Повесть     
     
                           Перевод В. Голышева

--------------------------------------------------------------------------
Уильям Фолкнер. Собрание сочинений в 9 томах. М:Терра,2001, том 6.
Электронная версия: В.Есаулов, апрель 2004 г.
--------------------------------------------------------------------------






     
     Чтобы  раз  и навсегда отделаться от Джорджа Уилкинса, раньше всего ему
надо  было спрятать свой самогонный аппарат. Причем сделать это в одиночку -
разобрать  его  в  темноте, перевезти без помощников в отдаленное и укромное
место,  где  его не затронет предстоящий переполох, и там спрятать. Мысль об
этих  хлопотах,  о  том,  как  он  будет  измотан и разбит после такой ночи,
приводила его в ярость. Не перерыв в производстве; один перерыв уже случился
лет  пять назад, и ту помеху он устранил так же быстро и четко, как устранит
эту, и с тех пор конкурент, за которым, возможно, последует Джордж Уилкинс -
при  условии,  что  Карозерс  Эдмондс  будет  так  же  хорошо  осведомлен  о
намерениях  Джорджа  Уилкинса,  как  осведомлен,  если  верить его словам, о
состоянии  своего  банковского  счета,  -  сеет,  мотыжит и собирает хлопок,
только не у себя, а в исправительной колонии штата, Парчмене {1}. 
     И  не  потеря  доходов, вызванная перерывом. Ему шестьдесят семь лет; в
банке  у  него  больше  денег, чем он успеет истратить, больше, чем у самого
Карозерса Эдмондса - если поверить Карозерсу Эдмондсу, когда пытаешься взять
немного  лишнего,  в смысле наличных или провизии из его лавки. А именно то,
что  он  должен все сделать один: прийти с поля после долгого рабочего дня в
самый  разгар  сева,  поставить Эдмондсовых мулов в стойла, задать им корму,
поужинать,  а  потом  запрячь собственную кобылу в свою единственную телегу,
проехать  три  мили до самогонного аппарата, ощупью разобрать его в темноте,
отвезти  еще  на  милю,  в  самое  лучшее  и  безопасное место, какое он мог
придумать  на  случай  переполоха,  воротиться  домой  к  концу  ночи, когда
ложиться  уже  не  имеет  смысла, потому что скоро опять в поле, и, наконец,
дождавшись  минуты,  сказать  словечко  Эдмондсу;  все - сам, потому что два
человека, от которых естественно было ждать и даже требовать помощи, напрочь
непригодны: жена стара и дряхла, даже если бы он мог положиться - нет, не на
ее  верность,  а  на  ее  осмотрительность, - а что до дочери, то ей хотя бы
намекнуть  о  своем  замысле  - все равно что звать на помощь самого Джорджа
Уилкинса  для перевозки аппарата. Лично против Джорджа Уилкинса он ничего не
имел,  несмотря  на  досаду  в  душе  и физические тяготы, которым он должен
подвергнуть  себя,  вместо того чтобы спать дома в своей постели. Работал бы
Джордж  спокойно на земле, которую ему выделил Эдмондс, и был бы женихом для
Нат  не  хуже  любого другого, лучше многих негритянских парней из числа ему
известных.  Но  он  не  допустит,  чтобы  Джордж  Уилкинс  или  любой другой
поселился  в  этих  местах, где он прожил без малого семьдесят лет, - и не в
местах  даже,  а  на месте, где он родился, - и стал ему конкурентом в деле,
которое  он  ведет,  аккуратно и осмотрительно, уже двадцать лет, с тех пор,
как  впервые  разжег  для  забавы  в  какой-нибудь  миле  от  кухонной двери
Эдмондса;  попросту говоря, подпольно ведет, ибо ему не надо было объяснять,
что  сделал бы Зак Эдмондс или его сын Карозерс (или сам старик Каc Эдмондс,
если  на то пошло), узнай они об этом. Он не боялся, что Джордж перебьет ему
торговлю,  сманит  его  постоянных  клиентов пойлом, которое начал гнать два
месяца  назад  и  именует  'виски'.  Но  Джордж  Уилкинс - дурак, не знающий
осмотрительности, рано или поздно он попадется, и десять лет после этого под
каждым  кустом  во  владениях  Эдмондса,  каждую ночь, с рассвета до заката,
будет дежурить по помощнику шерифа. Дурак ему не то что в зятья, дурак ему и
в  соседи не нужен. И если Джордж должен сесть в тюрьму, чтобы исправить это
положение, так пускай Джордж с Росом Эдмондсом и решают это между собой. 
     Но  конец  уже  виден.  Еще  часок  -  и он будет дома, доспит, сколько
осталось  от ночи, а потом опять пойдет в поле, проведет там день и дождется
минуты, чтобы сказать Эдмондсу. Может, к этому времени и возмущение утихнет,
и  побороть  останется одну усталость. А поле это его, хотя он никогда им не
владел,  и  не  хотел  владеть,  и нужды такой не имел. Он проработал на нем
сорок  пять  лет,  начал  еще  до рождения Карозерса Эдмондса - пахал, сеял,
рыхлил,  когда  и как считал нужным (а порой вообще ничего не делал, а целое
утро  сидел  у  себя на веранде, глядел на него и думал, этого ли ему сейчас
хочется), и Эдмондс приезжал на кобыле раза три в неделю, взглянуть на поле,
и,  может  быть,  раз в лето останавливался, чтобы дать сельскохозяйственный
совет,  который  он  пропускал  мимо  ушей - не только сам совет, но и голос
советчика,  как  будто  тот  и рта не раскрыл, - и Эдмондс ехал дальше своей
дорогой,  а  он  продолжал  делать  то,  что делал, уже забыв и простив весь
эпизод,  подчиняясь  только  срокам  и  необходимости. И вот пройдет наконец
день.  Тогда  он  отправится  к  Эдмондсу, скажет ему слово, и это будет все
равно  как  если бы он бросил монету в игральный автомат и потянул за рычаг:
дальше остается только наблюдать. 
     Он  и  в темноте точно знал, куда двигаться. Он родился на этой земле -
за  двадцать пять лет до Эдмондса, нынешнего ее хозяина. Он работал на ней с
тех  пор,  как  подрос настолько, что мог проложить плугом ровную борозду; в
детстве,  в юности и взрослым исходил ее вдоль и поперек на охоте - до того,
как бросил охоту; бросил же не потому, что не мог прошагать день или ночь, а
просто  решил, что ловля кроликов и опоссумов ради мяса не соответствует его
положению  старейшего  -  старейшего  на плантации и, главное, старейшего из
Маккаслинов,  хотя  в  глазах света он происходил не из Маккаслинов, а из их
рабов,  -  ибо  годами  был  лишь  немного младше старика Айзека Маккаслина,
который  жил в городе на то, что благоволил давать ему Рос Эдмондс, а мог бы
владеть  и  землей,  и  всем, что на ней, если бы были известны его законные
права,  если бы люди знали, как старик Каc Эдмондс, дед нынешнего, отобрал у
него наследство; годами лишь немного младше старика Айзека и, как сам старик
Айзек,  почти  современник  стариков  Бака  и  Бадди  Маккаслинов, при жизни
которых их отец Карозерс Маккаслин получил от индейцев землю - в те времена,
когда люди, и черные и белые, были людьми. 
     Он  был  уже  в  пойме.  Как  ни удивительно, тут немного развиднелось:
глухая  беспросветная  чаща кипарисов, вербы, вереска не стала еще черней, а
сбилась  в отдельные плотные массы стволов и сучьев, освободив пространство,
воздух,  более светлые по сравнению с ней, проницаемые для глаза, по крайней
мере   кобыльего,  позволив  кобыле  зигзагами  двигаться  между  стволов  и
непроходимых  зарослей.  Потом  он  увидел  то,  что  искал - приземистый, с
плоской  вершиной,  почти  симметричный  бугор,  торчавший  без всяких на то
причин  посреди  ровной  как  стол  долины.  Белые  называли  его  индейским
курганом. Однажды, лет пять или шесть назад, компания белых, в том числе две
женщины  -  многие  были  в очках и все до одного в костюмах хаки, еще сутки
назад  безнадежно  лежавших  на  полке в магазине, - явились сюда с киркой и
лопатами, с банками и флаконами жидкости от комаров и целый день раскапывали
курган,  и  местные  -  мужчины, женщины, дети - почти все перебывали тут за
день  и  поглядели на них; позже - через два-три дня - он изумится и чуть ли
не  ужаснется,  вспомнив,  с  каким холодным, презрительным любопытством сам
наблюдал за ними. 
     Но  это  -  позже. А сейчас он был просто занят. Он не видел циферблата
своих  часов, но знал время - около полуночи. Он остановил телегу у кургана,
выгрузил самогонный аппарат - медный котел, за который уплачено столько, что
и  сейчас  тяжело  было  вспоминать, несмотря на его глубокое и неистребимое
отвращение  ко  всем  второсортным  орудиям,  и  змеевик  - и, тоже, кирку и
лопату.  Место  он  присмотрел  заранее  -  под  небольшим уступом на склоне
кургана;  выемку  уже наполовину сделали за него, надо было только чуть-чуть
расширить;  земля  легко  поддавалась  невидимой  кирке,  легко  и  спокойно
шушукалась  с  невидимой  лопатой,  и  вот, когда углубление стало впору для
змеевика  с котлом - это был, наверно, всего лишь шорох, но ему он показался
грохотом  лавины,  словно  весь  курган  лег  на  него, - уступ сполз. Земля
забарабанила  по  полому котлу, накрыла и котел и змеевик, закипела у ног, а
когда  он  отскочил  назад, споткнулся и упал, то и вокруг его тела, посыпая
его  грязью  и  комками,  а  напоследок ударила прямо в лицо чем-то большим,
нежели   ком,   ударила  без  свирепости,  но  тяжелой  рукой  -  прощальная
наставительная  оплеуха древней кормилицы или духа тьмы и безлюдья, а может,
самих непосредственно пращуров. Потому что, когда он сел, тяжело перевел дух
и,  мигая, посмотрел на курган, который внешне совсем не изменился и маячил,
стоял  над  ним  в долгой ревущей волне безмолвия, как взрыв издевательского
хохота,  рука  нащупала  ударивший  его предмет и в кромешной тьме опознала:
осколок  глиняного  сосуда,  который  в целом виде был, наверно, величиной с
маслобойку, - черепок этот, стоило его поднять, тоже рассыпался и оставил на
ладони - словно подал - монету. 
     Он  не  смог  бы объяснить, как догадался, что она золотая. Не ему даже
спичка не понадобилась. Все, что он знал, все, что слышал о зарытых деньгах,
забурлило  в его памяти, и следующие пять часов он ползал на четвереньках по
рыхлой земле, боясь зажечь свет, перебирая осыпавшуюся и затихшую почву чуть
ли  не  по крупинкам, замирая время от времени, чтобы определять по звездам,
сколько  еще  осталось  от этой скоротечной убывающей весенней ночи, и снова
роясь  в  сухом  безжизненном прахе, который разверзся на миг, пожаловав его
видением абсолюта, и вновь сомкнулся. 
     Когда  побледнел  восток,  он  прекратил  раскопки, поднялся на колени,
попробовал  выпрямиться,  расправляя  онемевшие  мускулы, впервые с полуночи
принял  положение,  похожее  на  вертикальное. Ничего больше он не нашел. Не
нашел  даже  других  осколков  маслобойки  или  кувшина.  Это  означало, что
остальное  может  быть  рассеяно  где-то  ниже выемки. Надо будет откапывать
монету  за  монетой;  киркой  и  лопатой. Это означает, что нужно время и не
нужно  посторонних.  То  есть  и речи не может быть о том, чтобы тут рыскали
разные  шерифы  и стражи порядка, искали самогонные аппараты. Джордж Уилкинс
пока  что  спасся  и  даже  не подозревая о своем везении, так же как раньше
висел  на  волоске и не подозревал, что ему угрожает. Он вспомнил неодолимую
силу,  которая  три  часа  назад швырнула его на спину, едва прикоснувшись к
нему,  и  подумал,  не взять ли в долю Джорджа Уилкинса, младшим компаньоном
для  копания;  и  не  только  для  работы,  а в качестве уплаты, подношения,
возлияния Фортуне и Случаю: если бы не Джордж, он не наткнулся бы на монету.
Но  он  отбросил эту мысль, даже не дав ей сделаться мыслью. Чтобы он, Лукас
Бичем,  самый  старший  из потомков Маккаслина, обитающих нанаследной земле,
тот, кто застал в живых стариков Бака и Бадди и был бы старше Зака Эдмондса,
если бы Зак не умер, он, чуть ли не ровесник старика Айзека, который, как ни
верти,  оказался  отступником  своего имени и своего рода, из слабости отдав
землю,  принадлежавшую ему по праву, и живет в городе на милостыню от своего
правнучатого  племянника,  -  чтобы  он  уступил хоть цент, хоть полцента из
денег,  закопанных  стариками  Баком  и  Бадди  почти  век  назад, какому-то
безродному  самогонщику,  выскочке  невесть  откуда - даже фамилии его никто
здесь  не  слышал  двадцать  пять  лет назад, - широкоротому шуту, который и
виски-то  гнать  не  научился  и  не  только  хотел  подорвать его торговлю,
разрушить  его  семью,  но  вот  уже  неделю заставляет его то опасаться, то
кипеть  от  возмущения, а нынче ночью, то есть уже вчера, окончательно вывел
из  себя,  - и это еще не все, потому что надо еще спрятать котел и змеевик?
Никогда  в  жизни.  Пусть  вознаграждением Джорджу будет то, что он не сел в
тюрьму, - Рос сам отправил бы его туда, если бы власти поленились. 
     Свет  прибывал;  он  стал  видеть. Оползень завалил самогонный аппарат.
Надо было только накидать там веток, чтобы свежая земля не попалась на глаза
случайному  прохожему.  Он  встал  на  ноги.  Но выпрямиться все еще не мог.
Слегка  согнувшись,  одной  рукой  держась  за поясницу, он с трудом пошел к
молодым  тополькам,  которые  росли  шагах  в  двадцати,  -  и  тут  кто-то,
прятавшийся  в  них или за ними, бросился наутек; шаги затихали, удалялись в
сторону чащи, а он секунд десять стоял, удивленно разинув рот, не веря своей
догадке,  и  голова  его провожала слухом невидимого беглеца. Потом он круто
повернулся и кинулся, но не на звук, а параллельно ему, прыгая с невероятной
живостью  и  быстротой  между деревьев, сквозь подрост, и, когда вырвался из
зарослей,  увидел  в  тусклом  свете  молодой  зари беглеца, мчавшегося, как
олень, через поле к еще объятому ночью лесу. 
     Он понял, кто это, раньше, чем вернулся в заросли и разглядел отпечаток
дочкиной  босой  ноги в том месте, где она сидела на корточках, - узнав его,
как  узнал  бы след своей кобылы, своей собаки, продолжал стоять и смотреть,
но  его  уже  не видел. Вот, значит, как. В чем-то это даже упрощало задачу.
Даже  если  бы хватило времени (еще час - и на каждом поле в долине будет по
негру  с  мулом),  даже  если бы он сумел скрыть все следы рытья на кургане,
перепрятывать  самогонный  аппарат  в другое место все равно не стоит. Когда
придут копать курган, они должны что-то найти, причем найти быстро, сразу, и
находка  должна быть такая, чтобы они прекратили дальнейшие поиски и отбыли,
-  к  примеру, вещь полузакопанная, забросанная ветками так, что заметишь ее
прежде,  чем  оттащить  ветки.  Ибо  вопрос  уже  не  подлежал  ни спору, ни
обсуждению.  Джордж  Уилкинс  должен  уйти.  И  пуститься в путь раньше, чем
истечет следующая ночь. 
     

