был очень несносный и
независимый нрав, поэтому мы нигде надолго не задерживались. Жили в бараках.
Иногда даже успевали получить квартиру, но отец сразу развязывал войну по
всем фронтам -- от местного партийного начальства до бездарного, с его точки
зрения, научного руководства того или иного института. Несмотря на полную
реабилитацию отца, к делу быстро подключалось местное КГБ и, стремясь
выполнить указания властей, начинало всячески досаждать нам, так что нашей
семье снова приходилось сниматься с места.
Мой отец -- абсолютно бесстрашный человек. Будучи загнанным в Тамбов,
вынужденный работать в провинциальном вузе, он восстал против культа
единоличной власти тамошнего первого секретаря Черного -- был такой
монструозный член ЦК, если кто помнит. Не захотел принимать в институт
людей, которым тот протежировал. В одиночку объявил войну первому секретарю
обкома, -- моя дочь, например, уже и представить себе не может, чем это было
тогда чревато... Сломить отца так и не смогли -- зато в отместку отняли
боевые награды. И все из чувства подлой мести. Его судьба явилась для меня
примером гордой неуступчивости и мужества. Между прочим, чтобы написать нашу
семейную сагу -- историю семьи во многих ее проявлениях, в том числе и
нелицеприятных, -- мне тоже потребовалась толика экзистенциальной смелости.
В одной из статей мой роман уже как-то сравнивали с семейной киноповестью
Бергмана, выстроившего свою эстетику на болезненном противостоянии двух
полов и поколений -- старшего и младшего. Действительно, в нашей семье,
история которой сложилась столь фантастично, было немало "бергмановского" и
одновременно латиноамериканского: взаимные уходы и измены, роение страстей
своевольных и самолюбивых, скорых на решения людей, симметричное
самоубийство под колесами поезда двух возлюбленных -- со стороны матери и со
стороны отца, рождение больного ребенка, что, по-видимому, явилось
результатом неосторожного обращения отца с радиоактивными материалами.
Слабоумный соседский мальчик Лео, фигурирующий в романе, целиком списан с
моего покойного младшего брата. Тогда еще мало что знали о радиации и себя
не берегли, -- отец, например, когда у него в руках однажды разбилась колба
с ураном, собирал его голыми руками, потому что каждая кроха его ценилась
дороже золота... И вот весь этот невероятно гремучий материал мне предстояло
художественно преобразить и травестировать, умудриться как-то пройти через
это психологически очень сложное поле, чтобы, во-первых, это не походило на
фамильное предательство, а во-вторых -- не свалиться в сторону
социально-обличительной мемуаристики. В центре должна была оставаться
загадка из разряда вечных, мучающая каждого ребенка: почему я появился на
свет от этих двух взрослых людей, таких разных, таких сложных и
непредсказуемых, обуреваемых такими страстями, -- его и ее, отца и матери?..
То есть мистика и загадка, лежащая в основе каждой семьи.
-- Е.Ч. Да, надо признать, наиболее сильное впечатление в романе
"Прохождение тени" производит образ отца -- человека невероятной судьбы,
вышедшего несломленным из всех испытаний, в которые его бросала жизнь...
-- И.П. К сожалению, эта самая жизнь сложилась таким образом, что с
отцом мы разошлись. После выхода романа я получила от него письмо -- первое
за много-много лет, в котором он договаривает то, что не успел сказать мне
полжизни назад, во времена происшедшего у нас разрыва. И хоть там было много
несправедливого, это письмо меня ранило, не могло не ранить, неделю я болела
им, но эта боль была расплатой за художество, -- оказывается, мало написать
роман, надо еще уметь и за него ответить. Мама к этому времени уже умерла,
так что заступиться за меня было некому.
-- Е.Ч. Вы сказали, что уже в возрасте четырнадцати лет поняли, что
будете писателем. Не могли бы поподробней рассказать об этом моменте?
-- И.П. Пожалуй, это началось во мне еще раньше. Примерно с десяти лет
я вела дневник. Прекрасно помню тот день, когда мне вдруг пришла в голову
эта идея -- писать. Многие писатели помнят подобный момент в своей жизни. В
то время мы жили на Волге, в городе химиков Новокуйбышевске. Этот новый
город был заселен молодыми людьми, строящими знаменитый на всю страну
нефтехимкомбинат. Этот город и стал для меня родным... С нами, детьми, тогда
много возились, взрослые вывозили нас на Волгу, устраивали лодочные походы,
костры, жизнь била ключом. В городе были прекрасные библиотеки, и во все я
была записана. И вот в один из дней я вдруг написала первый свой рассказ,
конечно во многом навеянный прочитанными книгами. Действие в нем происходит
в дни Парижской Коммуны... В камере Бастилии сидит якобинец, к нему приходит
начальник тюрьмы, чтобы сыграть с ним в шахматы и провести диспут. А наутро
якобинца должны гильотинировать...
Мама отнеслась к этому ответственно и повела меня в нашу
новокуйбышевскую газету "Знамя коммунизма". Ее редактор, тогда еще молодой
человек Геннадий Исаков, прочитав рассказ, поздравил нас и сказал: "Будем
печатать". И прибавил, обращаясь к маме: "Может быть, мы с вами присутствуем
при рождении таланта..." Конечно, это была дежурная фраза, но я поверила ей
безоговорочно... Рассказ вскоре вышел. Все это так сильно меня поразило, что
рассказы из меня просто полились ручьем. Я была принята в литературное
объединение при газете, с нетерпением ждала каждого заседания. Мне казалось,
что все дверные ручки в редакции -- золотые! Мой рассказ был торжественно
прочитан на собрании этого литобъединения, мне преподнесли букет красных
гвоздик, поаплодировали, поражаясь тому, что автор так молод, а уже хорошо
знает историю Франции... И во всем нашем городе, не говоря уже о
литобъединении или редакции газеты, не нашлось человека, который бы указал
автору и его наставникам на смехотворную ошибку: во времена Парижской
Коммуны уже не было ни Бастилии, ни якобинцев, которых повывели лет за
семьдесят до описываемых событий... Но такова была вера в печатное слово,
что никто ничего не заметил, даже моя мама, хорошо знавшая историю.
