Разные  бывают  джазы,  и  разная  бывает  музыка для них.
     Бывают  такие  джазы,  которые  и  слушать-то  противно, и
     понять невозможно.
                               Н. Хрущев


     Галина   Алексеевна  Тер-Ованесова  (по  мужу)  служила  в
министерстве культуры  и  должность  занимала  весьма  высокую:
заведовала отделом, -- другими словами, если кому-нибудь пришло
бы  в голову применить к ней старые, дореволюционные, навсегда,
слава  Богу,  отжившие  мерки,  --  была  в  свои  едва   сорок
директором  департамента  и  --  автоматически -- генералом. Не
больше и не меньше.
     Высокое положение уже само по себе делает вполне  понятным
и  оправданным  наш к ней интерес, а тут еще и подробность: вот
уже лет  пятнадцать  была  Галина  Алексеевна,  дама  по  всему
положительная и до самого последнего времени замужняя, влюблена
в непризнанного художника и совершенного диссидента.
     То  есть  (если подойти к последнему определению с мерками
достаточно строгими и на  сей  раз  современными)  вовсе  и  не
совершенного, ибо писем никаких он не подписывал,
в   демонстрациях  не  участвовал,  менее  того:  не  только  в
демонстрациях, но и  в  пресловутых  скандальных  выставках,  а
диссидентом  был  в том лишь смысле, что не нравилось
ему все это, -- ну, а таких диссидентов у нас,  сами
знаете,  пруд  пруди,  каждый  второй, если не чаще, даже, коль
договаривать до конца, -- даже и сама Галина Алек? Но  нет!  до
конца договаривать мы остережемся, чтобы как-нибудь случайно не
повредить  нашей  героине  по  службе,  а  заметим  только, что
противоестественная  эта  влюбленность  и  стала,  в  сущности,
причиною  той  совершенно  непристойной, гаерски-фантастической
истории, которая, собственно, и побудила нас взяться за перо.
     Началась   она   много-много   лет   назад   в   небольшой
подмосковной  деревне, во время уборки урожая картофеля. Судьба
ли, разнарядка ли райкома партии свела в одну бригаду вчерашнюю
выпускницу Московского  университета  и  студента-первокурсника
художественного училища. Студента звали Ярополком?
     Снова   невольная  накладка:  дело  в  том,  что  как  раз
Ярополком-то никто и никогда его не звал: ни в те  поры,
ни посейчас, не назовет, наверное, и в старости, -- он для всех
просто  Ярик,  и даже вообразить его Ярополком или тем более --
Ярополком Иосифовичем -- столь же сложно и нелепо,  как  Галину
Алексеевну  --  Галею или, скажем, Галчонком, -- язык не
поворачивается. Однако, хоть и Ярик, -- а и тогда был он
отнюдь не из тех салаг,  которые,  позанимавшись  год-другой  в
районном  доме  пионеров и с определенным изумлением поступив в
творческий  ВУЗ,  еще  и  на  дипломе   чувствуют   себя
учениками,  а  некоторые  в  воздушном,  приятном сем состоянии
засиживаются и  до  пятидесяти,  --  сколько  он  себя  помнил,
столько   сознавал   художником.  Может,  по  этому  вот
самоощущению, как-то,  надо  полагать,  отпечатлевшемуся  и  на
внешности  юноши,  и выделила его Галина Алексеевна из толпы, а
не по тому одному, что был он свеж, черняв и чрезвычайно  собою
хорош,  -- а уж выделив -- заодно поверила на всю жизнь и в его
талант.
     Такая вера, да еще помноженная на  донельзя  льстящее  ему
внимание  со  стороны  вполне  взрослой  женщины, -- ему, пусть
художнику, а -семнадцатилетнему пацану, -- не  могла  не
вызвать  в  Ярике  соответствующей  реакции,  которую он тут же
принял за первую любовь и которая, может,  и  была  его  первой
любовью.
     Словом,  начало  истории получилось трогательным, чистым и
прозрачным и отнюдь не предвещало черт  знает  какой  развязки:
днем  Галина  Алексеевна  работала  с  Яриком  в  паре:  он рыл
картошку, она -- собирала в корзину,  вечерами  они  гуляли  по
кладбищенской  роще,  разбирали надписи на крестах и обелисках,
вычитали  даты  рождений  из  дат  смертей,   всматривались   в
выцветшие  фотографии  и фантазировали жизнеописания мертвецов,
нередко забредали и в заброшенную  церковь,  делая  друг  перед
другом вид, будто не замечают под ногами там и сям разбросанных
антиромантических  куч  экскрементов,  попросту  --  говна, тем
более, что небосклон мерцал сквозь купол вполне романтически  и
провоцировал    мечтания.    Галина    Алексеевна   выслушивала
грандиозные  планы  спутника,  лихорадочные  от   молодости   и
мандража, и по очереди с Яриком выпивала из горл прихватываемый
им  иногда  портвешок.  Ночи  они тоже проводили вместе,
впрочем, в обществе всей бригады, одетые,  вповалку  на  нарах,
устроенных  в  недоделанном  курятнике.  И  ни  разу  так  и не
решилась Галина Алексеевна ни поцеловать красивого мальчика, ни
погладить по щеке, ни даже просто  намекнуть  на  свое  к  нему
особое   расположение   и   готовность  пасть,  в
которой, впрочем, и сама была далеко не уверена.
     Хоть    и    красива    и    в     определенном     смысле
соблазнительна,  обладала  Галина Алексеевна всосанным с
молоком   первой    учительницы    удивительным    целомудрием:
комсомолка-активистка  из  крупного сибирского города, она и за
пять   лет   учебы   в   столице   не   перестала   чувствовать
провинциальное  стеснение,  которое  недавний  и,  в  сущности,
безлюбый  брак   с   пожилым   Тер-Ованесовым,   преподавателем
журналистского  мастерства  и  завотделом  одного  из партийных
органов печати, не уничтожил, а, напротив, усилил.  Нет,
впрочем,  худа без добра: стеснение было принято начальством за
важность и, вкупе с протекцией супруга, обеспечило нашей
героине  все  предпосылки  для  головокружительной  карьеры   в
министерстве,   куда   она   была   распределена  на  должность
коллежского регистра? тьфу! редактора.
     И все же хрупнуло! Обиднее  всего,  что  произошло  это  в
самый последний день, в самый последний час колхозной их жизни,
что  перетерпи  они  хоть  чуть-чуть?  Трудно  даже сказать, чт
именно подтолкнуло к проступку: сознание ли скорой и, возможно,
вечной  разлуки;  одиночество  ли,  в  котором,  отстав,
увлеченные  разговором, от двигающейся к райкомовскому автобусу
бригады,  они  оказались;  частность  ли   ландшафта   в   виде
преградившего  путь ручья, -- только в тот миг, когда Ярик взял
будущего генерала на руки, чтобы перенести на другой,  в  метре
лежащий,  берег  (исключительно  чтобы перенести, ни для
чего больше!),  им  внезапно  овладела  нервическая  дрожь,  не
укрывшаяся  от Галины Алексеевны, в которой и в самой кровь уже
стучала с утроенной противу обыкновения  громкостью,  и  так  и
осталось   неизвестным,   кто  из  них  двоих  стал  собственно
инициатором     первого      поцелуя,      затянувшегося
головокружительно  долго,  так  что  левый  сапог  Ярика  успел
напитаться   сквозь    микроскопическую    трещинку    холодной
октябрьской водой.
     Так  или  иначе,  а  телефон  Галина Алексеевна дала Ярику
только служебный, хоть и пыталась уверить себя, что невинное ее
приключение  опасности   для   крепкой   советской   семьи   не
представляет  и  представлять  не  может  и  в  принципе и что,
подзывай ее на яриковы звонки даже сам Тер-Ованесов, никаких  у
нее оснований краснеть перед ним и смущаться не было бы.