     
     

     
     
     Он  встал  из-за  ужина,  отодвинул  стул. Бросил взгляд, не хмурый, но
холодный на лицо потупившейся дочери. Однако обратился не к ней и не к жене.
А то ли к обеим сразу, то ли ни к кому: 
     - Пройдусь по дороге. 
     -  Куда это на ночь глядя? - сказала жена. - Вчера целую ночь возился у
речки.  Запрягать пора, а он только домой является; солнце час как встало, а
он  только в поле идет. Тебе в постели пора быть, если хочешь испахать кусок
у речки, как мистер Рос велел... 
     Но  он  уже  был  за  порогом и мог не слушать дальше. Сиона спустилась
ночь.  Под  безлунным  небом  посевной  норм  смутной  белесой лентой лежала
дорога.  Когда закричали козодои, она привела его к полю, которое он готовил
под  хлопок.  Если  бы не Джордж, оно давно было бы испахано. Но скоро всему
конец.  Еще  десять  минут,  и  это  будет  нее  равно что бросить монетку в
игральную машину и пусть она не прольет на него золотой дождь, он обойдется,
он  не нуждается; с золотом он разберется сам - лишь бы обеспечила ему покой
да  убрала  посторонних.  Л  работа,  даже  ночью, без помощников, даже если
придется  перевернуть  половину кургана, его не пугает. Ему всего шестьдесят
семь  лет,  и многим, которые вдвое моложе, далеко до него; десять лет назад
он  управился  бы  с  обеими  -  и  с  ночной работой, и с дневной. А теперь
побережется.  Он  далее  немного печалился, что кончает крестьянствовать. Он
любил  свое  дело;  он  был  доволен своими полями, любил работать на земле,
гордился  тем,  что  у  него хороший инвентарь и он правильно им пользуется,
всегда  презирал  и  второсортные орудия и небрежную работу, поэтому и котел
купил  самый  лучший,  когда  ставил  самогонный  аппарат, - да, этот медный
котел, о цене которого вспоминать сейчас еще тяжелее, чем всегда, потому что
он  скоро  его  потеряет,  больше  того  - намеренно отдаст. Он уже продумал
фразы,  весь  диалог, в ходе которого, сделав главное сообщение, скажет, что
кончает с крестьянским трудом, годы велят на покой, и пусть Эдмондс передаст
его  землю  другому, чтобы не пропал урожай. 'Хорошо, - скажет Эдмондс. - Но
не  жди,  что  я  буду  предоставлять  дом,  дрова  и воду семье, которая не
возделывает землю'. А он ответит, если до этого дойдет, - а дойдет наверное,
ибо он, Лукас, до последнего своего часа будет утверждать, что Росу Эдмондсу
далеко  до  его  отца Зака и им обоим, вместе взятым, далеко до старика Каса
Эдмондса: 'Хорошо. Дом я буду у вас снимать. Назовите цену, и я буду платить
вам каждую субботу вечером, пока мне не расхочется здесь жить'. 
     Но  это  образуется само собой. А то дело - главное и безотлагательное.
Сперва  -  вернувшись  сегодня  утром домой - он решил лично донести шерифу,
чтобы  не  вышло  осечки,  если  Эдмондс  удовольствуется тем, что уничтожит
аппарат  и  готовое  виски  Джорджа, а самого Джорджа просто сгонит с земли.
Джордж  все  равно будет околачиваться здесь, только так, чтобы не попасться
Эдмондсу  на  глаза;  вдобавок, не будучи занят ни земледелием, ни тем более
самогоном,  за  день  наотдыхается,  а  ночами  станет  бродить где попало и
сделается  еще  опасней,  чем  теперь.  И  все-таки донос должен исходить от
Эдмондса,  от белого, потому что для шерифа Лукас - нигер и больше ничего, и
оба  они, и шериф и Лукас, знают это; а вот другое знает только один из них:
что  для  Лукаса шериф - обыкновенная деревенщина, которой нечем гордиться в
предках и не на что надеяться в потомках. Если же Эдмондс решит уладить дело
тихо,  без полиции, то в Джефферсоне найдется человек, которому Лукас сможет
сообщить,  что  о  самогоноварении  на  земле Карозерса Эдмондса известно не
только ему и Джорджу Уилкинсу, но известно и Карозерсу Эдмондсу. 
     Он  вошел  в широкие ворота: дальше дорога заворачивала и поднималась к
купе  дубов  и  кедров,  и  между ними, ярче всякого керосина, проблескивало
электричество,  хотя люди не чета нынешнему обходились в 'том доме лампами и
даже  свечами.  В сарае для мулов м мл трактор, которого Зак Эдмондс тоже не
допустил  им  на  свою  землю,  а  в  своем  собственном  отдельном  доме  -
автомобиль,  к  которому  старик Каc близко бы не подошел. Но то были другие
дни,  другое время, и люди не чета нынешним; сам он, Лукас, тоже из них - он
и парик Каc, современники не только по духу, схожие вдвойне благодаря такому
парадоксу:  старик  Каc,  Маккаслин только по бабке, носил, понятно, фамилию
отца,  ни  владел землей, пользовался ее благами и отвечал за нее; Лукас же,
Маккаслин  по  отцу, носил фамилию матери, пользовался землей и ее благами и
не  отвечал  ни  за что. Не чета нынешним: старик Каc хоть и через женщин, а
унаследовал  достаточно  крови  старика Карозерса Маккаслина, чтобы отобрать
землю  у истинного владельца только потому, что хотел ее, лучше знал, как ее
употребить,   и   было   в   нем   для  этого  достаточно  силы,  достаточно
беспощадности,  достаточно  от старики Карозерса Маккаслина; и даже Зак: ему
было далеко до отца, но Лукас, Маккаслин по мужской линии, считал его ровней
- настолько, что намеревался убить его и однажды утром сорок три года назад,
приведя  свои дела а порядок, как перед смертью, уже стоял над спавшим белым
с раскрытой бритвой в руке. 
     Он  подошел  к  дому  -  два  бревенчатых  крыла,  соединенные открытой
галереей,  построил  Карозерс  Маккаслин,  и  старикам  Баку  и  Бадди этого
хватало,  а  старик  Каc Эдмондс сотворил памятник и эпитафию своей гордыне,
обшив  галерею, надстроив вторым этажом из белых досок и приделав портик. Он
не пошел к и дней, кухонной двери. Черным ходом он воспользовался только раз
после  рождения нынешнего Эдмондса, и, покуда жив, второго раза не будет. Но
и  по  ступенькам  не  поднялся.  Он  остановился  в темноте перед галереей,
постучал в стену, из коридора вышел белый и выглянул в парадную .дверь. 
     - Ну, - сказал Эдмондс. - Что такое? 
     - Это я, - сказал Лукас. 
     - Заходи. Что ты там стоишь? 
     Вы  сюда выйдите, - сказал Лукас. - Кто его знает, может, Джордж сейчас
вон там лежит и слушает. 
     - Джордж? - сказал Эдмондс. - Джордж Уилкинс? 
     Он  вышел  на  галерею  -  еще молодой человек, холостяк, сорок три ему
исполнилось  в  марте.  Вспоминать  это  Лукасу было не нужно. Он никогда не
забывал  ту  ночь  ранней  весны  после  десяти  дней такого ливня, что даже
старики не могли припомнить ничего отдаленно похожего; жена белого собралась
рожать,   а  речка  вышла  из  берегов,  вся  долина  превратилась  в  реку,
запруженную  смытыми  деревьями и мертвым скотом, и через нее даже с лошадью
нельзя  было переправиться в темноте, чтобы позвонить по телефону и привезти
обратно  врача.  В  полночь  белый  сам  разбудил  Молли, тогда еще молодую,
кормившую их первого ребенка, и они пошли сквозь тьму потопа к белому в дом,
и  Лукас ждал на кухне, поддерживая огонь в плите, а' Молли с помощью одного
Эдмондса приняла белого младенца, но после этого они поняли, что нужен врач.
И вот еще до рассвета он погрузился в воду и переправился через нее - сам до
сих  пор  не  понимает  как,  -  а уже в потемках вернулся с врачом, избежав
смерти  (был  момент,  когда он думал, что погиб, пропал, что скоро он и мул
станут  еще  двумя белоглазыми, раззявившимися трупами, и через месяц, когда
спадет  вода,  найти  их,  раздутых  и  неузнаваемых,  можно будет только по
хороводу  стервятников),  пошел  на  которую  не  ради  себя, а ради старика
Карозерса  Маккаслина,  породившего  их  обоих,  его  и  Зака Эдмондса, - и,
вернувшись,  увидел,  что  жена  белого умерла, а его жена поселилась в доме
белого.  Словно в этот хмурый, свирепый день он переплыл туда и обратно Лету
и  выбрался,  получил возможность спастись, купил жизнь ценой того, что мир,
внешне оставшийся прежним, потаенно и необратимо изменился. 
     А  белая женщина не то что покинула дом - ее будто никогда и не было, и
предмет, который они зарыли через два дня в саду (до кладбища, через долину,
по-прежнему нельзя было добраться), был вещью, лишенной значения, не стоящей
креста,  ничем;  его  жена, черная женщина, заняла ее место, и он один жил в
доме,  который  построил им к свадьбе старик Каc, поддерживал в очаге огонь,
зажженный  в  день  их  свадьбы  и  с  тех пор не гасший, хотя теперь на нем
готовили  мало;  так продолжалось почти полгода, но однажды он пришел к Заку
Эдмондсу и сказал: 'Мне нужна моя жена. Она нужна мне дома'. А потом - этого
он  не  собирался  говорить, но уже почти полгода он один поддерживал огонь,
который должен гореть в очаге до тех пор, пока на свете не останется ни его,
ни Молли, один просиживал перед ним вечер за вечером всю весну и лето, и вот
как-то  вечером  опомнился  только  тогда,  когда встал над ним, ослепнув от
ярости, и уже наклонял бадью с модой, но опомнился, поставил бадью на полку,
еще  дрожа,  не зная, когда взял ее, - потом он сказал: 'Вы небось думали, я
не возьму ее обратно?' 
     Белый  сел.  По  возрасту они с Лукасом могли быть братьями, чуть ли не
близнецами. Он медленно откинулся на спинку, не сводя глаз с Лукаса. 
     -  Черт  возьми,  - тихо сказал он. - Так вот что ты думаешь. Что же я,
по-твоему, за человек? Что же ты за человек после этого? 
     -  Я  нигер, - сказал Лукас. - Но я человек. И не просто человек. Моего
папу сделало то же самое, что сделало вашу бабушку. Я возьму ее обратно. 
     -  Черт, - сказал Эдмондс. - Никогда не думал, что буду клясться негру.
Но я клянусь... 
     Лукас  пошел  прочь.  Он  круто обернулся. Белый уже стоял. Они замерли
друг против друга, но в первое мгновение Лукас даже не видел его. 
     -  Не  мне!  -  сказал Лукас. - Чтобы сегодня вечером она была у меня в
доме. Вы поняли? 
     Он  вернулся  к плугу, оставленному на середине борозды в ту секунду, в
то  мгновение,  когда  он  вдруг  осознал,  что  идет в лавку, в дом или еще
куда-то,  где  сейчас  находится  этот белый, в спальню к нему, если надо, -
чтобы  встать против него. Мула он привязал под деревом, в упряжи. Теперь он
подвел   мула   к  плугу  и  стал  пахать  дальше.  После  каждого  прохода,
поворачивая,  он  мог  бы увидеть свой дом. Но ни разу не взглянул на него -
даже  когда  понял,  что она снова там, дома, даже когда дым от подброшенных
дров поднялся над трубой, как по поднимался по утрам уже почти полгода; даже
в  полдень,  когда она прошла вдоль забора с ведерком и накрытой сковородой,
остановилась  и  поглядела  на  него  перед  тем,  как  поставить ведерко со
сковородой  на  землю и уйти. Потом колокол на плантации пробил полдень - не
звонко, размеренно, музыкально. Он отвел мула, дал ему воды и корму и только
тогда  пошел  к  углу  изгороди;  тут  они и стояли - сковорода с еще теплой
лепешкой   и   жестяное   ведерко,  наполовину  полное  молока,  истертое  и
отполированное  долгой службой и чистками до такой степени, что стало похоже
на старое потускневшее серебро - все как прежде. 
     Потом  день  кончился. Он поставил в стойло и накормил Эдмондсова мула,
повесил  упряжь  на  крюк,  до завтрашнего дня. А потом с дорожки, в зеленых
ранних  сумерках  лета,  когда  уже  мигали  и  плавали  в воздухе светляки,
перекликались  козодои  и  плюхались  и  квакали  на  реке  лягушки, впервые
взглянул  на  дом, на легкую струю вечернего дыма, в безветрии застывшую над
трубой,  -  и  задышал,  все  глубже,  глубже,  все шумнее и шумнее, так что
выгоревшая  рубашка  чуть  не лопалась на груди. Может быть, когда он станет
стариком,  тогда  он  смирится  с этим. Но он знал, что не смирится никогда,
даже  если  ему  стукнет  сто  и он забудет ее лицо и имя, имя белого и свое
собственное.  {Мне придется его убить}, подумал он, {или придется забрать ее
и  уехать}.  У  него  мелькнула  мысль  пойти  к белому и объяснить, что они
уезжают, сегодня ночью, сейчас, немедленно. {Нет, если я его сейчас увижу, я
могу  его  убить,}  подумал он. {Кажется, я решил, что буду делать, но, если
увижу  его, встречу сейчас, я могу передумать... И это человек!} подумал он.
{Держит  ее у себя полгода, а я ничего не делаю; отсылает ее ко мне обратно,
и  я  его убиваю. Это все равно как вслух сказать всему свету, что он вернул
ее не потому, что я велел, а потому, что она ему надоела.} 
     Он  вошел  через  калитку  в  заборе,  который построил сам, получив от
старика Каса дом в подарок; сам же тогда натащил камней с поля, вымостил ими
дорожку  через  лысый двор, и жена каждое утро подметала двор ивовой метлой,
сгоняя  чистую  пыль  в  запутанные  узоры  между  клумб,  обложенных  битым
кирпичом,  бутылками,  осколками  посуды  и цветного стекла. Этой весной она
изредка  приходила  сюда,  ухаживала  за цветами, и они цвели, как всегда, -
броские,  грубые  цветы, полюбившиеся их народу: щирица и подсолнух, канны и
мальвы, - но с прошлого года и до нынешнего дня проходы между клумбами никто
не подметал. {Да}, подумал он. {Я должен убить его или уехать отсюда.} 
     Он  вошел в переднюю, потом в комнату, где два года назад разжег огонь,
который  должен пережить их обоих. После он не всякий раз мог вспомнить, что
сказал  вслух,  но никогда не забывал, сколько изумления и ярости было в его
первой  мысли: {Так ей до сих пор в голову не пришло, что я подозреваю}. Она
сидела  перед  очагом,  где  готовился  ужин, и держала ребенка, загораживая
ладонью  его  лицо  от  света и жара, - худенькая уже тогда, за много лет до
того, как ее мясо и, кажется, сами кости стали усыхать и сокращаться, - а он
стоял  над ней и смотрел не на своего ребенка, а на белое лицо, тыкавшееся в
темную набухшую грудь, - не Эдмондсова жена, а его потеряна, и сын возвращен
не его, а белого; он заговорил громко, скрюченными пальцами полез к ребенку,
но рука жены поймала его запястье. 
     - Где наш? - крикнул он. - Мой где? 
     -  Да  вон  на  кровати  спит!  -  сказала она. - Поди погляди! - Он не
двинулся,  продолжал  стоять,  а она не отпускала его руку. - Не могла я его
оставить! Ведь понимаешь, что не могла! Надо было с ним идти! 
     - Не ври мне! Не поверю, что Зак Эдмондс знает, где он! 
     - Знает! Я ему сказала! 
     Он вырвался, отшвырнув ее руку; он услышал, как лязгнули ее зубы, когда
собственная  рука ударила ее тыльной стороной по подбородку, увидел, как она
хотела потрогать рот, но не стала. 
     - Ничего, - сказал он. - Все равно не твоя бы кровь потекла. 