-- Е.Ч. Ну, а что было дальше?
-- И.П. Параллельно с обычной школой я закончила музыкальную по классу
фортепиано и поступила в музучилище города Орджоникидзе. Маме почему-то
очень хотелось видеть меня пианисткой. В этот период я окунулась в почти
иностранную среду -- ранняя молодость, новые знакомства, Кавказ предо мною
-- все очень красивое, замечательное. Начало 70-х, тогда Кавказ был совсем
другим -- не таким, как в 80-е и уж тем более в 90-е. Совершенно случайно
меня определили в группу слепых студентов-музыкантов. Их набирали по всему
Кавказу, среди них встречались музыкально очень одаренные. Я занималась с
ними в одной группе, мы с ними сдружились. Мне было интересно наблюдать за
ними -- например, некоторые из слепых, словно цветы, чувствуют солнце и
всегда могут указать на него, даже если небо покрыто тучами. Существование
этих людей выстроено на абсолютном доверии к миру -- иным оно быть и не
может. Думаю, что кое-чему мне удалось у них научиться. Как-то раз я
задалась воистину невыполнимой задачей -- решила рассказать слепым про
звездное небо... Мы взобрались на крышу, и вот там, на крыше нашего
музучилища, я провела одну из самых удивительных лекций в своей жизни. При
виде доверчиво задранных к звездному небу слепых лиц я забыла обо всем, мною
овладел приступ необыкновенного красноречия, в общем, это было сродни
вдохновению... Спустя много лет эта история случайно всплыла в моей памяти
-- и вот она-то и явилась тем самым зерном, из которого проклюнулась идея
романа "Прохождение тени"... После музучилища, которое я не закончила, я
уехала в Ростов к бабушке и уже там, совершенно неожиданно для себя,
поступила в знаменитое ростовское Училище искусств на актерское отделение.
Так что по своему первому образованию я -- драматическая актриса.
-- Е.Ч. Чем же был вызван такой решительный шаг? И почему театр, а не
литература наконец?
-- И.П. Я поняла, что музыкального исполнителя из меня не выйдет -- не
та техника, не та рука, к тому же больной позвоночник не позволял долго
просиживать за инструментом... В ростовском Училище искусств я закончила
мастер-класс народного артиста Михаила Ильича Бушнова. Прекраснейший человек
и чудесный педагог, учеба у него была для меня счастьем. Это был (и есть)
классический театральный актер старой складки, воспитанный на школе
Завадского, работавшего когда-то в ростовском драмтеатре. Он совершенно
замечательно играл царя Федора Иоанновича. В тот момент я была почти
убеждена, что так и буду актрисой. Я играла Комиссара в "Оптимистической
трагедии", потому что любила Алису Коонен и потому что мне нравилась Лариса
Рейснер. Я играла Настасью Филипповну, потому что любила Достоевского. Моим
амплуа было -- драматическая героиня. С лирической героиней у меня не
ладилось. Леди Макбет Шекспира я могла сыграть. Но лирическую роль, скажем
Джульетту, -- уже нет. Театр -- дело компромиссное, потому что актер зависит
от репертуара. В понятие репертуара входила советская драматургия, которая
тогда была ужасна. Я не могла играть даже роли Горького: они вставали мне
поперек горла. И все это время я продолжала писать. Пришла в редакцию газеты
"Ростовский комсомолец": печатала там свои рассказики, ездила в командировки
по области. Как-то отправила свои произведения в Москву на творческий
конкурс в Литературный институт и получила вызов на вступительные экзамены.
А когда я приехала туда, то сразу почувствовала, что вхожу в свой дом.
-- Е.Ч. Что вам дала учеба в Литинституте?
-- И.П. В Литинституте я узнала о существовании современной литературы,
о которой у меня было довольно туманное представление. Скажем, о Трифонове,
Семине, Казакове. Это было время повального увлечения самиздатом: по рукам
студентов свободно гуляли Солженицын, Набоков, Вен. Ерофеев, неизданный
Платонов, Саша Соколов. В Литинституте я на-
училась по-настоящему ч и т а т ь. Это самое главное --
п р о ч и т а т ь книгу. Научиться читать ее построчно, как бы
заглядывая автору через плечо: как это у него все получается? Ты начинаешь
самой печенкой чувствовать автора, понимать его задачи, настроения, в
которые он был погружен в момент создания книги.
-- Е.Ч. Итак, все пришло на круги своя... Вы учитесь литературе,
посещаете семинары, входите в литературную среду. До романа, который принес
вам известность, вы писали рассказы и повести, обратившие на себя внимание
знатоков тонкой инструментовкой письма, лиризмом...
-- И.П. В "большой", журнальной литературе я дебютировала с легкой руки
Елены Невзглядовой в журнале "Аврора" в 82-м году рассказом "Как провожают
пароходы...". В 83-м году в издательстве "Молодая гвардия" у меня уже лежала
одобренная к изданию первая книжка повестей и рассказов "Предлагаемые
обстоятельства", которую там промариновали шесть лет. В это время, пока я,
лия слезы, обивала пороги издательства, в разных местах вышли три книги
женщин-прозаиков, с которыми я дебютировала почти одновременно, -- Татьяны
Толстой, Тани Набатниковой и рижанки Марины Костенецкой. И -- о, ужас! --
все эти три писательницы, не сговариваясь, дали своим книжкам одно и то же
заглавие: "На золотом крыльце сидели...". Помню, как эта синхронность меня
тогда поразила и даже напугала... Я поняла, сколь много опасностей
подкарауливает неопытного автора. Я критически перечитала свою рукопись и
постаралась ее пересоставить, чтоб как можно дальше уйти от кукольно-елочной
эстетики и инфантилизма, почти неизбежного для первой книги молодого автора.
-- Е.Ч. Из чего у вас рождается замысел сочинения? Расскажите о вашем
рабочем методе...