     Впрочем,    случай    испытать   собственную   уверенность
предоставился Галине Алексеевне всего две недели спустя: лишний
петуший хвост[1]  в  кафе,  где,  сдавшись  на  один  из
настойчивых  звонков  влюбленного,  встретилась  она  с Яриком,
основательно    разрушил    нормальную    предусмотрительность;
доводящие  обоих почти до обморока поцелуи задерживали в каждой
попутной подворотне -- в результате к дому они  подошли  далеко
заполночь.  У  подъезда  нервничал  Тер-Ованесов,  и фокстерьер
Чичиков бегал кругами, преданно разделяя  состояние  владельца.
Ярик,  нетвердо  сообщила мужу Галина Алексеевна. Тер-Ованесов,
буркнул Тер-Ованесов, не протянув руки, и раздраженно дернул за
поводок Чичикова, который радостно  рванулся  было  к  хозяйке.
Лифт в их ведомственном доме отключали в половине двенадцатого,
и  весь долгий пеший путь на четвертый этаж резко протрезвевшая
Галина Алексеевна сочиняла рассказ о вечере худ. училища,  куда
экстренно  призвал  ее долг службы, и о любезном, едва знакомом
ей студенте, взявшем на себя,  в  общем-то,  тер-ованесов  труд
проводить   ее   до   дому,  --  рассказ  так,  впрочем,  и  не
опубликованный,  поскольку  Тер-Ованесов   выслушать   его   не
пожелал, а бестактно лег спать. Ладно! обиженно подумала Галина
Алексеевна.  Не  хочешь  слушать -- тебе же хуже! но недели три
отговаривалась  от   Ярика   занятостью,   болезнями,   прочими
вымышленными сложностями.
     Он  меж  тем  рисовал  возлюбленную,  и  когда, поддавшись
уговорам, а,  главное,  собственному  греховному  желанию,  она
явилась,  наконец,  в  комнату  общежития,  --  в первый же миг
увидела  над  узкой  железной  койкою,  не  слишком   аккуратно
заправленною,   портрет   себя.   Несколько  чрезмерная  на  ее
редакторский  взгляд  стилизация  и  почти  до   непристойности
доходящая  сексапильность  изображения  были  восприняты ею как
горький, но справедливый упрек, и Галина Алексеевна  решительно
решилась  в  ближайшее  же  время одарить избранника ]высшим
счастием, пусть даже ей придется поступиться  при  этом  до
сих  пор  не  запятнанной  честью  верной  жены. Тем более, что
Тер-Ованесов, в сущности, сам толкает ее к  преступлению  своей
черствостью!  Она  намекнула  Ярику  на  свою  эту  готовность,
поставив таким образом перед ним непростую техническую  задачу,
ибо  падение  героини нашей не было покуда столь окончательным,
чтобы допустить в ее голову мысль об  адюльтере  в  супружеской
постели  или,  скажем, в кабинете, где несколько лет спустя? Но
стоп, стоп! всему свое время.
     После перебора возможных и  невозможных  вариантов,  после
внешне   пренебрежительных,  но  внутренне  крайне  напряженных
переговоров с каждым из  пятерых  соседей  по  комнате,  после,
наконец,   почти   окончательного  ярикова  отчаяния,  любовное
свидание все-таки было  им  назначено:  на  тридцатое  декабря,
день, когда в общежитии устраивался новогодний вечер.
     Оправдавшись   под   мрачно-ироническим   тер-ованесовским
взглядом этим на сей  раз  действительным  мероприятием,
Галина  Алексеевна  надела  лучшее  платье  (декольте, подол до
щиколотки,  черный  синтетический   французский   бархат),   из
тайника,  устроенного в пианино, извлекла приготовленный загодя
подарок: тридцать шесть американских фломастеров в наборе, -- и
была  такова?  Праздничный  стол,  покрытый   листами   чистого
ватмана,   составляли   две   бутылки   полусухого  "Советского
шампанского", плитка шоколада "Гвардейский"  и  фрукты  яблоки.
Пораженный великолепием подруги, Ярик даже забыл поотказываться
для  приличия  от  дорогого и неимоверно прекрасного подарка, и
первые  минуты  чувствовал  себя   между   ними,   подарком   и
дарительницею, совершенным буридановым ослом.
     Шампанское   пили  из  столовских  стаканов,  но  так  оно
казалось еще вкуснее. После первой  бутылки  Ярик  дрожал,  как
тогда,  над  ручьем,  да  и  Галина Алексеевна чувствовала себя
восьмиклассницею,  и  надо  было  как-то  запереть   дверь   и,
наверное,  погасить электричество, но действия эти выглядели бы
столь откровенно, что Ярик все не мог решиться  на  них,  а  уж
Галина  Алексеевна -и подавно. Из коридора неслась громкая, но,
в сущности, грустная и философическая песенка про черного  кота
на стихи поэта Танича, -- и под ее звуки художник составил-таки
хитроумный  план: выйти якобы в туалет (куда ему, впрочем, и на
самом  деле  очень  вдруг  захотелось),  а,  возвращаясь,  эдак
незаметно,  органичненько,  щелкнуть  торчащим  в  двери
ключом.
     План удался, но исполнение  его  взяло  от  Ярика  слишком
много   нервной   энергии,   и  он,  как  ни  бился,  ничего  с
электричеством придумать не мог. А Галина Алексеевна, в струнку
вытянув спину, сжав коленки и полузакрыв глаза, сидела  уже  на
узкой   железной   коечке  под  портретом  себя.  Медлить  было
невозможно. Черт с ним, с электричеством! подумал Ярик,  подсел
к  возлюбленной, обнял ее, поцеловал, и как-то само получилось,
что они уже лежали, и Ярик не успел даже, не сумел разуться,  а
она исхитрилась, и синие сапожки несогласованно пустовали на не
Бог  весть  как  чистом,  несмотря на старания юного художника,
полу.
     Коечка  поплыла,  поплыла  куда-то,  в  тот  самый  океан,
который  совсем еще неизвестен был нашему незрелому герою, да и
Галина   Алексеевна,   смущенная   и    влюбленная,    лоцманом
представлялась  неважным,  ибо  искренне верила: то, что должно
сейчас произойти, принципиально отличается от того,  что  время
от  времени  происходило  у  них  с  Тер-Ованесовым, -- однако,
поплыла, поплыла коечка и уж наверное причалила бы в прелестной
и отчасти даже  романтической  гавани,  когда  б  не  абсолютно
бестактное, неуместное, скверное появление улюлюкающих и
свистающих  дворовых  мальчишек  на  крыше соседнего с яриковым
окном  сарая.  Погаси  же  электричество!..  прошептала,  почти
простонала  раскрасневшаяся  Галина  Алексеевна.  Мой маленький
Модильяни? и Ярик,  сгорая  от  стыда  и  возбуждения,  неловко
прикрывая   ладошкою   восставший   свой   срам,  проковылял  к
выключателю, щелкнул им,  --  зубы  будущего  генерала,  впитав
заоконный  фонарный  свет,  влажно  замерцали  в темноте, -- и,
помедлив мгновенье, чтобы сбросить, наконец, башмаки, пошел  на
ощупь назад, к узкому, жесткому и скрипучему ложу первой любви.
     Свистнув  еще  пару  раз для порядка, разочарованные цветы
улиц исчезли с крыши, но, увы! -- атмосфера естественного,  как
сама  жизнь,  сближения была уже разрушена и разрушена, судя по
всему, необратимо: каждый из  любовников  слишком  ясно  увидел
вдруг себя со стороны, -- это вопреки отсутствию электричества!