     -  Дурень!  -  крикнула  она.  Потом  сказала: - Боже мой. Боже мой. Ну
ладно.  Отнесу его назад. Я и так собиралась. Тетя Фисба завернет ему сахару
в тряпочку... 
     -  Не  ты!  - сказал он. - И не я. Ты думаешь, Зак Эдмондс усидит дома,
когда  придет  и  увидит, что его унесли? Нет! Я ходил в дом Зака Эдмондса и
просил  у  него мою жену. Пусть придет ко мне в дом и попросит у меня своего
сына! 
     Он  ждал  на  веранде.  За долиной виден был огонек в том доме. {Еще не
вернулся  домой},  думал  он. Он дышал медленно и ровно. {Спешить некуда. Он
что-нибудь  сделает,  потом  я  что-нибудь  сделаю, и все будет кончено. Все
образуется.}  Потом  огонек  потух.  Он  стал повторять вполголоса: 'Сейчас.
Сейчас.  Нужно  время, чтобы ему дойти досюда'. И продолжал повторять, когда
давно  понял,  что  Эдмондс за это время десять раз дошел бы сюда и обратно.
Тогда  ему  показалось,  что  он  с самого начала знал, что тот не придет, -
словно он сам сидел в доме, где ждал белый, и наблюдал оттуда за этим, своим
домом. Потом он понял, что белый даже не ждет, - понял так, словно стоял уже
в спальне, над беззащитным горлом спящего с раскрытой бритвой в руке, слышал
его мерные вдохи и выдохи. 
     Он  вернулся в дом, в комнату, где спали на кровати жена и оба ребенка.
Ужин,  который прел на очаге еще в сумерки, когда он пришел с поля, так и не
был  снят;  то,  что осталось от него, высохло, пригорело и, наверно, успело
остыть  -  угли  уже  угасали. Он отставил сковороду и кофейник, хворостиной
отгреб  угли  из  угла очага, так что обнажились кирпичи, и, послюнив палец,
дотронулся  до  одного.  Горячий  кирпич  не  обжигал,  не  опалял, а словно
наполнен  был  глубинным, неспешным, плотным жаром, в который сгустились два
года  непрерывной топки - не огонь сгустился, а время, словно и остудить его
не  могла  ни  гибель  огня, ни даже вода, а только время. Он вывернул ножом
кирпич, соскреб под ним теплую глину, поднял из ямки маленькую металлическую
шкатулку,  сто  без  малого лет назад принадлежавшую его белому деду, самому
Карозерсу  Маккаслину,  и  вынул  из нее тугой узелок с монетами - некоторые
были  отчеканены еще при Карозерсе Маккаслине, а собирать он их начал, когда
ему  не было и десяти лет. Жена перед тем, как лечь, сняла только туфли. (Он
их  узнал.  Их  носила  белая  женщина,  та,  которая не умерла, а просто не
существовала.)  Он положил узелок в туфлю, подошел к ореховому бюро, которое
подарил ему на свадьбу Айзек Маккаслин, и достал из ящика бритву. 
     Он  ждал рассвета. Зачем - сам не знал. Он сидел на корточках, спиной к
дереву,  на полпути между воротами и домом белого, неподвижный, как сама эта
безветренная  тьма, - и поворачивались созвездия, и козодои кричали все чаще
и  чаще,  потом  перестали,  и пропели первые петухи, забрезжил зодиакальный
свет  и  потух,  и начали птицы, и ночь кончилась. С рассветом он поднялся к
незапертой  парадной  двери,  прошел  по  безмолвному  коридору,  вступил  в
спальню,  куда,  казалось ему, входил всего лишь минуту назад, остановился с
раскрытой  бритвой  над  дышащим,  беззащитным и незащищенным горлом - перед
делом,  которое,  казалось  ему, он уже совершил. Потом он увидел, что глаза
белого тихо смотрят на него, и тогда понял, почему дожидался рассвета. 
     -  Потому  что  вы тоже Маккаслин, - сказал он. - Хотя и через женщину.
Может быть, это и есть причина. Может, поэтому вы так поступили: все, что вы
и  ваш  отец  получили от старика Карозерса, дошло до вас через женщину - ас
этого  создания спрос другой, чем с мужчины, и за дела свои она не отвечает,
как  мужчина. Так что я, может, уже простил бы вас, только простить не могу,
потому что прощают только тем, кто тебе причинил зло; и даже Библия не велит
прощать  тем,  кому  ты  хочешь навредить, потому что даже Христос под конец
понял, что нельзя так много требовать от человека. 
     - Положи бритву, и я с тобой поговорю, - сказал Эдмондс. 
     -  Вы знали, что я не боюсь, раз я тоже Маккаслин, и Маккаслин по отцу.
Вы  не  думали:  не  сделает  этого, потому что мы оба Маккаслины. И даже не
думали:  не  осмелится, потому что негр. Нет. Вы думали, раз я негр, так я и
возражать не стану. И не на бритву я надеялся. Я вам оставил выход. Может, я
и  не  знал,  что  сделаю,  когда  вы  отворите мою дверь, но знал, что хочу
сделать, что собираюсь сделать, что велел бы мне сделать Карозерс Маккаслин.
А  вы не пришли. Не позволили мне сделать так, как хотел бы старик Карозерс.
Вам надо было меня победить. Не бывать этому: даже завтра на рассвете, когда
я  мертвый буду висеть на суку и керосин еще не успеет потухнуть - не бывать
этому. 
     - Положи бритву, Лукас, - сказал Эдмондс. 
     -  Какую  бритву?  - Он поднял руку, посмотрел на бритву так, словно не
знал,  что держит ее, видел ее в первый раз, и, не прерывая движения, бросил
в  открытое  окно;  как  окровавленное,  лезвие,  вертясь, пролетело в лучах
медного  солнца  и исчезло. - Не нужна мне бритва. Своими руками обойдусь. А
теперь доставайте 
     револьвер из-под подушки. 
     Тот не пошевелился, даже рук не вынул из-под простыни. 
     -  Он  не  под  подушкой.  Он  где  всегда, вон в том ящике, и тебе это
известно. Пойди убедись. Я не собираюсь бежать. Мне нельзя. 
     -  Знаю, что нельзя, - сказал Лукас. - И вы знаете, что нельзя. Знаете,
что  мне только одного надо, только одного хочу: чтобы вы побежали, показали
мне  спину. Знаю, что не побежите. Потому что победить вам надо только меня.
Мне надо победить старика Карозерса. Доставайте револьвер. 
     - Нет. Иди домой. Уходи отсюда. Вечером я к тебе приду... 
     - После этого? - сказал Лукас. - Нам с вами жить на одной земле, дышать
одним воздухом? Что бы вы ни рассказывали, как бы ни доказывали, даже если я
поверю - после этого? Доставайте револьвер. 
     Белый вынул руки из-под простыни, положил сверху. 
     - Ладно, - сказал он. - Стань к стене, пока я буду доставать. 
     - Ха, - сказал Лукас. - Ха. 
     Эдмондс снова убрал руки под простыню. 
     - Тогда пойди возьми свою бритву, - сказал он. 
     Лукас  тяжело  задышал:  короткие  вдохи будто не разделялись выдохами.
Белый видел низу, как его грудь распирает старую выцветшую рубашку. 
     -  На  ваших  глазах  ее  выбросил, - сказал Лукас. - Знаете, что, если
сейчас  выйду,  назад  не вернусь. - Он подошел к стене и стал спиной к ней,
лицом  к  кровати.  -  Потому  что вас я уже победил, - сказал он. - Остался
старик Карозерс. Берите револьвер, белый человек. 
     Он  часто и шумно дышал, казалось, его легкие уже переполнены воздухом.
Белый  встал  с  кровати,  ухватился за ножку и отодвинул ее от стены, чтобы
можно  было  подойти  к  ней  с обеих сторон; потом шагнул к бюро и вынул из
ящика  револьвер.  Лукас  по-прежнему  не  двигался.  Он стоял, прижавшись к
стене, и смотрел, как белый подходит к двери, закрывает ее, запирает ключом,
возвращается  к кровати, бросает на нее револьвер и наконец поворачивается к
нему. Лукас задрожал. 
     - Нет, - сказал он. 
     -  Ты  с одной стороны, я с другой, - сказал белый. - Станем на колеях,
сцепим руки. Счета нам не нужно. 
     -  Нет,  -  сказал  Лукас задушенным голосом. - В последний раз. Берите
револьвер. Я иду. 
     -  Ну  так  иди. Думаешь, оттого, что я через женщину Маккаслин, как ты
выразился,  я  меньше  Маккаслин?  Или ты даже не через женщину Маккаслин, а
просто нигер, который отбился от рук? 
     Лукас уже был у кровати. Он даже не заметил, как очутился там. Он стоял
на  коленях,  сцепив  руки с белым, и смотрел поверх кровати и револьвера на
человека,  которого  знал  с  младенческих  лет,  с  которым жил почти как с
братом,  пока  не  стал  взрослым.  Они  вместе  охотились, вместе рыбачили,
учились плавать в одной воде, ели за одним столом на кухне у белого мальчика
и в доме у матери черного, под одним одеялом спали в лесу у костра. 
     -  В последний раз, - сказал Лукас. - Говорю вам... - Потом он закричал
-  но  не  белому,  и  белый  это  понял; он увидел, что глаза у негра вдруг
налились  кровью, как у загнанного зверя - медведя, лисицы: - Говорю вам! Не
требуйте от меня так много! 
     {Я ошибся}, подумал белый. {Я перегнул палку}. Но было поздно. Он хотел
вырвать  руку,  но  ее  стиснули  пальцы Лукаса. Он хотел схватить револьвер
левой  рукой,  но  Лукас  и  ее поймал за запястье. Оба замерли, и только их
предплечья  и  сцепленные кисти медленно поворачивались, пока рука белого не
оказалась  прижата  тыльной  стороной  к  револьверу.  Связанный, не в силах
пошевелиться, Эдмондс смотрел на изнуренное, отчаянное лицо напротив. 
     -  Я дал вам выход, - сказал Лукас. - Тогда вы легли спать с незапертой
дверью  и дали мне. Тогда я выбросил бритву и снова дал вам выход. А вы и от
него отказались. Так или нет? 
     - Да, - сказал белый. 
     -  Ага!  - сказал Лукас. Он откинул левую руку белого, оттолкнул его от
кровати,  а  освободившейся  правой  рукой  сразу  схватил  револьвер; потом
вскочил и отступил назад, и белый тоже поднялся за кроватью. Лукас переломил
револьвер, взглянул на барабан, увел пустое гнездо из-под курка в самый низ,
чтобы  при повороте в любую сторону под курок опять встал заряженный патрон.
-  Мне  понадобятся  два,  -  сказал он. Он закрыл затвор и поднял голову. И
снова белый увидел, как заволокло его глаза и исчезла радужная оболочка. {Ну
вот}, без удивления подумал белый; он незаметно напрягся. Лукас как будто не
обратил на это внимания. {Сейчас он меня вообще не видит}, подумал белый. Но
опять  с  опозданием. Лукас уже смотрел на него. - Вы думали, меня на это не
хватит?  -  сказал  Лукас.  -  Вы  знали,  что я могу вас победить, и решили
победить  меня  стариком  Карозерсом,  как Каc Эдмондс - Айзека: использовал
старика  Карозерса,  чтобы  заставить  Айзека  отказаться от земли, от своей
земли, потому что Каc Эдмондс был Маккаслин через женщину, из женской родни,
от  сестры, и старик Карозерс сказал бы Айзеку: уступи женской родне, она не
может постоять за себя сама. И вы думали, я сделаю так же? Вы думали, сделаю
это  быстро,  быстрей  Айзека,  ведь  мне  не  землю уступать. Не от большой
хорошей   фермы   Маккаслинов   отказываться.   Мне   отказаться  надо  было
всего-навсего от крови Маккаслинов, тем более она и не моя, а если и моя, то
не  много  стоит,  не  так уже много от себя старик Карозерс отдал Томи в ту
ночь,  когда  получился  мой  отец.  И  если  это  все,  что  дала мне кровь
Маккаслина,  она мне не нужна. И если, подливши свою кровь к моей черной, он
потерял  не  больше,  чем  потеряю  я,  когда  она  из  меня  выйдет,  то  и
удовольствия  больше  всех получит не старик Карозерс... Или нет! - закричал
Лукас.  {Он  опять меня не видит}, подумал белый. {Ну вот}. - Нет! - крикнул
Лукас.  - А если я вообще не выпущу первую пулю, если выпущу только вторую и
побью  и  вас  и  старика Карозерса, чтобы вам было о чем подумать иногда на
досуге, подумать, что вы скажете старику Карозерсу, когда явитесь туда, куда
он уже отправился, - и завтра подумать, и послезавтра, и после-после, покуда
будет после... 
     Белый прыгнул, бросился на кровать, вцепился в руку с пистолетом. Лукас
тоже  прыгнул,  они встретились над серединой кровати, и Лукас, обхватив его
левой  рукой,  почти  обняв,  уткнул  пистолет в бок белого, нажал спусковой
крючок  и, в то же мгновение отбросив белого от себя, услышал легкий, сухой,
невероятно громкий щелчок осечки. 
     Год  выдался  добрый,  хотя  и  запоздал из-за дождей и наводнения: год
долгого лета. Лукас должен был собрать в этот год столько, сколько давно уже
не собирал, хотя стоял уже август, а кукурузу он не всю еще успел прорыхлить
в  последний  раз.  Этим  он  сейчас и занимался - шел за мулом между рядами
сильных,   по   пояс,   стеблей   и   темных,   сочных,  глянцевых  листьев,
останавливался  в конце каждого ряда, оттягивал плуг, заворачивал рыскливого
мула  в  соседний ряд - покуда в чистое небо над трубой его дома не поднялся
невесомо  обеденный  дым  и  она  в  урочный  час не прошла вдоль изгороди с
накрытой  сковородой  и  ведерком.  Он  не  взглянул  на нее. Он пахал, пока
колокол  на плантации не пробил полдень. Он напоил и накормил мула, пообедал
сам  -  теплой  лепешкой  с молоком - и отдыхал в тени, пока опять не ударил
колокол.  Но  встал  не сразу, а вынул из кармана патрон и еще раз задумчиво
посмотрел на него - снаряженный патрон, без окиси, без пятнышка, с глубокой,
четкой  метиной  ударника  на  капсюле - этот тусклый медный цилиндр, короче
спички,  немногим  толще  карандаша  и  немногим  тяжелее, вмещал в себе две
жизни.  Вместил  бы. {Потому что второго я бы не использовал}, подумал он. Я
бы расплатился. {Подождал бы виселицы, даже керосина. Расплатился бы. Видно,
все  же  не  даром досталась мне кровь старика Карозерса, подумал он. Старик
Карозерс.  Он был нужен мне, и он пригнел, замолвил за меня слово.} Потом он
взялся  за  плуг. Вскоре она опять прошла вдоль забора и забрала сковороду с
ведерком  -  не  стала  ждать,  когда он вернется и принесет сам. Сегодня ей
некогда;  и  для  ужина, ему показалось, она затопила слишком рано - но ужин
она  оставит ему на очаге, когда уйдет с детьми в большой дом. Он вернулся в
сумерках,  она  как  раз  собиралась  уходить. Но туфли белой женщины она не
надела,  и  платье  на  ней  было  то  же,  что  утром,  - старое, ситцевое,
вылинявшее. 
     - Ужин тебе готов, - сказала она. - Подоить не успела. Придется тебе. 
     -  Если  я  могу  подождать  с молоком, то и корова, думаю, подождет, -
ответил он. - Донесешь обоих-то? 
     -  Как-нибудь.  До  сих пор без помощников с ними управлялась. - Она не
обернулась. - Вернусь, когда спать уложу. 
     -  Можешь  при  них  побыть, - грубо ответил он. - Раз уж занялась этим
делом. 
     Она  не  ответила  и  продолжала  идти, не оборачиваясь, непроницаемая,
спокойная,  даже  безмятежная. И он уже не смотрел ей вслед. Он дышал тихо и
размеренно.  {Женщины},  думал  он.  {Женщины.  Никогда не узнаю. И не хочу.
Лучше  никогда  не  узнать,  чем  потом  догадаться,  что тебя обманули.} Он
повернулся  к комнате, где горел очаг, где его ждал ужин. Теперь он произнес
вслух.  'Ну  как,  -  сказал  он, - черный попросит белого, чтобы тот сделал
милость,  не  лег  с  его  черной женой? А если и попросит - как может белый
пообещать, что не ляжет?' 
     