-- И.П. Для того чтобы подвигнуть себя на написание текста, мне нужен
толчок из реальной жизни. Для меня это очень важно -- ну вот как в случае со
слепыми на крыше... Бывает и по-другому -- на помощь приходит литературное
впечатление, выуженная из художественного или документального текста
выразительная деталь, подробность... Так, например, родился мой новомирский
рассказ "Тихая комната", первотолчком к написанию которого послужило вполне
конкретное письмо Варлама Шаламова, опубликованное несколько лет назад в
"Знамени". Шаламов там описывает свою комнату, полученную после долгих лет
заключения, мытарств по провинциальным городкам и возвращения в Москву, --
первую комнату в своей жизни... Это письмо выделяется особым тоном
умиротворенного покоя и даже угадываемого счастья. Шаламов пишет, как он ее
обустраивает и как она ему нравится, -- в особенности же нравится тем, что
это т и х а я комната, очень т и х а я, вполне подходящая для его
писательской работы... Само это слово -- т и х а я -- проходит эхом через
письмо не раз и не два, но к концу письма мы вдруг понимаем (из его
оговорки), что писатель глух, что его слух после перенесенных в заключении
болезней и побоев постепенно гаснет и он уже не в состоянии отличить тихую
комнату от не тихой... А в самом конце письма мы узнаем, что комната вовсе
не была тихой: дом стоял у Хорошевского шоссе, по которому с грохотом и воем
мчались машины. Но ему, бедному, уж так хотелось уюта -- не хуже, чем у
других... Я нашла и опросила нескольких людей, близко знавших Шаламова, и в
результате этих изысканий собрала кое-какой материал. В итоге родился
рассказ об этой комнате, построенный на свидетельствах очевидцев,
воссоздающий бытовые подробности и детали жизни этого писателя, нигде в
рассказе прямо не называемого... Дом этот, к сожалению, давно снесен, так
что мой рассказ можно посчитать за виртуальный музей этой комнаты Шаламова,
с которым я, по праву своего лагерного происхождения, чувствую особое
родство. Последние годы Шаламов страдал обострениями вынесенной с каторги
болезни Меньера, приводящей к внезапным припадкам и потере сознания, и
поэтому всегда носил в нагрудном кармашке записку, адресованную к случайным
прохожим, -- что следует делать в таком случае: "Помочь лечь... голову
обливать холодной водой... вынести на свежий воздух из душного помещения...
Не усаживать и не поднимать голову. Вызвать "скорую помощь". Горькая ирония
судьбы заключалась в том, что этот, может быть, самый бескомпромиссный и
несгибаемый человек в русской литературе, не признающий над собою ничьей
власти, мог легко впасть в зависимость от первого встречного... Мне удалось
в ЦГАЛИ в фонде Шаламова сделать ксерокопию с этой потертой от долгого
ношения справки и вставить этот поразительный документ в свой рассказ.
-- Е.Ч. Ваш первый роман композиционно очень изощренно построен: сцены
из семейной жизни, из детства и юности главной героини переплетаются со
сценами времен ее учебы в музучилище, где основное внимание уделяется
истории дружбы со слепыми музыкантами... Возникающий стереоэффект
присутствия в романном времени достигается свободным монтажом эпизодов, их
"надвременной" подсветкой, идущей уже скорее из нашего далека,
музыкальностью и пластикой сцен, связанных редким единством авторской
интонации, верностью раз и навсегда взятой ноте... Недаром критики уже
сравнивают структуру вашего романа с восходящей спиралью ДНК, где все
взаимосвязано и все дополняет друг друга.
-- И.П. Структура романа связана с тем, что он писался слоями. Сначала
возник эпизод со слепыми на крыше... Потом он разросся до повести, к ней
приплелись какие-то семейные мотивы, -- а как только стронулась эта
громоздкая махина семейной памяти, завязанной на прошлое отца-матери и
лагерь, я поняла, что или погибну, погребенная всем этим, или найду живую
нить, которая выведет меня из лабиринта... Этой нитью оказалась музыка.
Роман я писала, как хозяйки шьют лоскутное одеяло: руководствуясь чувством
женского чутья и импровизации, сшивала один метафорический кусок с другим,
изготовленный методом бесконечного вскрытия вещи в самой себе. Я называю
этот метод дешифровкой на уровне фрагмента. Поскольку я лирик и прозу пишу
лирическую, для меня важны все эти выходы на метафору, которая в моем
представлении связана с музыкой. С неким интонационным обертоном,
определяющим все. Так что писателю пришел на помощь музыкант, который во мне
еще, надеюсь, не умер, мой слух и мое музыкальное мышление помогли
справиться с композицией и организовать прозаический материал. Кроме того,
мне всегда очень хотелось написать о музыке. Ведь в поэзии музыкальность
возможна -- аллитерации там, ассонансы, не говоря о рифме, -- почему же
нельзя вплести ее в прозаическую ткань... Музыки в мире гораздо больше, чем
живописи и литературы. Можно даже сказать, что все окружающее нас -- музыка.
Особенно с появлением атональной музыки, она -- царица всех сфер. Но
почему-то жанр такого свободного ассоциативного лирико-драматического
повествования трудней всего дается нашей критике. Иногда доходит до
курьезов. Говоря о моем романе, например, критик Мария Ремизова даже
объявила, что я написала "фонетическую симфонию". Но чего-то там "не
дотянула". Это ж только представить себе эту "фонетическую симфонию",
которую требует от меня критик... Лучше не представлять.
-- Е.Ч. Таким образом, главным героем вашего первого романа стала
музыка. Второй же роман -- "Читающая вода" -- целиком и полностью посвящен
стихии кино. Главная героиня пишет диссертацию по истории кино и вступает в
сложные отношения с Мастером -- знаменитым кинорежиссером, когда-то
поставившим гениальный фильм, уничтоженный по решению сталинской комиссии.
Композиционно роман тоже как бы сложен из двух половин, взаимно дополняющих
друг друга: одна из них -- роман-портрет об этом режиссере, знаменитом и
вальяжном основоположнике кино, сумевшем дожить до наших дней (действие
происходит в 70-х), заведомо синтетическом персонаже, современнике
Эйзенштейна, Довженко, Дзиги Вертова. А вторая половина романа -- это
культурологический пласт, посвященный истории кино и его творцам, рассказ об
этом величайшем изобретении, связанном с историей ХХ века, запечатленном на
его экране. Поражает размах задействованного в романе материала. Эссеистская
часть захватывает едва ли не всю историю нашего кинематографа в его основных
темах и проявлениях. История кино сливается с историей века, поскольку
современная мифология ХХ века не смогла бы утвердиться без этого "важнейшего
из искусств".