-- и застеснялся, застыдился и обшарпанной казенной комнатки, и
собственной  неполной,  -- потому особенно непристойной -наготы
и, главное, -- разительного  несоответствия  происходящего  тем
возвышенным  церковно-кладбищенским разговорам, которые к этому
происходящему столь неминуемо привели. Однако, ни у Ярика, ни у
Галины Алексеевны не хватило духу или,  возможно,  ума  встать,
привести  в порядок туалеты и отложить высшее счастие до
более благоприятной поры,  --  они  продолжали  заниматься  чем
начали,  коли  уж начали, -- и Ярик в конце концов потерял свою
несколько по нынешним понятиям  перезрелую  девственность,  но,
разумеется,  ни  ему,  ни Галине Алексеевне удовольствия это не
доставило, а принесло, напротив, только смущение да неловкость.
А  тут  еще  --  по  контрасту!  --  эта  предновогодняя  ночь,
переполненная   флюидами  надежды,  это  уже  устанавливающееся
пьяно-карнавальное  состояние  города,  дух,  как  стало  модно
говорить в последнее время, мениппеи!
     Они   молча   продвигались   к   дому  Тер-Ованесова  мимо
благодушных алкашей и заказных Дедов Морозов, и каждый винил  в
случившемся   одного   себя  и  скорбно  хоронил  столь  нелепо
запачканную и, как им казалось, невозвратимо погибшую любовь.
     Оба переживали разрыв крайне тяжело, но по-разному: Галина
Алексеевна   в   искреннем   самобичевании,   чуть   было    не
разрешившемся  покаянием перед супругом, Ярик же -- в некотором
озлоблении против женщин вообще, против скверны половой жизни и
даже против развратной  (как  ему  всякий  раз  представлялось,
когда  он  воображал  на  ней  голого,  поросшего седой шерстью
Тер-Ованесова) подруги. Попытки установить контакт,  вызываемые
особенно сильными приступами надежды или отчаяния, все как одна
были  почему-то  безуспешными,  укрепляя  в  каждом  из  героев
уверенность  в  отвращении,  которое  он  якобы  возбуждает   у
другого.
     Портрет  со  стены  перекочевал  под  кровать,  а в начале
августа,   в   день   совершеннолетия,    Ярик    женился    на
девочке-однокурснице,  на  которой  просто обязан был жениться,
как порядочный человек.

     Август вовсю жарил полупустую Москву, и  Ярик,  на  третий
день  после  свадьбы  отвезший  молодую  супругу  в больницу по
поводу серьезного токсикоза, целыми  днями  слонялся  в  районе
центра,  порою  заходил  в  кино,  порою задерживался в очереди
возле  арбузной  клетки  и  после,  устроившись   на   скамейке
бульвара, кромсал зеленый полосатый эллипсоид карманным ножом и
закусывал незрелую, вялую, розовую плоть украинским бубликом из
соседней  булочной,  --  однако,  отчетно  или  безотчетно,  --
маршруты прогулок с  каждым  днем  все  ближе  подходили  то  к
окрестностям  министерства, то -- к тер-ованесовскому дому, так
что ничего особенно случайного  в  случайной  с  Галиною
Алексеевной встрече по сути не было.
     Увидев  художника,  она обрадовалась, а он с виноватым, но
каким-то особенно агрессивным видом в первый же миг, первыми же
словами сообщил о женитьбе, и Галина Алексеевна поймала себя на
возникшем одновременно с уколом ревности  облегчающем  чувстве:
отношения  с Яриком, сбросив излишек ответственности и серьеза,
должны, показалось ей, наконец, наладиться, -- и, едва поймала,
-- начала,  словно  прогоняя  постыдное   это   облегчение,   с
неорганичной  заинтересованностью выспрашивать своего Модильяни
о творческих планах и свершениях, -- и он,  приняв  интерес  за
чистую  монету,  потянул Галину Алексеевну в общежитие, место в
котором, переехав в дом  жены,  покуда  за  собою  оставил.  По
дороге  они  зашли  в  "Российские  вина",  и Галина Алексеевна
купила  за  свой  счет  бутылку  муската   и   солидный   кулек
болгарского винограда.
     Заметив   отсутствие   в  комнате  портрета  себя,  Галина
Алексеевна снова ощутила укол той самой иглы, однако, тут же  и
оправдала  Ярика,  а,  когда  он,  достав  из тумбочки стаканы,
вышел, чтобы сполоснуть  их,  --  открыла  лежащую  на  кровати
огромную  папку  и  стала  перебирать листы ватмана с античными
орнаментами,  слепыми  гипсовыми  головами   и   внеэротическою
обнаженной  натурою. Ярик тем временем возвратился, обернул низ
бутылки нечистым полотенцем и принялся колотить дном  о  косяк,
вышибая   пробку,  но  исподлобья  все  поглядывал  за  Галиною
Алексеевною, ибо  с  замиранием  сердца  ждал,  когда  же  она,
раскопав  скучные  эти,  учебные  листы, наткнется, наконец, на
папочку маленькую, куда он собирал настоящие работы.
     Дождавшись, художник прервал сервировку и, затаив дух,  на
цыпочках,  подкрался  к  Галине  Алексеевне,  остановился за ее
спиною и, весь внимание к реакции зрительницы, принялся ревниво
следить за перемещением ее взгляда  по  своим  детищам.  Детища
явно несли печать незаурядности и снова были сильно стилизованы
и рискованно сексапильны, и Галина Алексеевна, чувствующая, как
под  молодым  горячим  дыханием колышется на ее затылке прядка,
совсем   смешалась,   засмущалась,   закраснелась   и    только
приборматывала робко: вот видишь? я ж тебе говорила? я ж в тебя
верила?    и,   право-слово,   происходи   дело   не   в   этой
сакраментальной комнатке без штор, свидетельнице их позора,  их
неудачи,  --  оно,  пройдя  через  головокружительный,  как над
ручьем,  поцелуй,  вполне  могло  завершиться  узкой   железной
коечкою,  и  рисунки,  --  и  учебные,  и  настоящие, --
полетели бы грудою на плохо метенный пол.
     Расставаясь у  метро,  Галина  Алексеевна  взяла  с  юного
своего  друга  слово послезавтра в четыре у нее отобедать. Но я
не могу быть один: завтра утром выписывают жену! снова довольно
агрессивно  добавил  Ярик.  Пожалуйста,   неискренне   ответила
коллежский асессор. Приходи не один. И Тер-Ованесов будет? чуть
не спросил художник.
     Тер-Ованесова,  разумеется,  не было, и Галина Алексеевна,
отчасти заказавшая в ближайшем ресторане, отчасти приготовившая
собственноручно  вполне  изысканный  обед,  принявшая   душ   с
душистыми  мылами  и шампунями, голая стояла перед туалетом, не
без слегка приправленного смущением, но законного  удовольствия
изучала  отражение  и  решала,  что  надеть:  черный  ли
тайваньский халат  с  парчовыми  драконами  и  изящные  золотые
туфельки  на  очень высоком каблуке и больше ничего (но,
если Ярик придет с женою, быть в ничего нелепо и стыдно)
или полную сбрую и тогда уж что поверх  --  безразлично.  Почти
безразлично.  Ладно,  подумала,  вспомнив картинку из маленькой
папочки, придет с женою -- сам будет и виноват.
     Ярик  не  вошел,  а  вломился,  ворвался,   влетел,   весь
встрепанный,  возбужденный,  Галине  Алексеевне в первый момент
показалось, что даже и пьяный, -- но  нет,  показалось,  --  не
отреагировал   ни   на  бурное  приветствие  Чичикова,  который
обиделся и  ушел  за  диван,  ни  на  туалет  хозяйки,  которая
обиделась тоже, но виду не подала, -- не обратил внимания ни на
что, а чуть ни с порога и в совершенно императивном тоне заявил
требование:  мне  срочно  нужна  типографская  краска!  Если ты
порядочный человек -- ты должна  достать  типографской  краски.
Должна?   порядочный   человек?  подумала  Галина
Алексеевна. Ого как круто! Может, ты  сначала  вымоешь  руки  и
сядешь к столу?