     

     
     
     - Джордж Уилкинс? - сказал Эдмондс. Он подошел к краю галереи - человек
еще   молодой,  но  уже  напоминавший  старика  Каса  Эдмондса  холерической
вспыльчивостью,  которой  не  было  у  Зака.  По  летам  он годился Лукасу в
сыновья, но как человек был неровня ему и по другой причине: не Лукас платил
налоги,   страховку,   проценты,   не  он  владел  тем,  что  надо  осушать,
дренировать, огораживать, удобрять, проигрывать в карты, - Лукаса был только
пот,  а когда его проливать ради пропитания, он решал между собой и Богом. -
Какого черта Джорджу Уилкинсу... 
     Не  изменив  интонации,  без  всякого  видимого  усилия  и  как бы даже
невольно  Лукас превратился из негра в Нигера, не столько скрытного, сколько
непроницаемого,  не раболепного и безликого, а окружившего себя аурой вечной
тупой апатии, явственной почти как запах. 
     -  У него самогонный аппарат в овражке за старым западным полем. А если
вам и виски нужно, поищите под полом в кухне. 
     - Самогонный аппарат? - сказал Эдмондс. - На моей земле? - Он уже орал.
-  Сколько  раз  я  повторял каждому взрослому и ребенку, что я сделаю, если
обнаружу здесь хоть каплю контрабандной сивухи? 
     -  Можете  мне  не  говорить, - ответил Лукас. - Я живу на этой земле с
рождения,  а  родился  раньше  вашего отца. И ни вы, ни он, ни старый Каc не
слышали,  чтобы  я  имел  дело с виски - кроме как с той бутылкой городского
виски, которую вы с ним подарили Молли на Рождество. 
     - Знаю, - сказал Эдмондс. - Не думал, что Джордж Уилкинс... - Он умолк.
Потом  сказал: - Ага. Слышал я или мне приснилось, что Джордж хочет жениться
на твоей дочери? 
     Лукас замешкался на секунду, не больше. 
     - Это так, - сказал он. 
     -  Ага,  - еще раз сказал Эдмондс. - И ты решил, что, если донесешь мне
на  Джорджа,  пока он сам не попался, я разломаю его котел, вылью виски и на
этом успокоюсь? 
     - Не знаю, - ответил Лукас. 
     -  Ну так знай. И Джордж узнает - когда шериф... - Он ушел в дом. Лукас
услышал  твердый,  частый, сердитый стук его каблуков, потом яростное долгое
жужжание  ручки  телефонного  аппарата.  Потом  Лукас  перестал  слушать  и,
прищурясь, неподвижно стоял в полутьме. Он думал: {Сколько беспокойства. Кто
бы  мог  подумать.} Эдмондс вернулся. - Ну ладно, - сказал он. - Можешь идти
домой.  Спать  ложись. Я знаю, говорить об этом - толку никакого, но я хотел
бы,  чтобы  к  завтрашнему  вечеру  твой  южный  участок у речки был засеян.
Сегодня  ты копошился там, как будто не спал неделю. Не знаю, что ты делаешь
ночами и что ты сам об этом думаешь, но стар ты шляться по ночам. 
     Он  вернулся  домой.  И только теперь, когда все было сделано, кончено,
почувствовал,  до  чего  он  устал. Как будто тревога и возмущение, злость и
страх,  вот  уже  десять  дней  волнами  сменявшие  друг  друга  и достигшие
предельной   остроты   прошлой  ночью,  отданной  лихорадочным  хлопотам,  в
последние  тридцать  шесть  часов,  когда  он  даже  не  разделся  ни  разу,
одурманили  его  и  заглушили самое усталость. Но все это нестрашно. Если за
тот миг вчерашней ночи требуется заплатить лишь физической усталостью, пусть
еще  десятью  днями  ее, пусть двумя неделями, он не возражает. Он вспомнил,
что  не  сказал  Эдмондсу  о  своем  решении бросить работу на земле - чтобы
Эдмондс  сдал  его  участок  другому  арендатору  и тот собрал его урожай. А
может, и не стоило говорить; может, он за одну ночь найдет остальные деньги,
которые  должны были лежать в таком большом кувшине, и с землей, посевами не
расстанется  -  по старой привычке, чтобы было чем заняться. {Если, конечно,
не  будет  более  важной  причины,  угрюмо  подумал он. Может, она мне еще и
хвостика  не  показала,  эта  удача,  раз она такая, что могла ждать до моих
шестидесяти семи лет, когда и хотеть богатства почти поздно.} 
     В  доме было темно, только тускло тлел очаг в их с женой комнате. Темно
было и по другую сторону передней - в комнате, где спала дочь. И пусто, судя
по  всему.  Как он и ожидал. {Ну ладно, Джордж: Уилкинс имеет право провести
еще  одну  ночь  в  женской  компании,  подумал  он.  Там,  куда  он  завтра
отправится, я слышал, у него этого не будет.} 
     Когда  он лег в постель, жена спросонок сказала: 'Ты где был? Вчера всю
ночь  разгуливал.  Нынче  всю  ночь  разгуливал,  а  земля по семени плачет.
Погоди,  вот  мистер  Рос...'  -  и замолчала, так и не проснувшись. Немного
погодя  он  проснулся.  Было  за  полночь.  Он  лежал под одеялом на тюфяке,
набитом лузгой. Там уже, наверно, началось. 
     Он  знал,  как  это  делается:  белый  шериф,  его  помощники  и агенты
налогового  управления  с  пистолетами  ползут и крадутся в кустах, окружают
самогонный   аппарат,   как  охотничьи  собаки,  обнюхивают  каждый  пень  и
неровность  почвы,  покуда  не  будет  найден  последний  жбан  и  бочонок и
перенесен  к машине; может, даже глотнут раз-другой против ночного озноба до
того,  как  вернутся к аппарату и сядут на корточки поджидать, когда придет,
ничего  не подозревая, Джордж Уилкинс. Он не торжествовал, не злорадствовал.
Теперь  у  него  появилось  даже  какое-то  человеческое  чувство к Джорджу.
{Молодой  еще},  думал  он. {Не будут же его всю жизнь там держать}. Если бы
спросили  его,  Лукаса,  - то две недели хватит. {Год-другой отдать - ему не
страшно.  А  когда его выпустят, может, поймет тогда, с чьей дочкой в другой
раз дурака валять.} 
     Жена стояла над кроватью, трясла его и кричала. Только-только рассвело.
В трусах и рубашке он побежал за ней на заднюю веранду. На земле перед домом
стоял  латаный  и  мятый  самогонный  аппарат  Джорджа Уилкинса; на самой же
веранде   целый  набор  банок,  жбанов,  бочонок,  если  не  два,  и  ржавый
двухведерный  бидон  из-под  керосина  - испуганным и затуманенным спросонок
глазам  Лукаса  показалось, что этой жидкостью можно заполнить десятифутовое
водопойное  корыто.  Он  и  саму  ее видел в стеклянных банках - прозрачную,
бесцветную, с кукурузной шелухой, словно и шелухи не мог отделить заезженный
аппарат Джорджа. 
     -  Где  была  Нат  прошлой  ночью? - закричал Лукас. Он схватил жену за
плечо и встряхнул. - Старуха, где была Нат? 
     -  Сразу  за  тобой  ушла!  -  крикнула  жена.  -  За  тобой ходила - и
позапрошлой ночью ходила. Ты что, не знал? 
     Теперь  знаю,  -  сказал  Лукас.  - Тащи топор! Разбивать будем! Поздно
уносить! 
     Но  и  разбивать  было  поздно. Они и шагу не успели сделать, как из-за
угла  дома  вышел  с помощником окружной шериф - громадный, толстый человек,
который, видимо, не спал всю ночь и, видимо, был этим недоволен. 
     - Черт возьми, Лукас, - сказал он. - Я думал, ты умнее. 
     -  Это не мое, - сказал Лукас. - Вы же понимаете, что не мое. А было бы
мое, разве бы я стал тут держать? Джордж Уилкинс... 
     -  За  Джорджа  Уилкинса  не  беспокойся,  - сказал шериф. - Я его тоже
забрал. Он в машине, с дочкой твоей. Надевай штаны. Поедем в город. 
     Через  два  часа  он  стоял  перед комиссаром в федеральном суде города
Джефферсона.  Лицо  у него было по-прежнему непроницаемое, и он только щурил
глаза, прислушиваясь к глубокому дыханию Джорджа Уилкинса и голосам белых. 
     -  Черт  подери,  Карозерс,  -  сказал комиссар, - что еще за эфиопские
Монтегю и Капулеты {2} у вас завелись? 
     -  Спросите  у  них!  -  с яростью отозвался Эдмондс. - У них спросите!
Уилкинс  и дочка Лукаса хотят пожениться. Лукас почему-то слышать об этом не
желает...  кажется, я начинаю понимать почему. Вчера вечером пришел ко мне и
сказал, что Джордж гонит водку на моей земле, потому что... - И, не переведя
дыхания,  без  всякой  паузы  Эдмондс  опять  заорал:  -  Знал,  как я с ним
поступлю,  потому что из года в год твержу всем моим неграм, как я поступлю,
если найду хоть каплю самодельной... 
     -  Да,  да,  -  сказал  комиссар,  -  хорошо,  хорошо. Так вы позвонили
шерифу... 
     -  И  мы  приняли  сигнал...  -  Это вступил один из помощников шерифа,
упитанный  человек,  но далеко не такой, как шериф, говорливый, в заляпанных
брюках  и  тоже  немного  осунувшийся  за ночь. - Поехали туда, и мистер Рос
сказал  нам,  где  искать.  Но где он сказал - в овраге, - котла не было, мы
сели, подумали, где бы 
     стали  прятать  самогонный  аппарат, если бы были нигером мистера Роса,
потом пошли туда и видим, он самый, все честь по чести - разобран, прикопан,
ветками  забросан  у такого вроде кургана в долине. А дело уже к рассвету, и
решили  вернуться  в  дом  Джорджа, посмотреть под полом в кухне, как сказал
мистер  Рос,  а потом маленько побеседовать с Джорджем. Пришли мы, значит, к
дому  Джорджа,  а  Джорджа  нет, и никого там нет, и в подполе пусто, - идем
обратно  к  мистеру  Росу,  спросить,  тот  ли он дом указывал; а уже совсем
рассвело,  и  вот  метрах  в  ста  от дома Лукаса видим, шагает вверх к дому
Лукаса сам Джордж с Лукаса дочкой и в руках - по четырехлитровому жбану, но,
пока  мы  к  ним  подошли,  он их разбил о корень. А в это время в доме жена
Лукаса закричала, мы подбежали сзади, а там на дворе стоит другой самогонный
аппарат,  и  на веранде литров полтораста виски, как будто аукцион собрались
открывать,  а Лукас стоит в трусах и рубахе и кричит: 'Тащи топор, разбивать
будем! Тащи топор, разбивать будем!' 
     -  Так, - сказал комиссар. - Но кого же вы обвиняете? Вы поехали ловить
Джорджа, а все улики у вас - против Лукаса. 
     - Аппарата было два, - ответил помощник. - А Джордж и она клянутся, что
Лукас двадцать лет гонит и продает виски чуть ли не на дворе у Эдмондса. 
     Лукас  на  секунду  поднял  глаза  и  встретил взгляд Эдмондса - уже не
укоризненный  и  не  удивленный,  а  полный мрачного и яростного возмущения.
Потом отвернулся, щуря глаза, прислушиваясь к разговору, к Джорджу Уилкинсу,
который дышал рядом так, как будто спал крепким сном. 
     - Но дочь не может давать показания против него, - сказал комиссар. 
     -  Джордж зато может, - возразил помощник. - Джордж ему не родственник.
К  тому  же  он  сейчас  в  таком положении, когда надо придумывать толковые
ответы, и придумывать быстро. 
     -  Том,  - вмешался шериф, - пусть это решает суд. Я всю ночь провел на
ногах  и  до  сих  пор  без  завтрака. Я доставил вам арестованного, сто или
полтораста  литров  вещественных  доказательств  и  двух свидетелей. Давайте
кончим. 
     -  Мне  кажется,  вы доставили двух арестованных, - сказал комиссар. Он
начал  что-то  писать  на бумаге. Лукас, прищурясь, следил за его рукой. - Я
привлеку  их  обоих.  Джордж  может дать показания на Лукаса, а девушка - на
Джорджа. Она ему тоже не родственница. 
     Он  мог бы внести залог и за себя и за Джорджа, не изменив первой цифры
на  своем  счету  в  банке.  Когда  Эдмондс  сам  выписал чек на сумму обоих
залогов,  они спустились к машине Эдмондса. На этот раз вел ее Джордж, а Нат
сидела  с  ним впереди. До дома было семнадцать миль. Все семнадцать миль он
сидел на заднем сиденье рядом с угрюмо кипящим Эдмондсом, и всю дорогу перед
глазами  были  только  эти  две  головы:  дочери,  которая  забилась в угол,
подальше  от  Джорджа, и ни разу не оглянулась, и Джорджа в сбитой на правое
ухо  ветхой  панаме  - он даже сидя сохранял свою наглую осанку. {Ладно хоть
зубы  не  так  скалит,  как прежде бывало, когда на него смотрели, со злобой
думал  он.  {Да бог с ними, с зубами.} И он продолжал сидеть в машине, когда
она  остановилась  перед  воротами,  а  Нат  выскочила  и  помчалась,  точно
испуганная  лань,  к  его  дому,  не оборачиваясь, ни разу не оглянувшись на
него.  Потом  машина подъехала к конюшне, они с Джорджем вылезли, и он опять
услышал  дыхание Джорджа за спиной, а Эдмондс, уже пересев за руль, выставил
локоть из окна и поглядел на них. 
     - Выводи своих мулов! - сказал Эдмондс. - Какого черта ты ждешь? 
     -  Я  думал,  вы  чего-нибудь  скажете,  -  ответил  Лукас.  -  Значит,
родственники не могут показывать в суде против человека. 
     -  Насчет этого не беспокойся! Джорджу есть что порассказать, а он тебе
не родственник. А если забывать станет, так Нат ему не родственница, и у нее
тоже  найдется  что  рассказать. Знаю, о чем ты думаешь. Но ты опоздал. Если
Нат и Джордж попробуют сейчас пожениться, они и на тебя и на Джорджа наденут
петлю.  И  вообще к черту. Когда с вами разберутся, я сам вас обоих отвезу в
тюрьму.  А теперь живо на южный участок у речки. Сегодня уж, черт возьми, ты
послушаешься  моего  совета. Вот он: ни на шаг оттуда, пока не кончишь. А не
успеешь до темноты - не бойся. Я пришлю кого-нибудь с фонарем. 
     Он  управился  с  южным участком до темноты; он и так собирался сегодня
там  закончить. Он привел мулов в конюшню, напоил, обтер, поставил в стойла,
задал  им корма, а Джордж в это время только распрягал своих. Потом он вышел
за  ограду  и  в  ранних  сумерках  направился  к своему дому, над которым в
безветренном  небе  стоял  дым  вечерней  готовки.  Шел он не спеша и, когда
заговорил, не обернулся. 
     - Джордж Уилкинс, - сказал он. 
     - Сэр? - сказал позади Джордж Уилкинс. Они шли гуськом, почти в ногу, в
двух шагах друг от друга. 
     - Чего ты добивался? 
     -  Сам  не очень понимаю, сэр, - сказал Джордж. - Это Нат придумала. Мы
вам навредить не хотели. Она сказала, если мы заберем и унесем котел оттуда,
куда вы с мистером Росом наладили шерифов, и вы его увидите у себя на заднем
крыльце,  а  мы  вам поможем от него избавиться, пока шерифы туда не пришли,
тогда,  может,  вы  передумаете  и  одолжите  нам  денег... ну, жениться нам
позволите. 
     -  Хе, - сказал Лукас. Они продолжали идти. Он уже слышал запах мяса на
плите.  У  калитки  он  обернулся.  Остановился и Джордж: поджарый, с осиной
талией,   шляпа   набекрень   -  даже  в  выгоревшем  комбинезоне  франт.  -
Навредили-то не мне одному. 
     -  Да, сэр, - сказал Джордж. - Выходит, что так. Надеюсь, это будет мне
уроком. 
     -  Я  тоже  надеюсь,  - сказал Лукас. - Когда тебя посадят в Парчмен, у
тебя будет время выучить его между хлопком и кукурузой, если не дадут ничего
на третье и на четвертое. 
     - Да, сэр, - сказал Джордж. - Тем более вы мне поможете там учиться. 
     -  Хе, - сказал Лукас. Он не двинулся с места; почти не повысил голоса:
- Нат! - И на дом не посмотрел, когда оттуда вышла девушка, босая, в чистом,
застиранном  ситцевом  платье и яркой косынке. Лицо у нее распухло от плача,
но в голосе была дерзость, а не слезы. 
     - Не я подговорила мистера Роса звонить шерифам! - крикнула она. 
     Только  теперь  Лукас  посмотрел  на  нее.  Он  смотрел,  пока  дерзкое
выражение  не исчезло с ее лица, сменившись настороженностью и раздумьем. Он
заметил,  что  ее  взгляд скользнул мимо его плеча - на Джорджа, потом снова
остановился на нем. 
     -. Я передумал, - сказал он. - Я разрешу вам с Джорджем пожениться. 
     Она пристально смотрела на него. Опять ее взгляд соскользнул на Джорджа
и опять вернулся. 
     -  Быстро  ты  передумал,  -  сказала  она.  Ее  рука,  длинная, гибкая
негритянская  рука  с  узкой  светлой  ладонью, прикоснулась к яркому ситцу,
повязанному вокруг головы. Интонация и даже тембр голоса у нее изменились. -
Жениться  на  Джордже  Уилкинсе  и жить в доме, когда там все заднее крыльцо
повалилось  и  на  родник за водой идти полмили туда и полмили обратно? Да у
него и плиты нет! 
     -  Очаг  у  меня  хорошо жарит, -   сказал Джордж. - А крыльцо подпереть
могу. 
     - А за милю с двумя ведрами полными - могу привыкнуть, - сказала она. -
Сдалось  мне  крыльцо  на подпорках. Мне в доме Джорджа крыльцо нужно новое,
плита и колодец. А где их возьмешь? Из чего заплатишь за печку, и за крыльцо
новое,  и  чтобы  колодец  вырыли? - Но смотрела Нат по-прежнему на отца, ее
высокое,  чистое  сопрано  оборвалось  не  на  спаде, и следила она за лицом
Лукаса  так, будто они схватились на рапирах. Его же лицо не было ни хмурым,
ни спокойным, ни злым. Оно было непроницаемо, вообще лишено выражения. Может
быть,  он  просто  спал на ногах, как лошадь. И заговорил, можно подумать, с
собой. 
     - Плита, - сказал он. - Крыльцо починить. Колодец 
     -  Новое  крыльцо,  - сказала она. Он ее будто не слышал. Как будто она
ничего не сказала. 
     -  Заднее  крыльцо  починить,  - сказал он. Она отвела взгляд. Снова ее
узкая,  нежная,  не  знавшая работы рука прикоснулась сзади к косынке. Лукас
чуть повернулся. - Джордж Уилкинс, - сказал он. 
     - Сэр? - сказал Джордж. 
     - Зайди в дом, - сказал Лукас. 
     Прошло  время,  и  вот  наступил  назначенный день. Одетые по-выходному
Лукас,  Нат  и  Джордж  стояли  перед  воротами;  оттуда выехал автомобиль и
остановился. 
     - С добрым утром, Нат, - сказал Эдмондс. - Когда ты вернулась? 
     - Я вчера вернулась, мистер Рос. 
     -  Загостилась  ты  в  Виксберге.  Я и не знал, что ты уезжаешь, - тетя
Молли сказала мне, когда ты уже уехала. 
     Да,  сэр,  -  ответила  она.  - Я на другой день уехала, после того как
шерифы  к  нам  заявились...  Я  сама  не знала. И ехать не хотела. Это папа
выдумал, что бы я поехала, навестила тетю... 
     -  Замолчи  и полезай в машину, - сказал Лукас. - Здесь мне свой урожай
собирать или чужой собирать в Парчмене - мне охота узнать про это поскорее. 
     - Да, - сказал Эдмондс. Он снова обратился к Нат: - Отойдите с Джорджем
на  минутку.  У меня разговор к Лукасу. - Нат с Джорджем отошли. Лукас стоял
возле машины, и Эдмондс глядел на него. Три недели прошло с того утра, когда
он  последний  раз говорил с Лукасом - словно именно три недели понадобилось
для  того,  чтобы  ярость  в  нем  сожгла  самое  себя  или улеглась. И вот,
облокотясь  в  окне,  белый  смотрел  на  загадочное  лицо,  в котором легко
угадывалась  кровь  белых  -  та  же  самая, что текла в его жилах, но негру
доставшаяся  через  отца,  а  не  через  женщину,  как  ему, и притом на три
поколения  раньше, - лицо спокойное, непроницаемое, даже несколько надменное
-  даже  выражением  напоминавшее  его  прадеда  Маккаслина.  - Ты, наверно,
понимаешь, что тебя ждет, - сказал 
     он. - Когда федеральный обвинитель разделается с Нат, Нат разделается с
Джорджем,  Джордж  - с тобой, а судья Гоуэн - со всеми вами. Ты прожил здесь
всю  жизнь  -  вдвое дольше меня. Ты знал всех Маккаслинов и всех Эдмондсов,
какие  тут  жили,  - кроме старого Карозерса. Этот аппарат и виски на заднем
дворе - твои были? 
     - Вы же знаете, что не мои, - сказал Лукас. 
     - Ладно, - сказал Эдмондс, - а тот, что нашли у речки, - твой? 
     Они смотрели друг на друга. 
     - Не за него меня судят, - сказал Лукас. 
     -  Он  твой, Лукас? - повторил Эдмондс. Они продолжали смотреть друг на
друга.   И   по-прежнему   лицо,  которое  видел  Эдмондс,  было  застывшим,
непроницаемым. Даже в глазах не выражалось никакой мысли. Он подумал, и не в
первый  раз:  {Передо  мной  не  просто  лицо человека, который старше меня,
повидал  и просеял больше, но человека, чья кровь десять тысяч лет почти вся
была  чистой,  а мои безымянные пращуры тем временем доскрещивались до того,
что породили меня.} 
     - Хотите, чтобы я ответил? - спросил Лукас. 
     - Нет! - с бешенством сказал Эдмондс. - Садись в машину. 
     Когда  они  приехали  в  город, улицы, ведущие к центру, и сама площадь
были  забиты  народом,  машинами и телегами; над зданием федерального суда в
ясном  майском  небе  трепетал  флаг.  Следом  за Эдмондсом он, Нат и Джордж
двигались  сквозь толпу на тротуаре, и с обеих сторон на них смотрели лица -
знакомые  люди с их плантации, с других плантаций на речке или по соседству,
тоже  приехавшие  в  город  за семнадцать миль, но без надежды попасть в зал
суда, а для того лишь, чтобы постоять на улице и увидеть, как они пройдут, -
и   люди,  известные  только  понаслышке:  богатые  белые  адвокаты,  судьи,
начальники, которые переговаривались, не вынимая изо рта своих важных сигар,
-  сильные  и гордые мира сего. Они вошли в мраморный вестибюль, тоже полный
народу,  гудевший  от  голосов,  и  тут  Джордж  в своих воскресных туфлях с
твердыми  каблуками  зашагал не так уверенно. Лукас вынул из кармана толстый
захватанный  документ, все эти три недели пролежавший под секретным кирпичом
в  очаге, и дотронулся им до руки Эдмондса: бумага, изрядно толстая, изрядно
захватанная, развернулась, однако, сама собой при этом прикосновении, туго и
вместе  с тем охотно раскрылась по замусоленным сгибам, явив между титулом и
печатью,   посреди   писчей   судорожной   тарабарщины,   натолканной  рукою
безымянного   стрикулиста,  те  несколько  слов,  которые  Лукас  удосужился
прочесть:  {Джордж  Уилкинс,  Натали  Бичем} и число октября месяца прошлого
года. 
     -  Это что же? - сказал Эдмондс. - Она у тебя все время лежала? Все три
недели?   -   Но   лицо  под  его  разгневанным  взглядом  было  по-прежнему
непроницаемым, чуть ли не сонным. 
     - Покажьте судье Гоуэну, - сказал Лукас. 
     Он,  Нат  и Джордж тихо сидели на жесткой деревянной скамье в маленьком
кабинете,  а пожилой белый - Лукас знал его, не знал только, что он помощник
пристава,  -  жевал  зубочистку  и  читал  мемфисскую  газету.  Потом  дверь
приоткрыл  молодой,  проворный,  слегка  забегавшийся белый в очках, блеснул
очками  и  пропал;  потом  следом  за  старым  белым  они опять прошли через
мраморный  гулкий вестибюль, гудевший от голосов и медленных шагов, и опять,
когда  поднимались  по  лестнице, на них смотрели лица. Они прошли через зал
суда  без  остановки  и  опять  вошли  в кабинет, только побольше, побогаче,
потише.  Там  сидел  сердитый  мужчина,  Лукасу  неизвестный,  - федеральный
прокурор,  приехавший  в  Джефферсон всего восемь лет назад, когда сменилось
правительство{3},  а Лукас стал реже наведиваться в город. Зато здесь же был
Эдмондс,  а  за  столом  сидел  еще  один, которого Лукас знал, - этот и ним
приезжал  еще  при  старом Касе, сорок, пятьдесят лет назад, и жил неделями,
перепелятничал  с  Заком,  а  Лукас  им  лошадей держал, когда собаки стойку
делали и белые слезали стрелять. Дело разобрали мигом. 
     -  Лукас  Бичем?  -  сказал  судья. - Средь бела дня выставил на заднем
крыльце сто двадцать литров виски и самогонный аппарат? Чушь. 
     -  А  вот  нате  вам,  - сердитый развел руками. - Я сам об этом узнал,
только когда Эдмондс... 
     Но судья его не слушал. Он сидел, повернувшись к Нат. 
     - Девушка, поди сюда, - сказал он. 
     Нат  подошла.  Лукас  видел,  что  она  дрожит. Она казалась маленькой,
худой,  как хворостинка, - девочкой; восемнадцатый год всего, младшая у них,
последняя  -  на склоне лет родила ее жена, не только своих лет, порою думал
Лукас,  но  и его тоже. Слишком молода для женитьбы, для всех неприятностей,
которые  надо  вытерпеть  женатым людям для того, чтобы состариться и узнать
вкус и радость покоя. Печка, новое крыльцо, колодец - это еще не все. 
     - Ты дочь Лукаса? - спросил судья. 
     -  Да,  сэр, - раздалось в ответ ее высокое, мягкое, напевно сопрано. -
Меня зовут Нат. Нат Уилкинс, жена Джорджа Уилкинса. У вас в руках бумага про
это. 
     - Вижу, - сказал судья. - От октября прошлого года. 
     -  Да, сэр судья, - сказал Джордж Уилкинс. - Она у нас с прошлой осени,
когда  я  хлопок  свой  продал. Мы поженились, только она ко мне не захотела
переехать,  покуда  мистер  Лук... ну, я, значит, не сложу печку, крыльцо не
починю и колодец не выкопаю. 
     - Теперь ты это сделал? 
     -  Да,  сэр  судья,  -  сказал  Джордж. - Денег на это я набрал, теперь
осталось всего ничего, только за топор за лопату взяться. 
     -  Понятно,  - сказал судья. - Генри, - обратился он к другому старику,
тому, что с зубочисткой. - Где у тебя это виски? Можешь его вылить? 
     - Да, судья. 
     - И оба аппарата можешь уничтожить, разломать как следует? 
     - Да, судья. 
     - Тогда очисть мне помещение. Убери их. Хотя бы этого шута широкоротого
убери. 
     - Про тебя говорят, Джордж Уилкинс, - шепнул Лукас. 
     - Да, сэр, - ответил Джордж. - Я так и подумал. 
     