-- И.П. Здесь мне помогло мое актерское образование. Кино я, в отличие
от театра, не люблю. Я бы не рискнула написать о театре, к которому отношусь
очень трепетно, для этого я не настолько самонадеянна, а в кино все кажется
таким явным, что меня в один прекрасный день вдруг потянуло написать эдакую
кинофреску: попытаться на своей отдельно взятой кочке вскрыть социальную
подоплеку этого феномена, выросшего на памяти одного поколения (в данном
случае -- одного человека, моего героя) из стадии первобульона в самое
технологичное и доминирующее искусство современной цивилизации.
В начале всех начал, как это у меня бывает, лежала одна история... Это
история знакомства с прототипом главного героя романа -- действительно
человеком чрезвычайно известным, оставившим свой след в истории кино, имени
которого я не назову. Мне стоило больших трудов изменить его образ до полной
неузнаваемости, хотя кройся не кройся, а от всех примет все равно не уйти.
Поэтому кое-кто героя моего угадывает. Но я никогда не сознаюсь, потому что
этот человек действительно перевоплотился в совершенно другого,
компилятивного персонажа, так что за него я спокойна. Вначале наши отношения
развивались примерно так, как описано в первых главах романа: он
рассказывал, я добросовестно за ним записывала, но потом он и записывать
запретил, когда беседы стало зашкаливать. Я просто слушала и поддакивала,
иногда позволяя себе тот или иной вопрос, доказывающий, что я вполне в
материале. В то время мне очень нравилась "идея рукопожатия", которую любил
озвучивать Владимир Яковлевич Лакшин, как-то подсчитавший, что от него до
Льва Толстого всего д в а рукопожатия -- через кого-то из близких писателя,
с кем он успел познакомиться. Или даже о д н о?.. Рука-то, которую пожимали
Толстой и Лакшин, была одна и та же... Короче говоря, пожимая всякий раз
дряхлую, но еще полную сил длань моего героя, я вступала в прямой контакт со
всем русским кино. Как прежде кавалеры прикладывались к ручкам дам,
выстраиваясь в затылок друг к другу, так я прикладывалась к "великому
немому", отмечая про себя значительность момента. Или, быть может, сам
"немой" в этот момент выстраивался в затылок, чтоб пожать мне руку... В
общем, мы только и занимались тем, что выстраивались в затылки друг другу.
Он -- кино -- я. Кино -- я -- Он. Попутно я читала всю эту литературу по
истории нашего кино и поражалась пустоте этих книг. То, что рассказывал мой
Основоположник, было совсем о другом! О других людях!
-- Е.Ч. В роман включены короткие, в несколько страниц каждый,
портреты-эссе, посвященные Довженко, Дзиге Вертову, Эйзенштейну, Вере
Холодной и др., захватывающие читателя профессиональным блеском и абсолютным
проникновением в предмет... Так о Довженко, умевшем "обращаться со смертью,
как Рубенс с формой...", или, скажем, о "человеке с киноаппаратом" Дзиге
Вертове еще никто не писал...
-- И.П. Я многое использовала из того, что он мне рассказывал. Плюс
многое взяла из книг. Я не гналась за подробностями и деталями -- в отличие,
скажем, от рассказа "Тихая комната", где это стремление доминировало, --
меня интересовала история выживания недюжинного человека, одаренного
талантом, в условиях подавления всего индивидуального, все эти извивы
компромиссного мышления и приспосабливания к окружающему миру под гнетом
обстоятельств, проявления стойкости и слабости, догмы и творческого
порыва... Что камера делает с историей -- мне уже было более или менее ясно.
А вот что она делает с пространством и временем? Ч т о остается на месте
отснятых образов и ч е м именно заполняется э т а пустота?.. В общем, все
эти завораживающие и пугающие вопросы второй половины ХХ века, до которых
наконец доросла наиболее продвинутая и впечатлительная часть ценителей
кинофотопродукции. Я поняла, что это очень одинокий человек, больше
озабоченный приведением своего прошлого в правильный, по его разумению,
порядок. И, в общем, я в нем разочаровалась. А когда отношения наши стали
напоминать Шехерезаду -- в мужском ее варианте, -- я постаралась свернуть
свою лавочку...
- Е.Ч. Вы сказали, что не любите кино. Но написанная вами книга
свидетельствует об обратном. В ней столько страсти, сердечного отношения к
предмету, добросовестного углубления в различные аспекты актерского
искусства и даже кинопроизводства...
- И.П. Спасибо на добром слове. К кино я действительно отношусь чем
дальше -- тем все хуже. Причины, в общем-то, понятны -- они на виду у всех.
Редкий фильм я могу досмотреть до конца. Может быть, это связано с
усталостью жанра, может быть, с нашей общей усталостью... Я люблю
пересматривать старые, хорошо знакомые мне фильмы -- и то не целиком, а ради
какого-нибудь фрагмента, удачно сыгранной сценки, кадра. Ведь я - бывшая
актриса. В одном из интервью я уже рассказывала о своем небольшом каталоге
этих "моих" кадров, к которым питаю свою особую, личную привязанность.
Например, одна сцена из "Покаяния", где женщина стоит где-то на летней
кухне, курит у окна с видом в сад, и идет закадровый текст, кажется, из
Тициана Табидзе: "Вечер, весна, теней перекличка, с ветки на ветку прыгает
птичка"... Мне всякий раз кажется, что я в этом саду жила -- или в нем жила
моя мать, что-то из прошлого, которое напомнила поза этой женщины. Что-то
меня в этой сцене волнует. Таких кадров у меня несколько -- их и не может
быть много. Ради них я готова простить человечеству кино вообще, -- как
сказал однажды в запале Саша Соколов, ругая современный кинематограф и делая
исключение для Бергмана, который -- один! -- оправдывает для него
несовершенство всего остального киномира...