     Ярик  аж  задохся  от  возмущения.  Он не находил слов. Он
просто?  он  просто  поражался  Галине  Алексеевне,   он
поражался  миллионам  других  галин  алексеевн  и алексеевичей,
которые могут думать и говорить об обедах,  завтраках  и
ужинах?  которые  способны  пропихнуть  в  глотку кусок, когда?
когда? когда попирается самое святое, что есть у  человечества?
когда  грохочущие  гусеницы  вминают в древний булыжник детские
куклы? когда слезы матерей и вдов? и этих? как их? сирот?
     Наша героиня поначалу присмирела под  напором  гражданских
чувств   такого  робкого  прежде  и  такого  неистового  теперь
любовника,  но  постепенно  подпадала  под   обаяние   яриковой
страсти,  и чем дальше -- неукротимее разгоралось в ней желание
и превысило, наконец, даже то, испытанное в общежитии, ей стало
влажно и обжигающе горячо, а Ярик словно бы и не  замечал  этих
перемен  и  все говорил, говорил, говорил. Слова давно потеряли
для Галины Алексеевны всякий смысл, но тем более действовали на
нее     их     тон,     энергия,     заключенная     в     них.
Да-из-на-си-луй-же-ме-ня,   ч-черт   побери!   едва   не  вслух
произнесла Галина Алексеевна,  но  в  этот  момент  беспричинно
приоткрылась,  скрипнув,  дверца  шкафа  и  укоряюще глянула на
изменщицу серым рукавом выходного тер-ованесовского костюма.
     Галина Алексеевна  опомнилась,  попыталась  взять  себя  в
руки,  попыталась  разобраться,  наконец,  чего же, собственно,
желает от ее порядочности юный художник, а  он  как  раз
разворачивал  извлеченный  из  кармана  листок, на котором была
изображена со спины марширующая колонна, придавленная свинцовым
небом: сотня затылков под глубокими касками, -- а откуда-то  из
середины  колонны  -- обернутое, смятое ужасом и растерянностью
лицо, кричащее  НЕТ!  Оказывается,  Ярик  намеревался  вырезать
рисунок  на  линолеуме,  распечатать  его  в  сотне,  в  тысяче
экземпляров, расклеить, разбросать по городу.  Юному  художнику
тоже  хотелось  покричать  НЕТ!,  и Галина Алексеевна -- по его
убеждению -- обязана была помочь, обязана хотя бы  перед
собственной совестью!
     Представьте положение будущего генерала: хотя стремление к
ниспровержению и протесту и придавало Ярику необоримое обаяние,
-- оно  же  грозило  и  невозвратимо погубить юношу, вырвать из
этой непростой, дурацкой, но такой, в  сущности,  теплой
жизни,  переместить  в  запертые  темные помещения, в комариные
леса, словом, отобрать  его  у  Галины  Алексеевны;  при
определенном  же  стечении  обстоятельств  -- вдобавок загубить
собственные семейную идиллию и карьеру. Нашей  героине  достало
не столько ума, сколько женской интуиции не призывать художника
к  рассудку,  к  разумной осторожности, -- такие призывы только
добавочно распалили бы восемнадцатилетнего диссидента,  --  она
напала  на  Ярика  со  стороны,  с  которой тот был менее всего
защищен, ударила, так сказать, с тыла.
     В своем ли ты уме?! резко, почти сварливо бросилась Галина
Алексеевна  на  художника.  Какой  линолеум?!  Какая   краска?!
переодень  своих  солдат  в  американскую  форму, -- и я берусь
напечатать  это  произведение  искусства  хоть  бы  и  в
"Правде".  Переодень  в  немецкую  --  и  мы миллионным тиражом
издадим с  тобою  плакат  ко  Дню  Победы.  Это  тот  же  самый
соцреализм, который ты -- по твоим словам -- так ненавидишь и с
которым  поклялся в нашей церкви бороться до последнего.
Ты их выкормыш больше, чем я! Ты неспособен  возвыситься
над  ними настолько, чтобы говорить не их языком!
Боже!  как  мне  за  тебя  стыдно!  Маль-чиш-ка!  Без-дарь!   и
почувствовав,  что  инициатива  намертво  в  ее  руках, сделала
долгую  паузу.  А  если  ты  хочешь   просто   проинформировать
сограждан,  то  напрасно  беспокоишься:  газеты уже сделали это
гораздо внятнее и бльшим тиражом. И мир, как видишь, не  только
не перевернулся, но даже, кажется, и с места не стронулся?
     Ярик  долго и тяжело молчал. Потом взял рисунок, скомкал и
бросил на  пол.  Подскочил  Чичиков  и  стал  гонять  комок  по
паркету.   У  Галины  Алексеевны  отлегло  от  сердца.  Правда,
художник, жалкий и понурый, уже не вызывал в ней  ни  того,  ни
даже  меньшего  желания  и  в этом смысле неожиданно уподобился
Тер-Ованесову. Захотелось одеться.
     Когда Галина  Алексеевна  осталась  наедине  с  нетронутым
накрытым  столом,  с  теперь  уже  нелепыми  икрой, хрусталем и
свечами,  она   отобрала   у   Чичикова   смятую,   покусанную,
заслюнявленную  картинку, расправила ее, положила в правый ящик
туалета, под наборы косметики, села и заплакала.
     И чего бы этим проклятым танкам  не  подождать  хоть  пару
дней?! С-сволоч-чи!

     После  вышеописанного случая Ярик, правда, совсем не исчез
с горизонта Галины Алексеевны, однако, стал появляться  на  нем
достаточно   редко   и  все  больше  по  делу:  с  просьбами  о
распределении, о работе, о госзаказе,  --  и  никогда  даже  не
намекал  на  прошлую  любовь,  на  интим,  но  вел  себя сугубо
по-приятельски, не больше, и даже с некоторой  долею  почтения.
Галина  Алексеевна  просто  вынуждена была принимать его
тон: не напрашиваться  же  в  любовницы,  не  вешаться  на  шею
мальчишке!  --  однако  каждая  новая  встреча,  между которыми
проходило иной раз и по  году,  и  по  полтора,  волновала  все
женское  ее  нутро,  и  желание  от  раза  к  разу  не гасло, а
почему-то только росло и разгоралось.
     Разумеется, Галина Алексеевна всегда  старалась  выполнить
яриковы просьбы, часто и без просьб подкидывала ему то выгодную
халтуру, то интересную поездку, -- но все старания ее шли юному
Модильяни   совершенно   не  впрок:  он  вечно  конфликтовал  с
заказчиками (однажды -- неслыханная наглость!  -даже  подал  на
издательство   "Плакат"   в   суд),  ругался,  хлопал  дверьми,
принципиальничал, иногда ухал и в запои, --  и  вот  уже
несколько  лет,  как вообще выпал из достаточно широкого круга,
контролируемого Галиною Алексеевною. Она давно  дослужилась  до
генерала   и   генералом   оказалась   неожиданно   жестким   и
раздражительным; Ярик, для которого она всегда  воплощала  саму
кротость и женственность, пожалуй, не поверил бы глазам своим и
ушам,  случись  ему  поприсутствовать  при  одном  из приступов
мутного ее гнева, то и дело обрушивающегося  на  головы  многих
коллег художника, провинциальных и столичных, даже, говорят, на
голову самого Ильи Глазунова.
     Охотничьим   псам  вредно  сидеть  без  дела,  --  и  вот:
безобразно разжиревший Чичиков издох  на  девятом  году  жизни,
оборвав  таким  образом  последнюю,  а,  в  сущности,  -- давно
единственную  ниточку,  привязывавшую  хозяина  к  дому,  --  и
Тер-Ованесов ушел от Галины Алексеевны навсегда.