     


     
     
     Сперва он полагал, что хватит двух, от силы трех дней, а вернее, ночей,
поскольку  днем Джорджу придется работать в поле и вдобавок вместе с Нат дом
готовить  для  семейной  жизни.  Но  прошла  неделя,  Нат хоть раз в день да
показывалась  дама - обычно что-нибудь взять взаймы, - а Джорджа он так и не
видел.  Он  понял  причину  своего  нетерпения:  тайна  кургана,  на которую
кто-нибудь,  любой  человек  может  набрести случайно, как он сам; быстро, с
каждым  днем  сокращается срок, отпущенный ему на то, .чтобы не только найти
клад,  но  и  употребить  его с пользой и удовольствием, - все повисло из-за
мелкого,  некстати  возникшего  дельца, да и ожидание заполнить было нечем -
год  добрый,  лето спорое, кукуруза и хлопок всходили чуть ли не по пятам за
сеятелем, так что и забот никаких, только на изгородь облокотись, гляди, как
растет; вот и получалось: одним надо бы заняться, да нельзя; другим заняться
можно  было бы, да нужды нет. Но наконец, через неделю с лишним, когда Лукас
почувствовал,  что  еще  день - и терпение у него лопнет, в сумерках, стоя в
кухонной двери, он увидел, как Джордж прошел перед домом, скрылся в конюшне,
потом  появился  с  его  кобылой,  впряг ее в телегу и уехал. На другое утро
Лукас  дальше  первого  участка  не  пошел; он прислонился к светлой от росы
изгороди, стал смотреть на хлопок - и тут ему закричала из дома жена. 
     Когда он вернулся, перед очагом на стуле, наклонившись и свесив длинные
узкие ладони между колен, с распухшим от слез лицом сидела Нат. 
     -  Все  вы  со своим Джорджем Уилкинсом! - сразу начала Молли. - Давай,
расскажи ему. 
     - Ни колодца не начал, ничего, - сказала Нат. - Крыльцо и то не подпер.
Ты ему сколько денег дал, а он не начал даже. Я его спрашиваю, а он говорит:
подожди,  еще не собрался, - подождала, опять спрашиваю, а он опять свое: не
собрался.  Тогда  я  ему сказала: не начнешь, как обещался, я, может, другое
вспомню  про  ту  ночь,  когда  шерифы  к  нам  нагрянули, - а вчера вечером
говорит:  мне  тут  надо  кое-куда,  могу  поздно  вернуться,  ты бы у своих
переночевала,  -  а  я  говорю:  на засов запрусь - подумала, он для колодца
что-то  хочет заготовить. А как увидела, что папину лошадь и телегу вывел, -
думаю:  так  и  есть. Является чуть ли не утром - и с пустыми руками. Ни чем
копать,  ни  досок для крыльца - а деньги папины истратил. Ну и сказала ему,
что  я  сделаю,  -  подождала у дома, пока мистер Рос не проснулся, и говорю
мистеру  Росу,  что  совсем  другое  вспомнила  про  ту  ночь,  а мистер Рос
заругался  и  говорит  - поздно вспомнила, потому что теперь я Джорджу жена,
суд меня не будет слушать, и поди, мол, скажи отцу и Джорджу, чтобы к вечеру
духа их тут не было. 
     -  Дождались!  - закричала Молли. - Вот он, ваш Джордж Уилкинс! - Лукас
уже шел к двери. - Куда пошел-то? - сказала она. - Куда теперь денемся? 
     -  Ты погоди беспокоиться, куда денемся, - сказал Лукас, - до той поры,
когда Рос Эдмондс забеспокоится, почему мы не съехали. 
     Солнце  уже  встало.  День  обещал быть жарким; и хлопок и кукуруза еще
подрастут  до заката. Когда он подошел к дому Джорджа, Джордж молча появился
из-за  угла.  Лукас  пересек лысый, залитый солнцем двор в хитрых завитушках
сметенной пыли - эту науку Нат переняла у матери. 
     - Где он? - спросил Лукас. 
     -  Я его спрятал в овражке, где мой старый лежал, - ответил Джордж. - В
тот раз шерифы ничего не нашли, теперь искать там не станут. 
     -  Дурень,  -  сказал  Лукас.  -  Пойми ты: теперь до выборов недели не
пройдет  без  того,  чтобы  кто-нибудь из них не пошарил в овраге - коли Рос
сказал  им,  что  там  прятали. А если тебя обратно поймают, у тебя не будет
свидетеля, на котором ты с прошлой осени женат. 
     -  Теперь  меня не поймают, - сказал Джордж. - Теперь я ученый. Буду на
нем работать, как вы велите. 
     - Давно бы так, - сказал Лукас. - Вот стемнеет, бери телегу и увози его
из  оврага.  Я покажу, куда спрятать. Хе, - сказал он. - Этот небось старого
родной братец, будто старого и не уносили. 
     -  Нет,  сэр, - сказал Джордж. - Этот хороший. Змеевик у него почти что
новый.  Почему  я  и  цену  не мог сбить. Крыльцовых и колодезных еще бы два
доллара,  и  хватило, но я сам достал, вас не пришлось беспокоить. Да я не о
том  волнуюсь,  что  меня  поймают. Я голову ломаю, что мы Нат скажем насчет
крыльца и колодца. 
     - Кто это 'мы'? - спросил Лукас. 
     - Ну тогда я, - сказал Джордж. 
     Лукас посмотрел на него молча. Потом сказал: 
     - Джордж Уилкинс. 
     - Сэр? - сказал Джордж Уилкинс. 
     - Я насчет жены советов никому не даю. 









     
     