- Е.Ч. Ваш роман "Прохождение тени" входил в Букеровский шорт-лист 1998
года. Ему отдавало свои симпатии абсолютное большинство критиков и
читателей. Преимущество вашего романа было очевидно для всех, поэтому такой
взрыв возмущения вызвало решение трех членов жюри - Зорина-младшего,
Дубина-старшего и примкнувшей к ним славистки Катерины Кларк,
проголосовавших за архивное произведение А.Морозова. Победил даже не роман -
весьма средний, стилизованный под записки катотоника в стадии ремиссии текст
тридцатилетней давности, выдаваемый за последнее слово русской прозы,- в
нарушение всех правил и канонов устава премии. Как стало позже известно, при
голосовании решающим оказался голос американской славистки, капризно
заявившей, как ей не нравится, что газеты навязывают им готовое решение -
роман Полянской, и призвавшей членов жюри поступить "неординарно" -
проголосовать за аутсайдера, чтоб "удивить всех". Таким образом, с нами
сыграли в игру, известную в народе как "наперсток", где главное - обмануть
ожидания публики. Что вы чувствовали в тот момент?..
- И.П. Как вы догадываетесь, мне не очень-то хочется ворошить все это.
Да и не мое наверное это дело. У Морозова мне понравилась вторая его вещь,
спустя год опубликованная "Знаменем". Скажу об одном впечатлении, вынесенном
из тех дней: совершенно случайно услышала по радио выступление председателя
жюри Андрея Зорина, в котором он характеризовал авторов нашей финальной
шестерки. В нее вошло жизнеописание простой сибирской женщины А.Чистяковой,
рассказывающей о своей нелегкой доле, пьянстве мужа, смертях детей...
Господин Зорин сравнивал эти ее горестные сюжеты с... Хармсом. Самое
поразительное, что это говорилось всерьез - с академическим апломбом, с
большим уважением к собственному вкусу. Услышав такое, я поняла, что в этом
"дискурсе" места для меня просто нет и все дальнейшее воспринимала вполне
спокойно. Жалею только об одном - что поддалась на уговоры и пошла на
церемонию. Делать этого, конечно, не следовало. Неприятно удивила возня,
поднятая вокруг романа редакторатом одного литературного журнала.. Особенно
поразило участие бывшего главреда, организовывавшего через подставных
газетные рецензии (ведаю о чем говорю),- одного из тех писателей, чьи
репутации вспухали на советских тиражах и советских гонорарах в обстановке
эстетического вакуума, получивших от власти все но полагающих очевидно, что
им не додано при жизни...
- Е.Ч. Герой произведения А.Морозова идеально укладывался в промежуток
малый между Веничкой Ерофеевым и Передоновым, в который сегодня слишком
многим хотелось бы загнать, как в гетто, русского литературного героя -
недотыкомку, советского дебила, золотушного алкоголика, зомбированного
паупера, - и отразил на себе, как в зеркале, ориентировки некоей социальной
группы, одолеваемой специфическими страхами, маниями, занятой серьезной
работой по целенаправленному формированию литературных вкусов и
представлений. Уже как бы принято за аксиому, что в этой стране не может
быть ни поэзии, ни музыки, ни красоты - то есть всего того, чем так щедро
одаривает читателей ваш роман, - литература, как и все прочее, здесь
кончилась, и поэтому любое искреннее и живое, талантливое и открытое слово
воспринимается неадекватно - то есть вообще не воспринимается:
замалчивается, высмеивается, затирается, подвергается остракизму... Думаю,
именно этим объясняется неприятие т а к о й прозы членами данной референтной
группы критиков - людей насквозь ангажированных и не способных объективно
судить о современной русской литературе. В своих послебукеровских заметках
Андрей Зорин с нескрываемым удивлением и нервозностью описывает бурную
реакцию некоторых его коллег на решение жюри, доходившую до прямых угроз в
его адрес, и пытается подвести оправдательную базу под это решение, -
"нелепое и импульсивное", по мнению "Литгазеты", отказавшейся даже печатать
на своих страницах портрет победителя... Оказывается, голос Зорину был. Он
звал утешно. Голос принадлежал покойному переводчику и эссеисту А.Сергееву,
незадолго до своей трагической гибели якобы благословившему Андрея Зорина на
такой выбор. Да будь на месте А.Сергеева хоть сам Лев Толстой - за кого
господин Зорин нас всех принимает?.. У нас что - нет своих глаз, сердца,
вкуса, культуры? И мы уже не в состоянии отличить солнца от тени, агнцев от
козлищ? Откуда вообще в нашей стране берутся столь причудливые почитатели
Хармса, этого классика для самых маленьких с университетскими дипломами в
кармане? Где они все учатся, какие книжки читают, чему учат своих
иностранных студентов, до которых они как правило большие охотники?.. И
каким образом попадают в президиумы и жюри престижных премий?
Сегодня нашему читателю навязываются представления, часто
противоречащие не только цивилизационному коду русского человека, но и
простому чувству брезгливости. В героях дня ходят Сорокины, Вик.Ерофеевы,
Е.Поповы, Приговы... Альтернативщики ведут себя все активней - обживают
телевидение, страницы "толстых" журналов, рвутся в истеблишмент. И это бы
ничего, если б по мере социальной адаптации к ним приходила зрелость и
чувство ответственности. К сожалению, этого не происходит: выросшие в
подполье писатели так и остаются в большинстве случаев маргинальными или
полумаргинальными. Зато теперь эта жизнерадостная шпана ползает по западным
университетам, претендуя на мейнстрим в литературе, обтяпывает свои дела,
собирает большие аудитории, создавая превратное впечатление о нашей стране у
тех, кто еще не потерял к нам интерес. И сбитые с толку зарубежные
критики-слависты, как в случае с вами, часто выступают на их стороне...