     Теперь  она жила одиноко и очень целомудренно и обзавелась
несколькими  забавными  привычками:  после  программы  "Время",
например,  всегда  слушать  "Голос  Америки"2, потом ложиться в
постель  и  педантично,  ничего,  даже  казахской   поэзии   не
пропуская,   час  перед  сном  читать  "Всемирную  литературу",
двигаясь от отрывков из Библии к Шолому  Алейхему  и  Шолохову.
Галина  Алексеевна  и  всегда,  и  прежде  испытывала некоторую
неловкость, если Ярик заходил к ней в министерство или назначал
встречи на соседних улицах, --  в  последнее  же  время,  когда
художник  сильно  оброс  и,  пожалуй,  опустился,  --  в
последнее время возможность принимать его дома, без свидетелей,
и подавно  стала  большим  облегчением,  --  и  уж  дома-то  он
принимаем  был  крайне  радушно,  сытно и вкусно кормлен и даже
поен дорогими винами и  коньяками.  Впрочем,  никаких  любовных
намеков  и  поползновений  Галина Алексеевна себе не позволяла,
потому что, сама  поражаясь  психологическому  этому  феномену,
удивительно  дорожила  редкими визитами художника и безошибочно
чувствовала, что, покусись она на сексуальную его  свободу,  --
визиты прекратятся, возможно, навсегда.
     Но  сегодняшний  яриков  визит  резко  отличается ото всех
предыдущих: он сравнительно  поздний  и  не  предварен  обычным
телефонным  звонком.  Галина  Алексеевна  открывает  дверь,  --
некогда великолепный тайваньский халат  с  парчовыми  драконами
сильно  потерся, да и скрывает далеко не те уже прелести, что в
незапамятном  шестьдесят  восьмом,  а  сквозь   замаскированную
лондотоном  седину перманента просвечивает бледная кожа черепа,
-- открывает и видит сильно поддатого  художника,  держащего  в
вытянутой  руке  всего  на  четверть  опорожненную  и заткнутую
газетной  пробкою  0,76-литровую  бутылку  "Сибирской".   Такая
мизансцена представляется Галине Алексеевне несколько унижающей
ее   генеральское,   да  и  женское  достоинства,  однако,  она
сдерживает в зародыше, давит готовую подняться гневную волну  и
не   Бог  весть  как  приветливо,  но  определенно  приглашающе
отступает в глубину передней: заходи; раз уж приехал  --
заходи.
     Она   наскоро  накрывает  на  стол,  извлекает  из  глубин
холодильника квинтэссенцию министерских заказов: баночки
с деликатесами,  специально  на  такой  случай  сберегаемые,  а
непризнанный   гений   сидит   в   углу,  не  выпуская  из  рук
"Сибирскую",  и  бубнит  что-то  обиженное,   во   что   Галина
Алексеевна  не  вслушивается,  ибо  давно  привыкла  к яриковым
неудачам  и  огорчениям  и   слишком   трезво   понимает,   что
реально  помочь  не способна ничем, что, наверное, никто
на свете не способен Ярику помочь реально.
     Художник   пренебрегает   двадцатиграммовой    хрустальной
рюмочкою,   услужливо   пододвинутой   Галиною  Алексеевною,  и
уверенно, по-хозяйски, лезет в колонку за двумя стаканами,  оба
наливает   всклянь   из  квадратной  своей  бутылки,  и  Галина
Алексеевна   не   успевает   отрицательно   мотнуть    головою,
решительным   жестом   отстранить   это   неимоверное  для  нее
количество спиртного, -- не успевает, потому что натыкается  на
полный  неподдельного страдания взгляд черных яриковых очей, на
душераздирающий вопрос: ладно, пусть никто!  --  но  хоть  она,
она-то!  --  она верит ли еще в его талант?! -- и наша героиня,
хоть  с  той  общежитской  папочки  и  не  видевшая  ни  одного
настоящего  ярикова  произведения,  а,  может,  как  раз
потому, что не видевшая, -- не менее, чем  в  давней  засранной
церкви убежденно, но куда более горько, кивает в ответ, а потом
и поднимает стакан, ибо не поднять его в данной ситуации -- все
равно,  что  признаться в неискренности, все равно, что ударить
по лицу несчастного этого человека, пришедшего  к  ней,  как  к
последней инстанции не то справедливости, не то -- милосердия.
     И  тут  Галина  Алексеевна воображает вдруг, что коллеги и
начальство, подчиненные  и  подопечные  видят  ее  в  настоящую
минуту:  вот  такую  -- неподтянутую, расхристанную, сидящую за
одним столом с грязным, ободранным диссидентом, держащую полный
стакан водяры, -- но странно: фантазия эта не  покрывает
нашу   героиню  липким,  холодным  потом  ужаса,  а,  напротив,
-дразнит, забавляет, манит подмеченным еще Пушкиным упоительным
ощущением бездны мрачной на краю, -- и Галина Алексеевна
как-то особенно азартно, демонстративно опорожняет единым духом
стакан, а потом,  когда  видение  исчезает,  ничего  страшного,
думает  под  тяжелым,  непрерывающимся  взглядом  собутыльника,
нужно же, наконец, разрушить психологический барьер между нами!
Трезвый пьяного не разумеет. Или как там: наоборот?
     Жгучее, в таком количестве  совершенно  непривычное  тепло
добирается  до  желудка,  и  мрачная бездна сообщнически
подмигивает кошачьим своим зраком. Свечи, скатерть, хрусталь  и
серебро  с достоверностью галлюцинации возникают в мозгу Галины
Алексеевны при взгляде  на  разделяющий  их  с  Яриком  красный
пластик  кухонного стола, -- играют, переливаются разноцветными
искрами, -- и то давнее,  неимоверное  желание  обдает  ее  всю
жаром.
     Наконец,  художник,  оголодавший  в  неизвестно котором по
счету и снова неудачном браке,  утоляет  аппетит  и  продолжает
предаваться   мучительным   философским  поискам,  по  привычке
последних лет интонируемым, преимущественно, вопросительно.  Ну
почему,  дескать,  к  ним,  на  Кузнецкий,  народу ходит
больше чем к нам (хотя  он  не  состоит  и  в  группкоме
графиков,  --  а  все-таки:  к  нам)  на  Грузинскую? Или: куда
подевались,   куда   сгинули   времена   бешеной   популярности
неофициальной  живописи, легендарные времена Измайлово и
"Пчеловодства",  и  почему  он,  дурак,  в  ту  пору   там   не
выставлялся,  а рвался в Союз? Или, наконец, почему ни худфонд,
ни  эти  сраные  (при  слове  сраные  Галина  Алексеевна
непроизвольно морщится, демонстрируя, что слышит его не впервые
в жизни) миллионеры не желают покупать произведений его, Ярика,
незавербованного  искусства? Почему даже в несчастный салон Юны
Модестовны3 не может он пристроить и пары своих холстов?!.
     Почему худфонд -- Галина Алексеевна знает из  первых  рук:
там более способностей и даже ее протекции требуются совершенно
несвойственные   нашему   Модильяни   покладистость,  терпение,
выдержка и политическая тонкость  в  искусстве  интриги.  Самое
смешное,  что  те  же  качества,  даже  в  сильнейшей  степени,
требуются, оказывается, и в мире диссидентском, -- но  об  этом
Галина  Алексеевна,  не читающая, -- хоть и невредно было бы ей
по службе, -ни "Третьей волны", ни "АЯ", а лишь  наслышанная  о
нехорошем  сем  мире  с  тенденциозного  голоса  любимой  своей
заокеанской радиостанции, не только не  знает,  но  даже  и  не
догадывается:  диссидентский  мир  вообще  представляется ей не
менее таинственным, чем загробная  жизнь.  Впрочем,  привыкшая,
как мы уже заметили, к глухой монологичности яриковых сомнений,
она   вовсе   и  не  собирается  на  них  реагировать.  Поэтому
настойчиво-напористое (Боже! почти как  в  те  времена!)