     Шагов за сто до лавки Лукас, не остановившись, бросил через плечо: 
     - Обождите здесь. 
     - Нет, нет, - сказал коммивояжер. - Я с ним сам потолкую. Если не смогу
ему  продать,  тогда и... - Он остановился. Вернее, отпрянул: еще бы шаг - и
он  налетел  на  Лукаса.  Он  был  молодой,  под тридцать, само уверенный, с
бойкостью,  слегка потертой, и нахрапом, свойственным людям его призвания, -
белый. Но тут 
     он даже говорить перестал и поднял голову к негру в старом комбинезоне,
смотревшему на него не только с достоинством, а властно. 
     - Здесь обождите, - сказал Лукас. 
     И  вот  под  ясным  августовским  утренним небом торговец прислонился к
ограде, а Лукас пошел в лавку. Он поднялся на крыльцо, возле которого стояла
под  широким фермерским седлом молодая светлая кобыла со звездочкой и в трех
чулках,  и  вошел  в длинную комнату, где на полках были разложены консервы,
табак,  лекарства,  а  на  крюках  висели  цепные  постромки, хомуты, клешни
хомутов.  Эдмондс сидел за бюро перед окном фасада, писал в гроссбухе. Лукас
стоял и смотрел ему в затылок, пока он не обернулся. 
     - Он приехал, - сказал Лукас. 
     Эдмондс  откинулся  на  спинку  и развернулся вместе с креслом. Глаза у
него  загорелись еще до того, как остановилось кресло. С неожиданной яростью
он крикнул: 
     - Нет! 
     - Да, - сказал Лукас. 
     - Нет! 
     - И ее с собой привез, - сказал Лукас. - Я своими глазами видал... 
     -  Как прикажешь понимать - ты вызвал его сюда, хотя я тебе сказал, что
не  только  трехсот долларов - трехсот центов, трех центов ты от меня в долг
не... 
     -  Говорю вам, я видал, - сказал Лукас. - Своими глазами видал, как она
работает.  Утром  я  закопал во дворе доллар, а машина пошла прямиком туда и
нашла его. Мы найдем эти деньги нынче ночью, а утром я с вами рассчитаюсь. 
     -  Хорошо!  -  сказал  Эдмондс. - Прекрасно! У тебя в банке больше трех
тысяч. Возьми в долг у себя. Тогда и отдавать не придется. 
     Лукас смотрел на него. Он даже не моргнул. 
     - А-а, - сказал Эдмондс. - Так в чем же дело? А в том, черт возьми, что
ты  не  хуже  меня  знаешь, что никакого клада нет. Ты тут прожил шестьдесят
семь  лет.  У  кого  это  здесь  бывало столько денег, чтобы еще закапывать?
Можешь  ты  представить,  чтобы  человек  в нашем краю закопал хоть двадцать
центов и чтобы его родня, друзья, соседи не вырыли их и не потратили раньше,
чем он домой придет и лопату поставит в угол? 
     -  Неправильно  говорите,  - сказал Лукас. - Люди находят. Я же говорил
вам  про  двух  приезжих  белых - как они приехали ночью, три года, а может,
четыре  назад,  выкопали  двадцать  две  тысячи  долларов в старом кувшине и
уехали  -  их  и  увидеть  никто  не успел. Я нашел ихнюю яму, закопанную. И
кувшин. 
     -  Да,  -  ответил Эдмондс. - Ты говорил. И сам тогда в это не верил. А
теперь стал думать по-другому. Так? 
     -  Они  нашли,  - сказал Лукас. - И скрылись, пока никто не узнал. Даже
про то, что они здесь были. 
     - Откуда же ты тогда знаешь, что нашли двадцать 
     две тысячи? 
     Но  Лукас только посмотрел на него. Во взгляде его было не упрямство, а
бесконечное,  прямо  саваофовское, терпение, словно он наблюдал за выходками
безумного ребенка. 
     -  Был  бы  здесь ваш отец, он одолжил бы мне триста долларов, - сказал
он. 
     -  А я не одолжу, - сказал Эдмондс. - Будь моя воля, запретил бы тебе и
свои  тратить  на  эту  чертову машину для охоты за кладами. Но ты ведь и не
собираешься  тратить  свои.  Затем  ко  мне  и  пришел.  У тебя ума хватило.
Понадеялся, что у меня не хватит. Так, что ли? 
     -  Вижу, придется мне взять свои, - сказал Лукас. - Я последний раз вас
спрашиваю... 
     - Нет! - сказал Эдмондс. 
     На этот раз Лукас смотрел на него добрую минуту. Он не вздохнул. 
     - Ну ладно, - сказал он. 
     Выйдя  из  лавки,  он  увидел  и Джорджа - глянец засаленной панамы под
деревом,  где  они  с  коммивояжером  сидели на корточках, не имея под собой
другой  опоры,  креме  собственных  пяток.  {Ага},  подумал  он.  {Ты можешь
говорить,  как  городской,  и  даже думать, что ты городской. Но теперь-то я
знаю, где ты вырос.} Лукас направился к ним, торговец поднял глаза. Он кинул
на Лукаса цепкий взгляд, тут же встал и зашагал к лавке. 
     -  Черт,  -  сказал  он,  - говорил тебе с самого начала: дай мне с ним
потолковать. 
     - Нет, - ответил Лукас. - Вам туда не надо. 
     -  Что ты теперь намерен делать? - спросил торговец. - Я тащусь сюда из
Мемфиса...  И  как  ты  убедил  этих в Сент-Луисе выслать машину без первого
взноса  - до сих пор не понимаю. Я тебе так скажу: если мне придется отвезти
ее  назад и представить отчет о расходах на поездку и о том, что ни черта не
продал... 
     - Ну, а здесь нам стоять - проку тоже мало, - сказал Лукас. Он повел их
обратно  к  воротам  и  на  дорогу,  где  торговец  оставил свой автомобиль.
Искательная  машина  лежала  на  заднем сиденье. Лукас поглядел на нее через
открытую  дверь  -  продолговатый  металлический  ящик  с  двумя ручками для
переноски,  увесистый, солидный, научно-деловитый, с регуляторами и шкалами.
Лукас  не  дотронулся  до  него.  Он  нагнулся к двери и, озадаченно моргая,
смотрел  на  него  сверху. - Я видал, как она работает, - заговорил он, ни к
кому не обращаясь. - Своими глазами видал. 
     - А ты как думал? - сказал коммивояжер. - Для того ее и сделали. Потому
и  хотим  за  нее триста долларов. Ну? - сказал он. - Что ты намерен делать?
Скажи мне, чтобы я знал, что мне делать самому. У тебя нет трехсот долларов?
Тогда,  может,  у  родственников?  У  жены  твоей  не заначено три сотни под
матрацем? 
     Лукас задумчиво смотрел на машину. Он не обернулся. 
     - Деньги найдем сегодня вечером, - сказал он. - Вы пойдете с машиной, я
покажу вам, где искать, а все, что найдем, - пополам. 
     -   Ха-ха-ха,  -  хрипло  произнес  торговец,  причем  в  лице  его  не
шевельнулся ни один мускул, кроме тех, которые раздвигают губы. - Слыхали? 
     Лукас задумчиво смотрел на ящик. 
     -  Мы  найдем,  капитан,  вдруг  вмешался Джордж. - Три года назад сюда
пробрались  двое белых, выкопали ночью двадцать две тысячи долларов в старом
кувшине и до света удрали. 
     - Ну да, - сказал торговец. - И ты смекнул, что там было ровно двадцать
две  косых,  -  нашел место, где они лишнюю мелочь выбросили, канителиться с
ней не хотели. 
     -  Нет,  сэр,  -  сказал Джордж. - Там могло быть больше двадцати двух.
Большой кувшин-то. 
     -  Джордж Уилкинс, - сказал Лукас. До пояса он все еще был в машине. Он
даже головы не повернул. 
     - Сэр? - сказал Джордж. 
     -  Цыц,  -  сказал  Лукас.  Он  убрал  голову  из  кабины, повернулся и
посмотрел  на  коммивояжера.  И  белый  молодой  человек  снова  увидел лицо
совершенно  непроницаемое, даже слегка надменное. - Я дам вам за нее мула, -
сказал Лукас. 
     - Мула? 
     -  Ночью,  как  деньги  найдем,  я  его  куплю  у вас обратно за триста
долларов. 
     Джордж  с  тихим присвистом втянул в себя воздух. Торговец оглянулся на
него  -  глаза  под  сбитой  набекрень  шляпой часто моргали. Потом торговец
посмотрел  на  Лукаса.  Они  смотрели  друг  на  друга: проницательно, сразу
насторожившись,   сразу  похитрев  -  молодой  белый  человек  и  совершенно
невозмутимо - негр. 
     - Мул твой собственный? 
     - А не мой - как бы я его отдал? - сказал Лукас. 
     - Пошли посмотрим на него, - сказал торговец. 
     - Джордж Уилкинс, - сказал Лукас. 
     - Сэр? - сказал Джордж. 
     - Ступай в мою конюшню и принеси мой недоуздок. 
    
 
     

     
     
     О пропаже мула Эдмондс узнал вечером, когда конюхи Дан и Оскар пригнали
с  пастбища  скотину.  Это  была  пятисоткилограммовая мулица, трехлетка, по
имени  Алиса  Гнутая  Стрела,  и  весной  он  отказался продать ее за триста
долларов. Услышав новость, он даже не выругался. Он только отдал кобылу Дану
и  стал  ждать у ограды: частый стук копыт затих в сумерках, потом вернулся,
Дан  спрыгнул на землю и протянул ему фонарь и пистолет. Верхом на кобыле, в
сопровождении   двух  негров  на  неоседланных  мулах,  он  проскакал  через
пастбище,  потом  вброд через речку и к проему в изгороди, через который вор
увел Алису. Дальше они поехали вдоль кромки хлопкового поля по следам мула и
мужчины,  отпечатавшимся  на  рыхлой  земле, - и на дорогу. Следы остались и
здесь  - на мягком грунте вдоль гравийного полотна, - и Дан, уже спешившись,
освещал их фонарем. 
     - Алисы копыта, - сказал Дан. - Я их где хочешь узнаю. 
     Позже  Эдмондс  поймет,  что  оба  негра узнали и следы мужчины. В иных
обстоятельствах он догадался бы об этом по их поведению, но тут беспокойство
и  ярость  притупили  его  нюх.  Правда,  даже если бы он потребовал, они не
сказали  бы,  чьи  это  следы,  -  но,  просто заметив, что негры их узнали,
остальное  он сообразил бы сам и избавил себя от четырех-пяти часов душевной
смуты и физических усилий. 
     След  они потеряли. Он рассчитывал отыскать место, где мула погрузили в
грузовик,  -  тогда  бы  он вернулся домой, позвонил шерифу в Джефферсон и в
полицию Мемфиса, чтобы завтра проследили за барышниками. Но таких отпечатков
не  было.  Следы  исчезли  на  гравии - вор с мулом вышли на дорогу, а потом
спустились  по  бурьяну  где-то с другой стороны, - и они почти час убили на
то,  чтобы  отыскать  след  снова,  шагах  в  трехстах,  на поле. Без ужина,
взбешенный,  на  лошади,  которая  весь  день  провела  под седлом и тоже на
голодное  брюхо,  он  ехал  за двумя мулами-призраками, проклиная и Алису, и
темноту, и слабенький огонек, от которого вынужден был зависеть. 
     Через два часа они оказались у речки, в четырех милях от дома. Теперь и
он  шел  пешком,  чтобы  не  расколоть  череп о какой-нибудь сук, продирался
сквозь  кусты  и  колючки,  спотыкался  о  гнилые  стволы  и макушки упавших
деревьев,  одной  рукой  ведя  лошадь,  другой  заслоняя лицо и одновременно
пытаясь  смотреть  под  ноги,  так  что  сперва налетел прямо на мула, успел
инстинктивно  отпрыгнуть  в нужную сторону от злого удара копытом - и только
тогда  понял,  что негры остановились. И тут же, выругавшись в полный голос,
снова  отпрыгнул,  чтобы спастись от копыта другого невидимого мула, который
должен  был  стоять где-то с этой стороны, сообразил, что фонарь не горит, и
разглядел впереди среди деревьев слабый коптящий огонек смолистого соснового
факела. Огонек двигался. 
     -  Правильно,  -  быстро сказал он. - Не зажигай. - Он позвал Оскара. -
Отдай  мулов  Дану,  вернись  сюда  и  подержи  лошадь.  - Он ждал, следя за
огоньком, и наконец рука негра нашла в темноте его руку. Он передал поводья,
обошел мулов стороной и, следя за движущимся огоньком, вынул пистолет. - Дай
фонарь, - сказал он. - Вы с Оскаром ждите здесь. 
     - Лучше я с вами пойду, - сказал Дан. 
     -  Ладно,  -  сказал Эдмондс, следя за огоньком. - Пусть Оскар подержит
мулов.  - Не дожидаясь, он пошел вперед и вскоре услышал, что Дан - нагоняет
его;  двигаться быстрее он не мог из-за темноты. И бешенство его уже не было
холодным.  Он кипел, им овладело нетерпение, какой-то мстительный восторг, и
он шел напролом, не обращая внимания на кусты и бревна под ногами, с фонарем
в левой руке и пистолетом в правой - все ближе к факелу. 
     -  Это  индейский  курган, - прошептал у него за спиной негр. - То-то я
смотрю,  огонек  высоко  горит.  Они с Джорджем Уилкинсом скоро насквозь его
прокопают. 
     -  Они  с  Джорджем  Уилкинсом?  - повторил Эдмондс. Он замер на месте.
Резко  обернулся к негру. Мало того, что вся картина открылась ему целиком и
полностью,  как  при  свете  фотовспышки,  он понял теперь, что видел ее все
время,  а верить отказывался просто-напросто потому, что знал: если поверит,
у него мозг взорвется. - Лукас с Джорджем? 
     -  Курган  разбирают, - сказал Дан. - Каждую ночь роют - с весны, с той
поры, как дядя Лукас нашел там золотой в тысячу долларов. 
     - И ты знал об этом? 
     -  Наши все знали. Мы за ним следили. Дядя Лукас нашел золотой в тысячу
долларов, когда этот прятал... свой... 
     Голос  пропал. Эдмондс его больше не слышал - все заглушил прилив крови
к  голове,  и  будь  Эдмондс чуть старше, это кончилось бы ударом. Несколько
мгновений  он  ничего  не видел и не мог вздохнуть. Потом опять повернулся к
огоньку.  Что-то  произнес  хриплым,  придушенным  голосом, ринулся напролом
сквозь  кустарник  и  наконец  выскочил  на прогалину, где развороченный бок
приземистого  кургана  зиял  чернотой,  как черный задник фотографа, а перед
ямой, уставясь на Эдмондса, застыли два человека: один держал в руках что-то
вроде  ящика  с  кормом  -  хотя  Эдмондс понимал, что с вечера этой парочке
недосуг  было кормить ни мулов вообще, ни Алису в частности, - другой держал
над накренившейся развалиной-панамой дымный факел из сосновых сучьев. 
     - Ты, Лукас! - крикнул он. 
     Джордж  отбросил факел, но Эдмондс уже наколол их на луч фонаря. Только
теперь  он  заметил  под  деревом  белого, коммивояжера - шляпу с опущенными
спереди полями, галстук и прочее, - а когда тот встал - брюки, закатанные до
колен, туфли под толстым слоем застывшей грязи. 
     - Валяй, валяй, Джордж, - сказал Эдмондс. - Беги. Я попаду в эту шляпу,
а  тебя  даже  не  оцарапаю.  -  Он  подошел поближе, луч фонаря стянулся на
металлическом  ящике  с  регуляторами  и  шкалами,  поблескивавшем в руках у
Лукаса.  -  Так  вот  они где, - сказал он. - Триста долларов. Привез бы нам
кто-нибудь  такие  семена,  чтобы  надо  было  работать  с  Нового  года  до
Рождества.  Стоит  вам,  неграм, остаться без дела - жди беды. Но это ладно.
Сегодня  ночью  я  из-за  Алисы  беспокоиться не буду. И если вам с Джорджем
охота  догулять  остаток ночи с этой дурацкой машиной - дело ваше. Но к утру
Алиса должна быть в своем стойле. Слышите? 
     Тут рядом с Лукасом возник торговец. Эдмондс уже и забыл о нем. 
     - Что это за мул? - спросил торговец. 
     Эдмондс навел на него фонарь. 
     - Мой, сэр, - сказал он. 
     -  Вот как? - сказал тот. - У меня купчая на мула. Подписанная вот этим
Лукасом. 
     -  Даже  так?  -  сказал  Эдмондс.  -  Можете  нарвать из нее бумажек и
зажигать трубку. 
     - Вот как? Слушайте, мистер не-знаю-как-вас... 
     Но  Эдмондс  уже  перевел  фонарь  на  Лукаса,  который  все еще держал
искательную  машину  перед  собой, словно какой-то освященный, символический
предмет для церемонии, обряда. 
     -  А  впрочем,  -  сказал Эдмондс, - я вообще не намерен беспокоиться о
муле.  Я  тебе  утром сказал, как я смотрю на это дело. Ты взрослый человек;
хочешь  дурака  валять - я тебе помешать не могу. И не хочу, черт возьми. Но
если к утру Алисы не будет в стойле, я позвоню шерифу. Слышишь или нет? 
     - Слышу, - угрюмо отозвался Лукас. 
     Тут опять вмешался коммивояжер: 
     -  Вот  что, дядя. Если этот мул куда-нибудь отсюда денется, пока я его
не погрузил и не увез, я позвоню шерифу. Это ты тоже слышишь? 
     Эдмондс встрепенулся, направил свет в лицо коммивояжеру. 
     - Это вы мне, сэр? - сказал он. 
     - Нет, - ответил торговец. - Это я ему. И он меня слышал. 
     Эдмондс  задержал  луч  на  его  лице.  Потом  опустил, так что их ноги
оказались в озерке света. Он убрал пистолет в карман. 
     -  У  вас  с Лукасом есть время до рассвета - разобраться с этим. Когда
взойдет солнце, мул должен стоять у меня в конюшне. 
     Он отвернулся. Лукас смотрел ему вслед, пока он шел к Дану, ждавшему на
краю  прогалины. Потом оба скрылись, и только огонек качался и мелькал среди
кустов и деревьев. Наконец и он исчез. 
     - Джордж Уилкинс, - сказал Лукас. 
     - Сэр? 
     -  Найди  факел  и зажги. - Джордж выполнил приказ; снова красный огонь
заструился, зачадил и запах под августовскими звездами убывающей ночи. Лукас
опустил  искательную  машину  и взял факел. - А ну, бери ее в руки, - сказал
он. - Сейчас я их найду. 
     Настало  утро,  а  денег  они  так и не нашли. Факел побледнел в сером,
волглом   свете  зари.  Коммивояжер  спал  на  мокрой  земле;  он  свернулся
калачиком,  спасаясь  от  рассветного  сырого холода, - небритый, фасонистая
городская   шляпа   скомкана  под  щекой,  галстук  съехал  на  сторону  под
воротничком  грязной  белой  рубашки,  брюки закатаны до колен, туфли, вчера
начищенные  до  блеска,  превратились  в  два кома засохшей грязи. Когда его
разбудили, он сел и выругался. Но сраp вспомнил, где он находится и почему. 
     - Ну вот что, - сказал он. - Если мул хоть на шаг отойдет от хлопкового
сарая, где мы его оставили, я вызову шерифа. 
     - Мне еще одна ночь нужна, - сказал Лукас. - Деньги тут. 
     -  Хоть  одну  ночь,  хоть  сто,  - сказал коммивояжер. - Хоть до самой
смерти  тут  оставайся - на здоровье. Только объясни мне сперва, почему этот
говорит, 
     что он хозяин мула? 
     -  Я  с ним разберусь, - сказал Лукас. - Нынче утром и разберусь. Вы об
этом не волнуйтесь. А еще, если захотите сами увезти сегодня мула, шериф его
у вас 
     отберет.  Оставьте  его где он есть, не беспокойте попусту себя и меня.
Дайте мне машину еще на одну ночь, я все устрою. 
     - Ладно, - сказал торговец. - Но ты знаешь, во что тебе станет еще одна
     Они  вернулись  к  автомобилю торговца. Он положил искательную машину в
багажник  и  запер.  Высадил он их у калитки Лукаса. Автомобиль резко взял с
места и уехал по дороге. Джордж смотрел ему вслед, часто моргая. 
     - Чего теперь будем делать? - сказал он. 
     -  Завтракай  поживее  и  сразу сюда, - сказал Лукас. - Тебе до полудня
надо в город съездить и вернуться. 
     - Мне спать охота, - сказал Джордж. - Я тоже совсем не выспался. 
     - Завтра поспишь, - сказал Лукас. - А может, и нынче ночью успеешь. 
     - Сказали бы раньше, я бы с ним поехал и вернулся. 
     -  Ха,  - отозвался Лукас. - Да не сказал вот. Иди поживее завтракай. А
хочешь,  чтобы  тебя  попутная до города довезла, так сейчас и давай, не жди
завтрака.  Не то придется пешком идти тридцать четыре мили, а в полдень тебе
надо  быть  здесь.  -  Через  десять минут, когда Джордж вернулся к калитке,
Лукас встречал его, 
     держа   в  руке  чек,  заполненный  старательным,  корявым,  но  вполне
разборчивым почерком. Чек был на пятьдесят долларов. - Получи серебряными, -
сказал Лукас. - И чтобы в полдень был здесь. 
     Автомобиль  торговца  затормозил  перед калиткой Лукаса уже в сумерках;
Лукас с Джорджем ждали его. У Джорджа была кирка и совковая лопата с длинной
ручкой.  Коммивояжер  побрился,  и  лицо  у  него  было  отдохнувшее,  шляпа
вычищена,  рубашка  свежая.  Но  сегодня  он  надел бумажные штаны защитного
цвета,  еще  не  расставшиеся  с фабричным ярлыком и морщинами от лежания на
полке,  с которой их сняли только утром, когда открылся магазин. Он встретил
Лукаса ядовитым взглядом. 
     -  Не  буду  спрашивать, на месте ли мой мул, - сказал он. - Спрашивать
незачем. Или как? 
     - На месте, - сказал Лукас. 
     Они  с  Джорджем влезли на заднее сиденье. Искательная машина лежала на
переднем  рядом  с  торговцем.  Джордж,  перед  тем как сесть, задержался и,
моргая, посмотрел на машину. 
     -  Подумать, какой бы я был богатый, если бы знал, сколько она знает, -
сказал  он.  - Мы бы все были богатые. И не надо было бы ночи даром тратить,
клад   искать.   -  Он  обращался  к  торговцу  -  дружелюбно,  почтительно,
непринужденно.  -  А  вам  с  мистером  Лукасом - волноваться, чей это мул и
вообще есть он, этот чей-нибудь мул, или нету его. Верно? 
     - Замолчи и сядь в машину, - сказал Лукас. 
     Коммивояжер  включил скорость, но с места не трогался. Полуобернувшись,
он смотрел на Лукаса. 
     - Ну? - сказал он. - Где ты сегодня намерен ходить? Там же? 
     -  Не  там,  -  ответил  Лукас. - Я покажу вам где. Мы не там искали. Я
неправильно понял бумагу. 
     -  Да-а,  -  сказал  торговец.  - Стоило заплатить лишних двадцать пять
долларов,  чтобы  уяснить это. - Автомобиль уже тронулся. И вдруг затормозил
так  резко,  что  Лукас с Джорджем, почтительно сидевшие на краешке сиденья,
ткнулись  в  переднюю  спинку. - Как ты сказал? - спросил торговец. - Что ты
сделал с бумагой? 
     - Неправильно понял, - сказал Лукас. 
     - Неправильно понял что? 
     - Бумагу. 
     -  Так  у тебя, значит, есть письмо или что-то там и в нем сказано, где
зарыли? 
     - Да, есть, - сказал Лукас. - Я вчера его неправильно понял. 
     - Где оно? 
     - Дома у меня спрятано. 
     - Иди принеси. 
     -  А на что? - сказал Лукас. - Нам его не нужно. Теперь я его правильно
понял. 
     Коммивояжер  продолжал смотреть через плечо на Лукаса. Потом отвернулся
и положил руку на рычаг - но он уже стоял на скорости. 
     - Ладно, - сказал торговец. - Где это место? 
     - Ехайте, - сказал Лукас. - Покажу. 
     Ехали  туда  почти  два  часа,  дорога  давно  превратилась  в заросшую
тропу-водомоину,  которая петляла между холмами, а нужное место оказалось не
в  Долине,  а на холме над речкой - куча клочковатых можжевельников, останки
печей  с  пустыми  швами,  яма  -  в прошлом колодец или резервуар, вокруг -
старые  истощенные поля, завоеванные колючками и осокой, и несколько корявых
деревьев  -  бывший  сад,  сумрачный  и  непроглядный под безлунным небом, в
котором плыли яркие августовские звезды. 
     - Они разделенные, в двух местах закопаны. Одно в саду. 
     -  Если  тот,  кто  тебе  письмо писал, не пришел сюда и не соединил их
снова,  -  сказал  торговец. - Чего мы ждем? Эй, - обратился он к Джорджу, -
хватай эту 
     штуку. 
     Джордж  вытащил  искательную  машину из автомобиля. Сегодня коммивояжер
запасся  новеньким  фонарем,  но  вынул  его из заднего кармана не сразу. Он
окинул  взглядом темный горизонт, холмы, даже в темноте видимые за несколько
миль. 
     - Ты уж постарайся сегодня найти по-быстрому. Еще час, и все, кто может
ходить в окружности десяти миль, сбегутся поглазеть на нас. 
     - Зачем вы мне говорите? - ответил Лукас. - Скажите это своей говорящей
коробке  -  я  купил ее за триста двадцать пять долларов, а она у вас только
одно слово знает: 'Нет'. 
     -  Эту коробку ты еще не купил, дядя, - сказал коммивояжер. - Говоришь,
одно место - там, под деревьями? Хорошо. Где? 
     Лукас  с  лопатой  вошел  в  сад.  Они  последовали за ним. Коммивояжер
увидел, что Лукас задержался, прищурясь поглядел на небо и на деревья, чтобы
определиться, зашагал дальше: Наконец он остановился. 
     - Тут начнем, - сказал он. 
     Коммивояжер  зажег  фонарь  и,  загородив его ладонью, направил свет на
ящик и руки Джорджа. 
     - Эй, давай, - сказал он. - Поехали. 
     - Лучше я понесу, - сказал Лукас. 
     -  Нет,  -  сказал  коммивояжер.  -  Старый  ты. Еще неизвестно, так-то
выдержишь или нет. 
     - Вчерашнюю ночь выдержал, - сказал Лукас. 
     -  То  вчерашняя,  а то сегодняшняя, - ответил торговец. - Эй, давай! -
скомандовал он Джорджу. 
     Они пошли рядом - Джордж с машиной посередине - и стали прочесывать сад
взад и вперед параллельными ходами, втроем следя за маленькими таинственными
шкалами  в  узком  луче  фонаря, и все трое увидели, как ожили, откачнулись,
забегали  стрелки,  а потом остановились, дрожа. Тогда Джордж начал копать в
узком  озерке  света;  Лукас,  держа  машину, увидел, как он вывернул ржавую
консервную  банку,  как  доллары  блестящим  серебряным водопадом потекли по
рукам  торговца, и услышал голос торговца: 'Черт возьми. Черт возьми'. Лукас
тоже  сел  на  корточки. Они с торговцем сидели на корточках возле ямы, друг
против друга. 
     - Так, это хотя бы я нашел, - сказал Лукас. 
     Коммивояжер, растопырив пятерню над монетами, другой ладонью рубанул по
воздуху, словно Лукас тоже потянулся к деньгам. Сидя на корточках, он хрипло
и протяжно засмеялся в лицо Лукасу. 
     - Ты нашел? Машина не твоя, старик. 
     - Я ее купил у вас, - сказал Лукас. 
     - На что купил? 
     - За мула, - сказал Лукас. Торговец хрипло смеялся ему в лицо, сидя над
ямой. - Я вам на него написал купчую бумагу, - сказал Лукас. 
     -  Ломаного гроша не стоит твоя бумага, - сказал торговец. - Она у меня
в  автомобиле.  Бери  ее  хоть  сейчас.  Цена ей такая, что мне ее даже лень
порвать.  -  Он сгреб монеты в банку. Горящий фонарь лежал на земле там, где
его  уронили,  бросили.  Торговец быстро встал, так что освещенными остались
только  икры  в  новеньких слежавшихся штанах и черные туфли, на этот раз не
начищенные,  а  просто вымытые. - Ну ладно, - сказал он. - Тут всего ничего.
Ты сказал, они закопаны в двух местах. Где второе? 
     -  Спросите  свою  искательную  машину,  - сказал Лукас. - Разве она не
знает?  Разве не за это вы просили триста долларов? - Они смотрели в темноте
друг на друга - две тени, без лиц. Лукас сделал шаг. - Колитак, мы, пожалуй,
домой пойдем, - сказал он. - Джордж Уилкинс. 
     - Сэр? - сказал Джордж. 
     - Постойте, - сказал коммивояжер. Лукас остановился. Они снова смотрели
друг на друга, не видя. - Тут не больше сотни. Большая часть в другом месте.
Я отдам тебе десять процентов. 
     - Письмо - мое, - ответил Лукас. - Это мало. 
     - Двадцать, - сказал торговец. - И это - все. 
     - Я хочу половину, - сказал Лукас. 
     - Половину? 
     - И бумагу на мула обратно, и еще бумагу, что машина моя. 
     -  Ха-ха,  - сказал торговец. - Ха-ха-ха. Говоришь, в письме сказано: в
саду. Сад не очень большой. А еще вся ночь впереди, не говоря о завтра... 
     - Я сказал, там сказано: часть в саду, - ответил Лукас. 
     Они глядели друг на друга в темноте. 
     - Завтра, - сказал коммивояжер. 
     - Сейчас, - сказал Лукас. 
     - Завтра. 
     -  Сейчас,  -  сказал  Лукас.  Невидимое  лицо смотрело ему в лицо и не
видело.  И  он и Джордж прямо кожей чувствовали, как дрожь белого передается
воздуху тихой летней ночи. 
     - Эй, - сказал торговец, - сколько те нашли, ты говорил? 
     Но Лукас ответил раньше Джорджа: 
     - Двадцать две тысячи долларов. 
     -  Может,  и  больше,  чем двадцать две, - сказал Джордж. - Большой был
кув... 
     -  Ладно,  -  сказал торговец. - Я выпишу тебе квитанцию, как только мы
кончим. 
     - Сейчас надо, - сказал Лукас. 
     Они  вернулись  к  автомобилю.  Лукас  держал  фонарь.  У них на глазах
коммивояжер расстегнул свой лакированный портфель, выдернул оттуда купчую на
мула  и  швырнул  Лукасу.  Они продолжали наблюдать за ним, пока он дрожащей
рукой  заполнял  под  копирку большую квитанцию; он расписался и вырвал одну
копию. 
     - Она переходит к тебе в собственность завтра утром, - сказал торговец.
- До тех пор она моя. - Он выскочил из машины. - Пошли. 
     - И половину, чего она найдет, - мне, - сказал Лукас. 
     -  От какого шиша там будет половина, если ты стоишь и треплешь языком?
- сказал торговец. - Пошли. 
     Но Лукас не двинулся с места. 
     - А как же эти пятьдесят долларов, что мы нашли? - спросил он. - От них
мне идет половина? 
     На этот раз коммивояжер только стоял и смеялся над ним, хрипло, долго и
невесело. Потом ушел. Даже не застегнул портфель. Он отнял машину у Джорджа,
     - Джордж Уилкинс, - сказал Лукас. 
     - Сэр? - сказал Джордж. 
     - Отведи мула туда, где взял. Потом ступай к Росу Эдмондсу и скажи, что
хватит беспокоить из-за него людей. 
     