- И.П. Не думаю, что в моем случае все обстоит так фатально, как вы
говорите. Члены жюри - тоже люди, каждого из которых можно понять и
конкретно объяснить. Хотя бы для себя, хотя бы ради своих читателей, о
которых тоже надо думать, потому что их у нас, как выяснилось в последние
годы, осталось не так уж много. Они болеют за тебя, звонят, пишут письма и
тоже ищут объяснения вещам странным, которыми так полна наша сегодняшняя
жизнь... Если с профессором Йельского университета Катериной Кларк все более
или менее ясно - ну нормальная тварная бабья ревность, которую я,
театральный человек, привыкла чувствовать кожей, если с Зориным тоже все
более или менее понятно - ну занесло "аэропортовского" гогочку в
председатели, ну бывает, надо же поинтересничать, "поусложнять" очевидное,
то Борис Дубин был для меня загадкой... Ознакомившись поближе с его
работами, я поняла, что это такой переводчик-минималист со всех языков, ни в
чем крупном не замеченный но всегда успевающий к раздаче маленьких слонов, и
что собственно художественных переводов у него немного, основной корпус -
окололитературная эссеистика, предисловия, комментарии, социология, человеку
просто не интересна художественность сама по себе, он полагает себя выше
этого "договора" и ищет во всем, как модно теперь выражаться, с т р у к т у
р ы, а также стратегии, риторики, семантики, контексты. Эссенции.
Дистилляты. Мне слишком хорошо известно, к сожалению, отношение многих
"носителей языков" круга "Иностранки" к культурке-литературке страны
обитания, в которой угораздило родиться с таким умом и таким талантом... Так
что и этот критик оказался фигурой случайной и малоадекватной. Член жюри
Михаил Кураев подарил мне визитку с автографом: "Я сначала охрип, потом
голосовал за вас..." Мнение автора любимого мною "Капитана Дикштейна" значит
для меня гораздо больше, чем мнения всех вместе взятых литературоведов и
социологов... В идеале институт премии призван устранять культурную атонию и
структурировать литпроцесс. Но это в идеале - действительность вовсе не
обязана во всем идеалу потакать, на то она и действительность. Тем и
интересна.
- Е.Ч. Так сложилось, что Букер сегодня - это наше все или почти все,
поэтому те, кто предпочел Олегу Ермакову ("Знак зверя") - Окуджаву, Ольге
Славниковой ("Стрекоза...") - Азольского, Ирине Полянской ("Прохождение
тени") - Морозова сыграли с литературной общественностью в дурную игру.
Возвышая произведения менее талантливые, т.е. сбивая все критерии и входя в
противоречие с ожиданиями профессиональных наблюдателей, они, эти люди,
искажают литературный процесс. Последствия этих ошибок не так уж безобидны -
они влияют на творческую самооценку авторов, людей по-настоящему
талантливых, и оскорбляют вкусы остальных, усугубляя негативистские явления
в литературной среде. Не говоря уж о лишении талантливого автора заслуженной
суммы, гарантирующей ему несколько лет спокойной жизни. Все это тем более
печально, что маргинализация культурной жизни набирает ход. Усилия людей
завистливых или амбициозных, имеющих отношение к премиальному процессу,
счастливо совпадают с интересами лиц или даже целых группировок,
заинтересованных в снижении культурных критериев, в конечной фальсификации
литературного процесса. Парадокс: англичане больше озабочены спасением
русского реалистического романа, чем аборигены. Мне вспоминаются слова
одного иностранца: эти русские - и работу не сделают, и деньги не вернут!..
А ведь все эти люди (члены Букеровского жюри) получают немалые суммы и
расписываются за них в ведомости, но делать свою работу - т.е. определять
действительно п о б е д и т е л я, автора л у ч ш е г о романа года - они
частенько не хотят. Или не умеют, что по сути одно и то же. Все их усилия
сосредоточены на прочесывании подлеска и формировании шестерки финалистов,
на поощрении авторов второго и третьего плана, на раздаче грантов по квотам:
одну тысячу (вошедший в шорт-лист автор получает 1 тыс. дол.) - провинциалу,
одну - женщине, одну - эмигранту и т.д. История русского Букера 90-х - это
во многом история предательств русской литературы ее критикой... Для меня,
например, Лев Аннинский как критик умер в далеком уже 94-м, когда он в
качестве председателя жюри вручил Букера Окуджаве за его вялотекущие
семейные мемуары, - теперь что бы он ни писал и ни говорил, я все делю на 5
и на 10, потому что помню, что за действия свои он не отвечает. Исковеркали
творческую судьбу прекрасному писателю Олегу Ермакову, автору единственного
"афганского" романа - не потому ли он надолго замолчал? Мне думается, не
случайно англичане недавно отказались спонсировать русского Букера -
по-видимому, им надоели эти глубокомысленные петляния в трех соснах, не
случайно на следующий год объявили об ужесточении правил (только современный
роман!), нарушенных тремя вышеупомянутыми членами жюри Букера-98. Ведь это
всем нам плюнули в лицо - вызывающе, зло, гадко! Именно так и был воспринят
большинством наблюдателей этот "мессидж"... Однако же как надо презирать эту
страну с ее литературным сообществом, чтоб так демонстративно предпочесть
архаичную сухомятку "Чужих писем" музыкально-виртуозной,
пластично-выразительной и сердечной поэтичности "Прохождения тени"... Михаил
Кураев "охрип", отстаивая ваш роман, многие помнят бурную реакцию другого
члена жюри - Евгения Сидорова (кстати, не последнего человека в нашей
культуре - еще недавно министра!), буквально кричавшего в телекамеру, что
навязываемый нам текст "не может, не может быть победителем!.." Что ж это за
система такая, при которой судьбу писателя решает случайный каприз залетной
американской тетки? Выпал единственный шанс послужить русской литературе
никому доселе не ведомой славистке (имя коим - легион) - и тот оказался
бездарно промотан. Лучше б отдали затраченные на нее немалые деньги
кому-нибудь из авторов - на хлеб-лекарства, путевку к теплому морю для
больного ребенка... Кажется, всем давно уже ясно: сложившаяся ситуация
лотерейной случайности и произвола требует пересмотра. Если есть люди,
жертвующие деньги на поощрение серьезных писателей, почему дело экспертной
оценки нередко оказывается в руках случайных и неквалифицированных? Будь моя
воля - ввела бы Апелляционную комиссию, а с каждого критика брала подписку:
мемуары сибирских домохозяек обязуюсь обходить, какими бы душераздирающими
они ни казались, внимание буду обращать только на современное х у д о ж е с
т в е н н о е... Почему бы, например, не наделить каждого члена жюри правом
вето для привлечения членов Постоянного жюри - с целью расширить круг
экспертов, чтобы в спорной ситуации свести возможность ошибки к минимуму?..