требование  художника ехать сейчас же, сию же минуту, к нему
в  мастерскую,  где  и  ответить,   наконец,   окончательно   и
бесповоротно лицом к лицу с картинами на все проклятые, мучащие
его   вопросы,   --   застает  ее  совершенно  врасплох  и,
подкрепленное зовом пресловутой бездны,  любовью  и  алкоголем,
серьезного сопротивления не встречает.
     Тем  более, что том всемирки, чтение которого сорок
минут назад прервал Ярик, -- том этот, сто первый по счету,  --
оказывается Эдгаром По.

     Склонив  голову,  и  все  же касаясь перманентной макушкою
потолка, а под огромными, пыльными, асбестом укутанными трубами
складываясь  и  в  три   погибели,   шла   Галина   Алексеевна,
предводительствуемая   Яриком,   по   коленчатому   подвальному
коридору мимо выпиленных из фанеры, вырезанных  из  пенопласта,
отчеканенных  на  жести  силуэтов  Вождя Мирового Пролетариата,
мимо разнокалиберных досок почета, мимо щитов  соцобязательств,
мимо  лозунгов  и  серий  портретов  членов Политбюро, -- шла в
святая святых нашего художника. Открывшаяся ее взору  огромная,
в  центре  освещенная  голой  двухсотсвечовкою,  в углах чем-то
шуршащая и  копошащаяся  безоконная  комната  и  была  яриковой
мастерскою:   вместе   с   сотнею   рублей  ежемесячного
жалования, выплачиваемого одним из московских ЖЭКов, составляла
она награду за идеологический труд, продукцию  которого  Галина
Алексеевна видела по пути. Ярик, несколько долгих лет буквально
загибавшийся     без     мастерской     вообще,     ни    перед
диссидентствующими,    но    часто    вполне     преуспевающими
друзьями-приятелями,  ни,  тем более, перед Галиною Алексеевною
за продукцию эту не оправдывался и  не  извинялся,  ибо  считал
вынужденную  свою  работу  на  ниве идеологии, работу, дающую в
остальных   отношениях   почти   безграничную    свободу
творчества, делом в нравственном отношении пусть не похвальным,
но  не  столь  и предосудительным: каждая, дескать, цивилизация
имеет свои символы и обряды, свои, так  сказать,  формальности,
серьезного  значения которым ни один нормальный человек никогда
не придаст, вот как, например, моде.
     Будь  мастерская  несколько  менее   обширною,   мы
рискнули   б   сказать,   что   картины   заполняют  ее:
чувствовалось, как много их, потерянных в обводящем углы мраке:
больших  и  маленьких,  туманных  и  веселеньких,  масляных   и
гуашевых,  на  холсте,  на  картоне и даже на оргалите. Ну вот!
выдохнул Ярик, поставив  бутылку  с  остатками  водки  на  стол
(несмотря на настояния Галины Алексеевны, он, покидая ее дом, с
бутылкою  расстаться  не  пожелал  категорически)  и зажег пару
позаимствованных  где-то  на   стройке   прожекторов.   Смотри.
Оценивай. Ты ж как-никак специалист.
     "Как-никак"  задело  Галину  Алексеевну,  и лицо ее
озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор
никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на
нем не мог, -- сладострастием  неограниченной  власти  над  так
называемым  искусством,  неподвластным,  как  любят  его
создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, --  и,
хоть  в  то  же  мгновенье  она  одернула  себя, согнала с лица
предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и  готов
был,  казалось,  собственным  телом  броситься  на смертоносные
амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем,  поправить  было
невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному,
а  не  слишком  как-то  твердому  характеру, разве вот суетливо
разлить по нечистым стаканам остатки "Сибирской".
     Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не  следовало,  но
она   почувствовала,   что,  не  выпив,  спугнет  художника,  а
отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как  ни
закусить,   ни   даже  запить  коварную  жидкость  было  нечем,
бросилась  в  критический   свой   полет   непосредственно   из
ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
     Вот  это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив
из сотен других небольшой квадратный  холстик,  попорченный  по
краям    коренным    населением    подвала,   это   же   прямая
антисоветчина в  худшем,  классическом  ее  смысле.  Это
недостойно  высокого  твоего  таланта!  и  брезгливо  отбросила
холстик влево от себя.  Допустим,  нетвердо  согласился  автор,
польщенный  словосочетанием "высокий талант". Она, будто только
подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую
руку куда-то в глубину. И это?
     Когда   экспозиция   была   очищена   от    откровенных
антисоветчины   и   порнографии,   разговор,   несмотря  на
несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер
более утонченный. Например,  графическая  серия,  вдохновленная
ошибочно  напечатанным  и  справедливо  забытым  "Иваном
Денисовичем",    навлекла    на    художника    обвинение     в
спекулятивности   и  паразитировании  на  теме.  Ты  сам
посуди, объяснялась Галина  Алексеевна  перед  Яриком,  который
вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно
уже  придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента,
чтобы решение свое привести в исполнение. Ты  сам  посуди:  кто
бы,  что  бы  и  как  бы  скверно  ни нарисовал или, скажем, ни
написал про  лагерь  --  это  всегда  будет  волновать,  будить
сострадание.   При   чем  же  здесь  живопись?  При  чем
линия?  При  чем,  в  конце  концов,  искусство?!
Вспомни ту нашу картиночку, про солдат?
     Ободренная    превратно    понятым    угрюмым   безмолвием
подсудимого,  Галина  Алексеевна  утратила  последние   остатки
самообладания  и,  по  мере  того,  как  росла  на  полу стопка
отсеиваемых картин и  рисунков,  все  более  и  более  радужные
перспективы   раздражали   внутренний   ее  взор:  постепенное,
сегодняшней  ночью  начавшееся  приручение  маленького   своего
Модильяни,  введение  его  в  номенклатуру  и,  в конце концов,
скромная свадьба и долгое семейное  благополучие:  они  жили
счастливо  и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не
п-позволю?
     Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал  внешнему,  и
последний  становился  все  глаже, формулировки все обкатаннее,
чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел
под низкими подземными сводами: ведь чем одним  живет  человек?
Надеждой!  Чего  он  вправе  ждать от искусства?? Надежды!! Что
должен,  что   обязан   дать   ему   художник???   На-деж-ду!!!
Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел
сомнительную   эту,   диссидентскую   острту   достойною
замечания, а голос меж тем продолжал: вот,  например,  полотно!
Оно  ведь  абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен?
черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет
радость? Кому  дает  силы?  Кому,  наконец,  служит?!  Красоте?
стыдливо  промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот.
Истине? На сей раз  Галина  Алексеевна  решила  расслышать,  но
ответила  крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые
слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и  черный
холстик   пополнил   груду   антисоветчины,   порнографии  и
спекуляции.
     Минут  сорок  спустя  отделение  зерен  от  плевелов  было
завершено,  Ярик  погасил  прожектора,  сник в углу колченогого
фанерного диванчика. На периферии сразу  зашуршало,  замелькали
серые  тени,  Галине  Алексеевне  стало  жутко.  Она попыталась
прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не  отстранился,  был
жёсток  и  неподатлив.  Обиделся? с тревогою спросила притихшая
героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она  кивнула  на
прореженную  экспозицию)  составили  бы?  да  еще  и  составят,
непременно составят!  честь  любой  коллекции,  любой  галерее.
Придет  время,  и  они станут государственным достоянием, будут
стоить бешеных денег? О тебе напишут мемуары  и  монографии?  А
сегодня?   вдруг  обернулся  художник,  и  зрачки  его  странно
вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня -- слаб купить? Вот
ты,  лично  --  ты   купила   бы   их   сегодня?   Для   своего
министерства?..