     


     
     
     Он  поднялся по выщербленной лестнице, возле которой стояла под широким
седлом  светлая  кобыла,  и  вошел  в  длинную комнату, где на полках стояли
консервы,  на  крючьях  висели  хомуты,  клешни,  постромки  и  пахло черной
патокой,  сыром,  кожей  и  керосином. Эдмондс, сидевший за бюро, повернулся
вместе  с  креслом. - Где ты был? - спросил он. - Я посылал за тобой два дня
назад. Ты почему не пришел? 
     -  В  кровати,  наверно,  был,  - сказал Лукас. - Три ночи уже ночью не
ложился.  Теперь мне это тяжело - когда молодой был, то ли дело. И вам будет
тяжело в мои годы. 
     -  Я,  когда  был  вдвое моложе тебя, и то не затеял бы такой глупости.
Может,  и  ты кончишь затевать, когда станешь вдвое старше меня. Но я другое
хотел  спросить.  Я хотел узнать про этого проклятого торгаша из Сент-Луиса.
Дан говорит, он еще здесь. Что он делает? 
     - Клад ищет, - сказал Лукас. 
     Эдмондс на секунду лишился дара речи. 
     - Что? Что ищет? Что ты сказал? 
     - Клад ищет, - повторил Лукас. Он слегка оперся задом о прилавок. Потом
достал  из жилетного кармана жестянку нюхательного табаку, открыл, аккуратно
насыпал  полную  крышечку, двумя пальцами оттянул нижнюю губу, опрокинул над
ней  крышечку,  закрыл  жестянку  и  спрятал  в  жилетный  карман.  - С моей
искательной  машиной.  На  ночь  у  меня  арендует.  Потому  мне  и спать не
приходится  ночью  - чтобы не утек с ней. А вчера ночью он не пришел - слава
богу, выспаться удалось. Так что, думаю, уехал туда, откудова приехал. 
     Эдмондс сидел во вращающемся кресле и смотрел на Лукаса: 
     -  У  тебя  арендует? Ту самую машину, ради которой ты угнал моего... у
меня... ту самую машину... 
     -  По  двадцать  пять долларов за ночь, - сказал Лукас. - Он сам с меня
столько  запросил  за одну ночь. Так что, думаю, это правильная плата. Он же
ими торгует; ему видней. Не знаю, я столько беру. 
     Эдмондс положил руки на подлокотники, но не встал. Он сидел неподвижно,
чуть подавшись вперед, глядя на негра, в котором только запавший рот выдавал
старика:  негр стоял, прислонившись к прилавку, в вытертых мохеровых брюках,
какие  мог  бы  носить  летом Гровер Кливленд или президент Тафт{*}, в белой
крахмальной рубашке без воротничка, в пожелтелом от старости пикейном жилете
с  толстой  золотой  цепочкой,  и лицо его под шестидесятидолларовой, ручной
работы,  бобровой  шапкой,  которую  ему  подарил  пятьдесят  лет  назад дед
Эдмондса, не было ни серьезным, ни важным, а вообще ничего не выражало. 
     -  Не там он искал-то, - продолжал Лукас. - Он искал на холме. А деньги
вон  они где зарыты, возле речки. Те двое белых, ну, те, что пробрались сюда
четыре года назад и унесли двадцать две тысячи... - Наконец Эдмондс поднялся
с  кресла.  Он  набрал  полную  грудь  воздуху и медленно пошел на Лукаса. -
Теперь мы с Джорджем Уилкинсом его спровадили и... 
     Медленно шагая к нему, Эдмондс выдохнул. Он думал, что закричит, но это
был только шепот. 
     - Уйди отсюда, - сказал он. - Иди домой. И не показывайся. Чтобы я тебя
больше не видел. Будут нужны продукты - присылай тетю Молли. 