Не получается что-то у наших "аполлонов" с злосчастным Букером. А как вы
вообще относитесь к критике?
-- И.П. Меня печалит, что сегодня литературному журналисту ничего не
стоит походя оскорбить автора развязной или фамильярной интонацией. Обозвать
занявшую не один год жизни работу "пустым бумажным кульком". Свести всю
женскую прозу к остроумной аббревиатуре "ЖП" (Синяков, Волгин), к "женскому
батальону смерти" (Елисеев) или к чему-либо еще более смешному, умному и
доброму... Огорчает, что литературная критика сплошь и рядом подменяется
артикуляцией общих мест, замешенной на активном и изобретательном
раздражении, сиречь хамстве, выдаваемом за критический темперамент.
Впечатление такое, что критика сегодня все более становится самодостаточной.
Если в сфере экономики менеджеры среднего звена расхватывали заводы и
фабрики, то в сфере искусств приватизация идет по линии вытеснения
литературы и авторов за пределы игрового поля. Отечественный автор, как и
все отечественные производители, очутился в заложниках у своего менеджмента.
Комментатор побеждает игрока, менеджер -- инженера, критик -- автора. Я имею
в виду прежде всего современный премиальный процесс, рассоривший критику с
авторами. Обостривший отношения между ними до полной непереносимости.
Поскольку дело пахнет деньгами, слишком часто в решении критиков
проглядывает чувство личной обиды, нежели искренней заинтересованности в
результате... Так, настоящим апофеозом "восстания масс" (Ортега) критической
общественности явилась кампания Антибукера-99, когда группа критиков,
ничтоже сумняшеся, просто-напросто отказалась от премирования прозы и
поэзии. Вытолкав прозу с поэзией за дверь, критики уселись делить
литературное поле вкупе с премиальным фондом. Сбылась вековая мечта --
литературная рецензия победила как жанр. Из трех главных призов два были
вручены за литературную рецензию на несуществующего писателя (Басинский и
Иванченко). Последнее обстоятельство, по-видимому, является принципиальным и
утверждает самостоятельную, независимую от действительной жизни природу
критики. Жаль, нет с нами Булгакова -- вот бы порадовался человек. Потому
что эта история абсолютно в булгаковском вкусе. Совершенно замечательная
история. И только наша всеобщая замороченность не позволила оценить ее по
достоинству. Жалкий выбор слабых людей, лишивших возможности двух
талантливых авторов получить передышку от рынка. Потому что сегодня, к
сожалению, для большинства писателей речь нередко идет о выживании, - вот
именно что о "хлебе-лекарствах", о последних деньгах на "путевку для
ребенка"... Стоило высокомерничать и эдакий огород городить, чтобы на
следующий год вручить премию Акунину-Чхартишвили -- чисто коммерческому
сочинителю, который, помнится, совсем недавно в одном из своих выступлений
глумливо посылал серьезных русских прозаиков выходить на рельсы --
чернильницами стучать вместе с нерентабельными шахтерами... Как будто не
было в природе романа О. Славниковой, сборника рассказов А. Эппеля. Первую
свою книгу выпустил русский путешественник Федор Конюхов, я бы сказала --
поэт действия, ведомый в своих путешествиях чувством поэзии, человек, какого
еще просто не знала история...
-- Е.Ч. Акунин -- это маленький пикуль для антипикулевского электората
со всеми вытекающими. Счастье его в том, что он вовремя попал в руки
талантливым коммерсантам, сумевшим грамотно раскрутить этот внезапно
забивший среди асфальтовой мостовой гейзер... Да, сегодня в моде или
коммерсант, или человек поступка, радикального действия. Создается даже
впечатление, что одной литературы сегодня недостаточно -- важен тип твоего
литературного поведения, творческая стратегия, нацеленная на успех.
-- И.П. Каждый сам для себя решает, как ему себя вести и какую, в
соответствии со своими представлениями, выстраивать линию литературного
поведения... Вот, например, журналист Елена Грандова, которая за недолгий
промежуток времени опубликовала в различных газетах с е м ь типовых интервью
с Григорием Баклановым. Недавно вышло в о с ь м о е - такое же типовое.
Понятно теперь, как это делалось в Одессе? Сегодня Бакланов обвиняет
Солженицына, что его на фронте о б с л у ж и в а л и денщики, готовя для
него отдельный кулеш. Но вот обслуживание - так обслуживание! Трогательные
ветхозаветные приемчики, не прибавляющие в новых условиях ни читателей, ни
тиражей, способные вызвать лишь улыбку. Сегодняшний стиль литературного
поведения требует более радикальных средств: кто-то, стараясь быть
замеченным, кричит кикиморой в телевизоре, кто-то выставляет в Интернете
свои откровенные фотографии из семейного альбома с бархатным подбоем, кто-то
садится в яхту и плывет вокруг света, чтоб написать об этом книгу... Выбор
большой, все дело лишь в степени допустимого, на которую может решиться тот
или иной автор.
-- Е.Ч. Чем романист отличается от автора рассказов и повестей?
-- И.П. Прежде чем написать свой первый роман, я выпустила три книги
рассказов и повестей. Лишь после этого решилась подступиться к роману. Это
рассказ можно написать в один присест, роман же требует предварительного
цикла, связанного с собиранием материала, накапливанием художественного
дыхания, душевных сил. Писатель -- человек зависимый от своей строки.
Процесс письма ценен сам по себе -- как один из способов самоосуществления,
как мощный ускоритель жизни, вызывающий в тебе кристаллизацию опыта.
-- И.П. Женщины-писатели сегодня -- кто они?