     Н-ну,   во-первых?  начала  Галина  Алексеевна  и  тут  же
остановилась: ее встревожил этот странный  багровый  блеск,  и,
хоть   она   и  попыталась  успокоить  себя  рационалистическим
объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось  глазное
дно,  что  будто именно такое сверкание видела она как-то и
раньше: у покойного Чичикова, -- преодоление зловещего  эффекта
далось   ей  не  так  просто.  Во-первых,  покупка  картин  для
министерства  не  входит  в  мою  компетенцию?   Не   доверяют?
сыронизировал  Ярик  и  тут  же  продолжил  атаку: а во-вторых?
Во-вторых? (Галина Алексеевна пропустила мимо  ушей  и  иронию)
нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот
мебель  собирались  менять,  и  то?  У  нас,  знаешь,  культура
финансируется из  остатков?  Ну,  а  в  принципе?  не  унимался
совсем,  казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину
Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом.
В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе
-- разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хороши?  В
таком  случае  (Модильяни  сделал  широкий  кругообразный  жест
правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил)  я  вам  их
дарю!
     И  лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в
такси-универсале между  Яриком  и  его  продукцией,  попыталась
Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения,
но  и  тут  успокоилась,  решив,  что  все  равно  из  яриковой
сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в
министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она  уговорит
художника  поехать  к ней, и там, может быть, наконец, случится
то желанное, о чем она не решалась намекать  возлюбленному  вот
уже добрые пятнадцать лет?

     Ну  что  же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины,
остановившейся прямо у дверей министерства, а  сам  принимается
выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один
за  другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще
уверенная,  что  их   не   пустят   и   что,   таким   образом,
экстравагантное  ее  ночное  приключение  окончится безопасно и
даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно
дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку.  За
аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет;
движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура;
клацает  металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется
охранник.  Он  в   форме,   однако,   столь   же,   как   Ярик,
демонстративно  зарос  волосами, и выражение его лица отнюдь не
вызывает   ассоциаций   с   покоем,    порядком    и    прочною
государственностью.   Короче,  любому  нормальному  человеку  в
секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
     Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент,
с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает  при
этих  словах  взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут
сегодня как раз один. И  выпить  найдется?  --  и  Ярик  узнаёт
приятеля,  и  они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими
поцелуями,   тычками    скорее,    куда-то    в    бороды,    и
полубессмысленными   фразами   вроде   ну  как  ты?  или
видишь кого из наших? какими и  всегда  обмениваются  не
слишком  близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся
после продолжительной разлуки, -- и вот оба заносят уже  холсты
в  вестибюль,  и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит
содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата
приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
     И тут-то Галина Алексеевна сознаёт, наконец, что от акции,
на которую она сама дала согласие, не отвертеться,  --  убежать
разве, что есть духу, -- но бежать почему-то совсем не хочется:
и  ноги  нетверды,  и  мрачная бездна щекочет, провоцирует
показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно,  --
язычок,  и  голова  удивительно  упоительно  кружится,  и перед
глазами  мелькают  в  нелогичной   последовательности   темные,
незнакомые  в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и
кабинеты, даже, кажется, ее  собственный,  мелькает  диссидент,
мелькает  Ярик,  мелькают  стремянка,  рамы,  холсты,  веревки,
мелькает  ножовка  в  яриковой  руке:  он  что-то  там   пилит,
подгоняет,  -- но вот мелькание становится все менее сумбурным,
вот и вовсе останавливается, и Галина  Алексеевна  обнаруживает
себя  в  компании  Ярика  (диссидент  куда-то исчез) в кабинете
самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и  никак
не могла вообразить себе такого тысяча первого.
     Уже   по-утреннему   серо  и  вполне  можно  обойтись  без
электричества.  Зеленому  сукну  старинного  стола   приветливо
улыбается  со  стены  черно-белый  Вождь  Мирового Пролетариата
(Галина Алексеевна и пьяная убедила  возлюбленного  не  трогать
портретов),   а   Ярик,  стоя  на  стуле,  укрепляет  на
противоположной стене  последнее  из  привезенных  полотен,  то
самое,  на  котором,  по случаю, изображены дворовые мальчишки,
карнавальные амуры, что подглядывали за ними и нахально  мешали
их  любви  в давнюю предновогоднюю ночь. Выше! Еще чуть! Левый,
левый   угол!   делает   поправки   Галина   Алексеевна   таким
профессиональным  тоном,  словно всю жизнь развешивала картины,
-- и, удовлетворясь, наконец, параллельностью горизонталей рамы
покрытому  ковром  полу,  пятится  назад,  пока  не   упирается
несколько   против   прежних   времен   потяжелевшею  талией  в
монументальное произведение мебельно-канцелярского искусства.
     Модильяни слышит толчок и оборачивается. Общим планом,  но
одновременно и во всех подробностях, он видит: огромное зеленое
поле,      закапанное     разноцветными     чернилами     столь
ненамеренно-замысловато, что пятна складываются  в  удивительно
стройный  орнамент;  частые  короткие вертикали красных точеных
балясинок, что, поддерживая три обводящих столешницу  перильца,
задают  совершенно  безумный  опорный  ритм;  вишневые квадраты
сафьяновых папок "к подписи"; светлый прямоугольник письменного
прибора; радужный веер разноцветных карандашей в пластмассовом,
телесного цвета стаканчике;  три  телефонных  аппарата:  белый,
серый  и  черный, а на белом, большом -- герб державы и красную
лампочку;  видит  и  ее:  поддатую,  усталую,   немолодую,   но
безусловно  счастливую  женщину, носительницу обворожительных в
контексте линий и пятен: малинового -кофточки и  трех  палевых,
перекликающихся  с  письменным  прибором,  разновеликих: лица и
рук. Художник задерживается  так  на  мгновенье;  в  мозгу  его
происходят   какие-то   странные   процессы,   невероятные   по
интенсивности и совершенно не поддающиеся регистрации, -- потом
спрыгивает  со  стула  и  плавным   сильным   жестом   нарушает
композицию, смешивает малиновое с зеленым.
     Спустя  несколько  мгновений  колористическое  однообразие
серого паласа нарушают темно-синие пятна итальянских сапожек, а
потом и запутавшееся в облаке паутинных колгот нежное  салатное
пятно трусиков?
     Впрочем,   ни   любопытные   цветовые  эти  сочетания,  ни
собственное и ни любовницы тяжелое  дыхание  не  мешают  нашему
художнику  осознать, что порыв, бросивший его к столу, при всей
истинности и необоримости, не есть  ни  порыв  любви,  ни  даже
похоти,  а  чего-то третьего, пока непонятного, и что зародился
он еще там, в подвале,  несколько  часов  назад,  в  тот  самый
момент,    когда    под   действием   генералова   критического
выступления, нелепо и,  в  общем-то,  в  шутку,  предложен  был
государству ненужный, неудобный этот подарок, -- а теперь лишь,
созревший,  высвобождается  в  не  без  ехидства  подтасованном
месте.
     Для Галины же Алексеевны этот  рассветный  час  становится
звездным  часом  первого  и  последнего  в жизни оргазма, столь
могучего,  что  наступления  его  неспособны  предотвратить  ни
отчетливо,  словно  галлюцинация,  слышимая из прошлого песенка
про роковую судьбу черного кота, ни нахальные рожи карнавальных
мальчишек, устроившиеся в прямоугольной  раме,  словно  в  окне
общежития,   ни   даже   осуждающий   взгляд   Вождя   Мирового
Пролетариата, -- словом,  неспособен  предотвратить  весь  мир,
который   из   экстравагантных,   стробоскопически   меняющихся
ракурсов  видит  опрокинутая  ее  голова,  мечась,  мотаясь  по
зеленому сукну уникального канцелярского порождения?
     Когда  Ярик, брезгливо поглядывая на порозовевшего тайного
советника, вопли и непристойные  извивы  которой  всего  минуту
назад  чуть  не вызвали у художника приступа натуральной рвоты,
застегивает молнию на джинсах, в голове его  словно  включается
вдруг  телетайпный  аппарат  прямой связи, такой как раз, какой
стоит за стеною, в приемной министра, -- включается и с  мерным
постукиванием   печатает   на   телеграфную   ленточку   текст,
объясняющий  смысл  порыва,  однако,  совершенно,   увы,
нецензурный:
     Е..Л Я ВАШЕ МИНИСТЕРСТВО ТЧК
     Вот тк вот. А вы говорили: первая любовь!..

     Ярик  остановил оранжевое олимпийское такси, в котором они
покидали   министерство,   у    огромного    мусорного    бака,
приютившегося   в  глубине  старого  зеленого  дворика,  открыл
багажник и принялся устало и индифферентно, безо всякой злобы и
ненависти,  перебрасывать  в  вонючие  помойные  недра  образцы
пейзажной,    жанровой    и   военно-патриотической   живописи,
похищенные с коридорных и кабинетных стен, а Галина Алексеевна,
посидев минутку-другую на заднем  диванчике  машины,  выбралась
под  яркие косые лучи наступившего раннего весеннего утра и, не
оборачиваясь,  пошла.  Ярик  не  окликнул,  даже,  кажется,  не
заметил  ее  бегства,  и  в  этот момент ей совершенно очевидно
сделалось,  что  не  встретятся  они  больше   никогда,   разве
как-нибудь случайно, в метро, да и то постараются друг друга не
узнать.
     Добравшись  до  постели,  Галина  Алексеевна провалилась в
тяжкий, болезненный, похмельный сон, и  одному  Богу  известно,
что  за  видения  чередовались в воспаленном ее мозгу с мутными
проблесками реальности, в которые  ужас  содеянного  становился
доступен  осознанию.  На  службу генерал решила не ходить более
никогда, а вот тк вот, лежа под одеялом, тихо умереть от
стыда, одиночества и голода.
     Хотя полные восемь часов рабочего дня были  таким  образом
пропущены,  отговориться  за  них  кое-как  еще  было можно, но
Галина Алексеевна не пошла на службу и назавтра, и  на  третий,
по счастию оказавшийся пятницею, день. На исходе же воскресенья
решила,  что  понести  справедливое  наказание  и  испить  чашу
унижения до дна обязана во всяком  случае,  прибрала  на  кухне
заплесневевшие,    загнившие   остатки   пресловутого   ночного
пиршества, включила телефон и поставила  будильник  на  обычные
семь-пятнадцать.
     Первое,  что  увидела Галина Алексеевна, подходя к родному
учреждению, был обосновавшийся на асфальте у  помойного  уголка
знаменитый  на  все  министерство  огромный  стол,  свидетель и
соучастник ужасающего ее падения. Он, хоть и пытался  держаться
самоуверенно,  выглядел  все же как-то удивительно жалко: из-за
того, наверное, что на верхней  его,  изумрудной,  в  привычных
чернильных  кляксочках  плоскости  отчетливо,  подобно полянкам
ромашек на весеннем лугу, выделялись неприличные белесые  пятна
и   источали   (так   Галине   Алексеевне  показалось)  острый,
пронизывающий   запах   темного   ее   сладострастия.   Генерал
постаралась  проскользнуть мимо стола по возможности незаметно,
как тень, и вот уже шла, потупив очи, сама  не  своя,  длинными
коридорами   учреждения,  а  злополучные  модильяниевы  полотна
кричали со стен, лезли под полуприкрытые веки. Боже мой,  Боже!
Зачем она здесь, эта отвратительная мазня? Почему ее до сих пор
не  сняли,  не  сорвали,  не  выкинули  вместе  с  оскверненным
столом?! Впрочем, да, конечно:  я  ведь  трусливо  отсиживалась
дома,  увиливала  от  грозной, но справедливой расплаты за грех
юности,  а  они  дожидались  меня,  очевидцы  страшного   моего
проступка, беспристрастные свидетели обвинения?
     Однако,   в   коридорах  и  кабинетах  не  только  никаким
наказанием,   --   даже   происшествием   или,   скажем,
следом  происшествия вовсе и не пахло. Коллеги встретили
Галину Алексеевну равнодушно-доброжелательно, а трехдневное  ее
отсутствие  либо  вовсе  не  заметили,  либо  приписали обычной
инспекционно-разгромной  поездке  по  провинции   или   легкому
недомоганию (положим, женскому). Тем не менее, весь день Галина
Алексеевна  была  подозрительна и насторожена и только минут за
пять до звонка решилась вызвать по выдуманному делу  вчерашнего
выпускника факультета журналистики, смазливенького редактора, и
как  бы  между прочим, впроброс, эдак шутя, спросить, не
знает  ли  тот  о  причинах  разжалования  министром  любимого,
старинного,  наркоматского,  а,  может, и департаментского еще,
единственного в своем роде  и  не  одного  хозяина  пережившего
стола.  Редакторчик,  не  уловивший,  сколь  важен для генерала
несерьезный  по  видимости  этот   вопрос,   отделался   легкой
либеральной   шуточкою,   и   Галина   Алексеевна  постеснялась
педалировать, а только, не обернув  головы,  кивнула  наверх  и
назад:  а  это?  Действительно,  присмотрелся  к картине
редакторчик.  У  вас  здесь,  кажется,  висело  что-то  другое.
Пейзажное.  Глядите  как  забавно:  дама  в  черном определенно
похожа на вас? А что  Тер-Ованесов?  все  еще  преподает  на
журналистике? поинтересовалась, прощаясь, наша героиня.
     На  другой  день  Галина  Алексеевна побывала и в кабинете
министра   и   почти   все    время,    пока    в    привычной,
доброжелательно-полуфамильярной  манере  шел рутинный служебный
разговор, не отрывала глаз от новенького, темно-серого  дерева,
гигантского письменного стола, и только перед тем, как уходить,
рискнула   сказать,  переведя  взгляд  с  финской  полированной
поверхности куда-то за окно и вниз: дали отставку? Министр, как
ребенок, довольный обновкою, сразу понял, о чем речь, и ответил
шутливо: да уж,  пора,  понимаете,  пристраиваться  в  ногу  со
временем.   Становиться,  так  сказать,  совремёнником.  Вон  и
картинки  поменяли.   Одобряете?   Вы   же,   как-никак,
специалист. Галина Алексеевна оглянулась на нескромных яриковых
амуров, присмиревших под серьезным взглядом черно-белого вождя,
и  не  столько  утвердительно,  сколько многозначительно-игриво
произнесла:  да-а-а?  --   и   это   "да-а-а?"   было   вздохом
освобождения:  Галина  Алексеевна  почувствовала,  как отлегло,
наконец,  от  сердца,  как   совесть   очистилась   раскаянием;
почувствовала,  что  край  мрачной  бездны  никогда  больше  не
поманит непонятным своим упоением. И слава Богу!
     Правда, яриковы полотна долго еще, не один год, раздражали
глаз генерала и душу щемили воспоминания тех далеких лет, когда
еще все казалось ясным, простым любовь и счастие, --  но  потом
примелькались  на ставших своими местах, и всего, может,
и  переменилось  в  жизни  Галины  Алексеевны,  что  завелся  в
кухонном    шкафчике    неиссякаемый   родничок,   к   которому
прикладывалась она по вечерам  и  выходным  до  самой  одинокой
своей  смерти  (рак  матки),  да  покусанный покойным Чичиковым
рисунок оказался в застекленной  рамочке,  --  впрочем,  не  на
стене,  а  на  прежнем  месте:  в комоде, под наборами засохшей
косметики и свежим постельным бельем.


     1980 г.



     1 Cocktail (англ.)

     2 "Голос Америки"

     3 "Шанель"

Популярность: 11, Last-modified: Wed, 06 May 1998 04:56:07 GmT