-- Е.Ч. Мне кажется, что такого явления в нашей литературе, как женская
проза, прежде не существовало. Конечно, были и раньше писательницы, но между
женщиной-писательницей и женщиной-прозаиком лежит большая разница. Первая
пишет сюжетную беллетристику, как правило более или менее ориентированную на
стандартные -- "мужские" -- образцы. Вторая же стремится к каким-то
культурно-эстетическим ценностям, пишет "всерьез", экспериментирует с
языком, формой, стремится выразить свое женское видение и свое естество. Как
писал Макс Фриш -- Ингеборг Бахман: "Нам необходимо самоизображение женщины
и изображение женщиной мужчины". Наше время примечательно появлением целого
ряда сильных женщин-прозаиков. Наверное, это связано с большей открытостью
нашего общества, с общественным подъемом, возникшим в конце 80-х годов. С
мощным эстетическим рывком, который пережила литература, потребовавшая новых
сильных идей, молодой крови. С ростом женского самосознания, наконец.
Огромное влияние на женскую прозу оказали рассказы и повести Людмилы
Петрушевской, дай Бог ей всего хорошего, у которой "мы все учились
понемногу"... В конце 80-х возникло и сразу обратило на себя внимание
объединение молодых писательниц "Новые амазонки" -- творческий союз,
причисленный критикой к художественно-эстетическому течению "новой женской
волны" или "новой женской прозы" в молодой русской литературе. Среди них
можно назвать таких писательниц, как С. Василенко, Н. Садур, В. Нарбикова,
Л. Ванеева. Вышло несколько сборников женской прозы. Нас переводили на
другие языки. Некоторые были приглашены на Международный конгресс
женщин-писательниц, проходивший в Нью-Йорке. Все эти писательницы относились
примерно к одному поколению. Женщины, в общем-то, мало способны к
объединению... После шумного успеха союз пришел к своему естественному концу
и закономерно распался на отдельные судьбы. Мы стали работать в одиночестве,
соревнуясь в количестве и качестве написанного. Сегодня лучшие писательницы
моего поколения, как мне кажется, стоят на пороге своих главных книг. Один
за другим стали появляться романы, в которых женщины проявляют себя как
серьезные художники, ни в чем не уступающие мужчинам. И может быть, даже в
чем-то превосходящие их. Это явление характерно не только для столицы, но и
для провинции. Замечательным явлением, например, стал роман "Стрекоза,
увеличенная до размеров собаки" Ольги Славниковой из Екатеринбурга, о
котором здесь уже говорилось.
-- Е.Ч. Трудно быть женщиной-прозаиком?
-- И.П. Мы не настолько наивны, чтобы не видеть, что окружающий нас
литературный мир по-прежнему фаллоцентричен, -- общество, где тон задают
мужчины, до сих пор посматривает на женскую литературу с недоверием.
Дискриминация женщин в нашем патриархальном обществе продолжается. С одной
стороны, это пренебрежение мужчин к женской литературе как к чему-то на
порядок низшему (бабьему), с другой -- чисто женская ревность к своим
"сестрам по перу", нередко принимающая, особенно у некоторых
женщин-критиков, весьма уродливые формы.
-- Е.Ч. Назовите основные, на ваш взгляд, отличительные черты женской
прозы... И какие стороны русской души она способна выразить?
-- И.П. Женщина вносит в литературу так органически присущее ей
природное материнское начало. Высокую восприимчивость, чувствительность
души. Восприимчивость к высокому, духовному. В общем-то, русская душа -- она
действительно женственна и по своей природе христианка. У Андрея Платонова
есть в "Чевенгуре" (цитирую по памяти) фраза: "Все овевала (всю природу. --
И. П.) какая-то равнодушная греза". Мне кажется, более симптоматичных слов
для русской души не подберешь. Равнодушная греза... Текучая надмирная
отстраненность и одновременно покорность, подверженность стороннему
влиянию... Как мы знаем, русские невесты пользуются за границей большим
спросом. Золотая Орда процветала за счет взимания дани и -- в немалой
степени, о чем часто забывают, -- работорговли. Главным товаром были русские
пленницы, поставляемые на невольничьи рынки Ближнего Востока и Южной Европы.
Самая высокая цена за женщину-невольницу, в пятнадцать раз превосходящая
обычную, была однажды уплачена за семнадцатилетнюю русскую девушку. Это
исторический факт, отмеченный в хрониках. Кто-то полагает, что все дело во
внешней красоте русских женщин. Думаю, что здесь как раз речь идет об
удивительных -- "товарных" -- качествах русской души, которая приемлет все,
которая бесконечно открыта, отзывчива и почти универсальна именно в силу
своей текучей переменчивости, способной объять мир.
-- Е.Ч. Наше время отмечено заметным падением интереса к литературе
вымысла. Многие вообще предрекают литературе скорую гибель. Что такое
писательство, на ваш взгляд, и есть ли у него будущее?
-- И.П. Представьте себе: идет французский ученый-физик Пьер Кюри, у
него в жилетном кармане пробирка с радием. Он страшно счастлив и горд своим
научным открытием. Пишущий человек тоже ходит с такой "пробиркой" -- каждый
со своей, накапливая какие-то свои драгоценные (или не очень драгоценные)
крупицы открытий. В самом писательстве нет ничего странного -- это один из
способов познания жизни. Писание прозы или стихов такое же постижение мира,
как и всякое другое. В самом высоком смысле это -- Послание от одного
человека к другому. Передача опыта. Человек в дописьменный период передавал
свой духовный опыт устным путем, рассказывал истории из пережитого и, следуя
логике обобщения, формулировал вынесенный урок в наиболее наглядной,
назидательной форме притчи, чувствуя не только удобство этой формы, но и ее
литературную красоту -- то есть художественность. Главная наша книга --
Святое Писание -- это собрание притч, историй из жизни, подводящих читателя
к нравственному выводу, постигаемому в немалой степени еще и благодаря
художественному таланту рассказчика. Именно поэтому, пока жив человек,
смерть литературе не грозит. Высокая литература с ее
коммуникативно-эстетической функцией всегда будет пользоваться
востребованностью у новых поколений, вступающих в жизнь. Гомер, Шекспир,
Сервантес, Толстой, Достоевский -- вечны.
Елена Черняева - прозаик, эссеист, критик. В 1987 году (No 11) в
журнале "Вопросы литературы" опубликовала статью "Сады инфантилизма",
посвященную литературе поколения "тридцатилетних".
Популярность: 17, Last-modified: Tue, 13 Jul 2004 05:02:32 GmT