     

     
     Эдмондс  поднял  голову  от  гроссбуха, заметил, что по дороге подходит
старуха, но не узнал ее. Он опять углубился в гроссбух и, только когда она с
трудом  поднялась  на  крыльцо и вошла в лавку, понял, кто это. За последние
четыре  года  или  пять он ни разу не видел, чтобы старуха вышла за калитку.
Отправляясь  объезжать свои поля, ехал мимо ее дома и видел ее с лошади: она
сидела  на  веранде,  скомкав  морщинистое  лицо вокруг тростникового чубука
глиняной  трубки,  или ходила по двору, от лохани с бельем к веревке, ходила
медленно,  с  трудом, как древняя старуха, - даже Эдмондсу, когда он об этом
задумывался,  она казалась старше своих лет. Раз в месяц он слезал с лошади,
набрасывал  поводья  на забор, входил в дом с жестянкой табака и мешочком ее
любимых  мягких  дешевых  конфет  и  проводил  с  ней  полчаса.  Называл это
возлиянием  своей  Удаче  -  на манер римского сотника, проливавшего немного
вина,  прежде  чем  выпить{*}, - но на самом деле это было возлияние предкам
или  совести  -  хотя существование ее он скорее всего стал бы отрицать, - в
образе,  в  лице  негритянской  женщины, которая не только была ему матерью,
потому  что другой он не знал, не только приняла его в ту ночь потопа, когда
ее  муж  чуть  не  пожертвовал  жизнью,  чтобы  доставить  врача - все равно
опоздавшего, - но и переселилась в их дом вместе со своим ребенком, - черный
младенец  и белый младенец спали в одной комнате, вместе с ней, и она давала
грудь  обоим,  пока  не  пришла  пора  отнять  их  от  груди,  да и потом не
отлучалась  из  дому  надолго,  пока  ему  не  стукнуло  двенадцать и его не
отправили  в  школу, - маленькая женщина, почти крошка, за эти сорок лет она
стала  еще крошечнее, но носила все такие же белые чистые косынки и фартуки,
в  каких  он  ее  запомнил  с  детства;  он  знал, что она моложе Лукаса, но
выглядела  она  гораздо  старше, невероятно старой, и в последние годы стала
называть его именем отца, а иногда и так, как старики негры звали его деда. 
     -  Господи,  -  сказал  он.  -  Что ты здесь делаешь? Почему не послала
Лукаса? Неужели он не понимает, что тебе... 
     -  Он  сейчас  спит,  -  сказала  старуха.  Она еще не отдышалась после
дороги.  -  Вот  я  и улучила минуту. Мне ничего не надо. Поговорить с тобой
хотела.  -  Она  слегка  повернулась  к  окну.  Эдмондс увидел лицо в тысяче
морщин. 
     -  О  чем же? - Он встал с вращающегося кресла и подтащил ей из-за бюро
другое,  с  прямой  спинкой  и  ножками,  перевязанными проволокой. - Вот, -
сказал он. 
     Но  она  только  перевела с него на кресло невидящий взгляд, и тогда он
взял  ее за руку, - под двумя или тремя слоями одежды, под безупречно чистым
платьем рука показалась на ощупь не толще тростникового чубука ее трубки. Он
подвел  ее  к  креслу  и  усадил; ее многочисленные юбки и нижние юбки пышно
раскинулись  по  сиденью.  Она  сразу  наклонила и повернула в сторону лицо,
заслонив  глаза  узловатой  ладонью,  похожей  на  связку  сухих  обугленных
корешков. 
     - Болят у меня от света, - сказала она. 
     Он помог ей встать и повернул ее кресло спинкой к окну. На этот раз она
нашла его и села сама. Эдмондс уселся в свое кресло. 
     - Ну, так о чем? - сказал он. 
     - Уйти хочу от Лукаса, - сказала она. - Я хочу этот... этот.... 
     Эдмондс  сидел  не шевелясь и смотрел ей в лицо, хотя сейчас не мог его
разглядеть в подробностях. 
     -  Что? - сказал он. - Развод? После сорока пяти лет, в твоем возрасте?
Что ты будешь делать? Как будешь обходиться без... 
     - Работать могу. Пойду... 
     - Да нет, черт, - сказал Эдмондс. - Ты же понимаешь, я не об этом. Даже
если бы отец не распорядился в завещании обеспечивать тебя до конца жизни...
Я  спрашиваю - что ты будешь делать? Бросишь дом, ваш с Лукасом, и перейдешь
жить к Нат и Джорджу? 
     -  У  них не лучше, - сказала она. - Мне совсем надо уйти. Он рехнулся.
Как  раздобыл  эту  машину,  совсем  рехнулся.  Обои они с... с... - Эдмондс
видел,  что  она  не  может  вспомнить  имя  зятя,  хотя оно только что было
произнесено.  Она опять заговорила, не шевелясь, ничего как будто не видя, и
ее  руки  напоминали  две  скомканные  чернильные  кляксы  на  чистом  белом
переднике: - Каждую ночь с ней возится, целыми ночами клад ищет. За скотиной
и то ухаживать перестал. Я и лошадь кормлю, и свиней, и дою, как могу уж. Но
это  полбеды.  Это я могу. И рада услужить, когда он хворый. А сейчас у него
не  в  теле  хворь  - в голове. Ой, плохо. Даже в церковь по воскресеньям не
ходит.  Ой,  плохо, хозяин. Не велел Господь делать то, что он делает. Боюсь
я. 
     -  Чего  боишься?  -  сказал  Эдмондс. - Лукас здоровый, как конь. Он и
сейчас  крепче  меня.  Дел  у  него никаких, пока урожай не созрел. Невелика
беда,  если  не поспит ночь-другую, а погуляет у речки с Джорджем. В будущем
месяце все это кончится - хлопок пора собирать. 
     - Не этого боюсь. 
     - А чего же? - спросил он. - Чего? 
     - Боюсь, найдет он. 
     И снова Эдмондс застыл в кресле, глядя на нее. 
     - Боишься, что найдет? 
     Он по-прежнему не мог понять, смотрит ли она на что-нибудь - крохотная,
как кукла, игрушка. 
     - Потому что Господь говорит: 'Что предано моей земле, то мое {*}, пока
не воскрешу. А кто тронет - берегись'. Боюсь. Уйду я. Не буду с ним. 
     -  Нет  у  нас  никаких  кладов,  -  сказал  Эдмондс. - Ведь он с весны
копается  у  речки, ищет. И машина ему ничего не найдет. Как только я Лукаса
не  отговаривал  ее  покупать.  Все  способы  испробовал  -  разве что этого
проклятого  торговца  не  арестовал за вторжение на мою землю. Теперь жалею.
Если  бы я мог предвидеть... Да и все равно - что толку? Лукас встретился бы
с  ним  где-нибудь на дороге и купил бы. Но с ней он денег найдет не больше,
чем  без  нее  -  когда  бродил  по  речке  и  Джордж  копал там, где Лукасу
померещился  клад.  Он  сам это скоро поймет. Бросит свою затею. И все у вас
наладится. 
     -  Нет,  -  сказала она. - Лукас старик. Ему шестьдесят семь, хоть и не
дашь  столько.  Когда  такой  старый  клад стал искать - это все равно что к
картам  пристрастился,  к  вину или к женщинам. Где уж бросить - годов-то не
осталось. И пропал человек, пропал... - Старуха умолкла. Она не пошевелилась
в  жестком  кресле,  не двинулись даже плоские кляксы узловатых рук на белом
фартуке. {Дьявол, дьявол, дьявол}, подумал Эдмондс. 
     - Я бы сказал тебе, как его вылечить в два дня. Будь ты на двадцать лет
моложе. А сейчас ты не справишься. 
     - Скажи. Справлюсь. 
     - Нет, - сказал он. - Стара ты. 
     - Скажи. Справлюсь. 
     -  Дождись,  когда  он  вернется  завтра утром с этой штукой, возьми ее
сама,  иди  на  речку  и  ищи  клад,  и  тоже  самое  - послезавтра утром, и
послепослезавтра.  Пусть узнает, что ты делаешь - что ходишь с этой машиной,
пока  он  спит,  все время, пока спит и не стережет ее, и сам не ищет. Пусть
придет  и увидит, что завтрака ему нет, проснется и увидит, что ужина нет, -
а  ты на речке, ищешь клад с его машиной. Это его вылечит. Но ты стара. Тебе
не  выдержать.  Возвращайся домой, а когда Лукас проснется, вы с ним... Нет,
второй  раз  за день в такую даль тебе нельзя. Передай ему, что я велел меня
дождаться. Я приду после ужина. Скажи, чтобы ждал. 
     -  Разговорами  его  не исправишь. Я не сумела. И ты не сумеешь. Только
уйти от него остается. 
     -  Возможно, не сумею, - сказал Эдмондс. - Но попробовать, черт возьми,
я  могу.  И  он,  черт возьми, будет слушать. Приду после ужина. Скажи, чтоб
ждал. 
     Она  встала.  Эдмондс  смотрел, как она бредет по дороге к своему дому,
крохотная,  почти кукла. Тут было не только участие и - если бы он признался
себе  откровенно  -  вовсе не участие к ней. Им владел гнев - вскипело вдруг
все,  что  копилось годами - все возмущение, вся уязвленность, - копилось не
только  на  его  веку,  но  и  при жизни отца, и во времена деда, Маккаслина
Эдмондса.  Лукас  был не просто старейшим жителем на его земле - старше даже
его  покойного  отца,  - и текла в его жилах не просто четверть белой крови,
причем  крови  не  Эдмондсов,  а  самого  старика  Карозерса  Маккаслина,  и
происходил  от  него  Лукас  не  просто  по мужской линии, а еще и в третьем
поколении,  тогда  как  Эдмондс  происходил  по  женской линии и в шестом; с
детства запомнил он, что Лукас называл его отца за глаза мистером Эдмондсом,
а  не  мистером  Заком,  как  остальные негры, а если обращался к нему, то с
холодным расчетливым упорством вообще избегал называть белого по имени. 
     И,  однако,  Лукас  не старался нажить капитал на своей белой крови, на
том,  что  он  Маккаслин.  Наоборот,  он  будто  не  ощущал  ее,  был  к ней
безразличен.  Ему с ней не надо было бороться. Даже вести себя ей наперекор.
Он  сопротивлялся  ей  просто  тем,  что  был порождением двух рас, тем, что
обладал  ею.  Вместо  того чтобы стать полем боя и одновременно жертвой двух
племен,  он  оказался как бы безродным - прочным, непроницаемым сосудом, где
яд  и противоядие нейтрализовали друг друга, без всякого бурления, незаметно
для  внешнего  мира.  Когда-то  их  было трое: Джеймс, потом сестра Фонсиба,
потом  Лукас  - дети Терла, который был сыном тети Томи от старого Карозерса
Маккаслина,  и Тенни Бичем, которую двоюродный дед Эдмондса Амодей Маккаслин
выиграл в покер у соседа в 1859 году. Фонсиба вышла замуж, уехала в Арканзас
и  больше не возвращалась, но Лукас получал от нее вести до самой ее смерти.
А старший, Джеймс, еще несовершеннолетним сбежал из дому, остановился только
за рекой Огайо и с тех пор вестей о себе не подавал - по крайней мере, белой
родне.  Он  не  просто  ушел за реку (как впоследствии сделала и сестра), от
земли  бабкиного  предательства  и  отцовского  бесфамильного рождения, но и
отгородился  широтами,  целой географией, отряхнул со своих ног прах страны,
где белый предок мог сегодня признать его, а завтра отвергнуть по прихоти, а
сам  он  не  смел  отречься  от  белого предка, если тот сейчас был настроен
иначе.  А Лукас остался. Ему не было нужды оставаться. Из троих детей именно
он   не  был  привязан  к  этому  месту  материально  (да  и  морально,  как
впоследствии  понял  Карозерс  Эдмондс),  только  он  с  тех  пор,  как  ему
исполнился  двадцать один год, обладал финансовой независимостью и волен был
уехать  когда угодно. У Эдмондсов существовало семейное предание, дошедшее в
конце  концов  и до Карозерса, о том, как в начале 50-х годов, когда сыновья
старого  Карозерса  Маккаслина  близнецы  Амодей  и Теофил начали планомерно
освобождать  отцовских  рабов, было сделано особое распоряжение относительно
сына  их  отца  от  негритянки  (тем  самым он был официально признан, пусть
молчаливо  и  лишь  единокровными  белыми  братьями). Оно касалось денежного
вклада  и  процентов,  которые  должны  быть  выданы  сыну негритянки по его
устному  требованию,  но  Томин  Терл,  не уехавший даже после того, как его
свободу подтвердила конституция, так и не потребовал их. Он умер, а Карозерс
Маккаслин  умер  еще  за  пятьдесят  лет  до этого, и Амодей с Теофилом тоже
умерли,  на  восьмом  десятке, в один год, так же как родились в один год, и
тогда   земля,  плантация,  перешла  в  полную  собственность  к  Маккаслину
Эдмондсу,  была  отдана  ему Айзеком Маккас-лином, сыном Теофила, - из каких
соображений  и по какой причине, если не считать пенсии, которую Маккаслин и
его  сын  Захария,  а  теперь  и его внук Карозерс платили Айзеку, жившему в
хлипком  одноэтажном  домике в Джефферсоне, никто не понимал. Но отдана была
безусловно  -  почему-то,  когда-то,  в  те темные времена, когда человеку в
Миссисипи приходилось быть суровым и безжалостным, чтобы получить и оставить
после  себя  родовое  имение,  суровым  и  сильным,  чтобы сохранить его для
наследника,  -  и  отдал ее, можно сказать, отверг законный владелец (Айзек,
'Дядя Айк', бездетный, ныне вдовец, живущий в доме покойной жены, который он
тоже  отказался  принять  в наследство, родившийся в старости отца своего, и
тоже  старым, и все молодевший, молодевший, покуда, перевалив за семьдесят и
подойдя  к  восьмидесяти  ближе,  чем  он  соглашался  признать,  не  достиг
юношеского возвышенного и бескорыстного простодушия), из всех наследственных
прав   сохранив   за  собой  лишь  опекунские  права  по  наследству  своего
чернокожего  дяди,  хотя  тот,  кажется, так и не понял, что оно должно быть
выдано ему по первому требованию. 
     Так  и  не  потребовал.  Умер. Потом его первенец Джеймс бежал, покинул
родительский  дом,  плантацию, Миссисипи, ночью, взяв с собой только то, что
на  нем было надето. Когда Айзек Маккаслин услышал об этом в городе, он снял
со  счета  треть  завещанных  денег  с набежавшими процентами, отбыл с этим,
отсутствовал  неделю,  после  чего  вернулся  и снова положил деньги в банк.
Потом  вышла  замуж  и  уехала  в  Арканзас дочь, Фонсиба. На этот раз Айзек
поехал  вместе с ними, перевел треть наследства в местный арканзасский банк,
распорядившись,  чтобы Фонсибе выдавали три доллара в неделю, не больше и не
меньше,  и  вернулся  домой.  Однажды  утром  Айзек  сидел дома и смотрел на
газету,  не  читал ее, а просто смотрел, и вдруг сообразил, на что смотрит и
почему.  Он  смотрел на число. Это чей-то день рождения, подумал он. И вслух
сказал:  'Лукаса.  Сегодня ему двадцать один год', - и тут вошла его жена. В
ту  пору  она  была еще молодой женщиной; они прожили вместе всего несколько
лет,  но  он  уже знал это выражение ее лица - и сейчас наблюдал его так же,
как  всегда:  мирно, жалея ее и сожалея о ней, о них обоих, и, так же легко,
     -  Лукас Бичем на кухне. Хочет тебя видеть. Может быть - с весточкой от
твоего  племянника,  что  перестает  платить  тебе  эти полсотни в месяц, на
которые ты променял отцовскую усадьбу. 
     Но  это  было  не  страшно.  Это  было  в  порядке  вещей. Молча он мог
попросить  у нее прощения, выразить свою жалость и печаль так же громко, как
если  бы  крикнул;  мужу  с  женой  незачем  было тратить слова - и не из-за
привычки  совместного житья, а потому, что хотя бы в тот давно прошедший миг
их  долгой  и скудной жизни, зная, что он не продлится, не может продлиться,
они  соприкоснулись  руками  и  стали  подобны  Богу,  добровольно и заранее
простив друг другу все, чего никогда не найдут друг в друге. А Лукас уже был
в  комнате,  стоял  в дверях, держа шапку у бедра: лицо цвета старого седла,
бедуинское  по складу - но не в национальном смысле, а как у потомка пятисот
поколений  пустынных  всадников.  Это  было  вовсе не лицо их деда Карозерса
Маккаслина.   Это  было  лицо  следующего  поколения  -  собирательный,  как
фотография  на эмали, образ тысяч непобежденных конфедератских солдат, почти
неуловимо  пародийный,  -  сосредоточенное,  невозмутимое,  невозмутимей его
лица, безжалостней - и с большим запасом силы. 
     - Поздравляю тебя! - сказал Айзек. - Ей-богу, как раз хотел... 
     - Да, - сказал Лукас. - Остальные деньги. Они нужны мне. 
     - Деньги?.. Деньги? 
     -  Которые  Старый  Хозяин оставил отцу. Если они еще наши. Если вы нам
отдадите. 
     -  Они  не мои, чтобы отдавать или не отдавать. Они принадлежали твоему
отцу. Любому из вас достаточно было попросить. Я искал Джима, когда он... 
     - Вот я попросил, - сказал Лукас. 
     - Все? Половина принадлежит Джиму. 
     - Я могу держать их для него, как вы держали. 
     - Ага, - сказал Айзек. - И ты, значит. Тоже уезжаешь. 
     -  Я не решил покамест, - сказал Лукас. - Может быть. Теперь я мужчина.
Делаю что хочу. Хочу знать, что могу уехать, когда пожелаю. 
     -  Ты  и  раньше мог. Даже если бы дед не оставил денег Томиному Терлу.
Всем  вам, любому из вас достаточно было прийти ко мне... - Он не договорил.
Подумал:  {Пятьдесят долларов в месяц. Он знает, что это все. Что я отрекся,
закричал  'сдаюсь',  предал свою кровь, продал первородство, - за то, что он
тоже  называет  не  миром,  а  забвением, и за прокорм.} - Деньги в банке, -
сказал он. - Пойдем и возьмем. 
     Только  Захария  Эдмондс  и,  в  свой черед, его сын Карозерс знали эту
часть  истории.  А  дальнейшее  узнал  почти  весь город Джефферсон; так что
случай  вошел  не  только  в семейные предания Эдмондсов, но и - мелочью - в
городские  предания: как двоюродные братья, белый и черный, пришли в то утро
к банку и Лукас сказал: 
     - Погодите. Это же прорва денег. 
     -  Да,  многовато,  -  сказал  белый.  -  Многовато,  чтобы  прятать  в
загашнике. Давай я буду их хранить. Для тебя хранить. 
     - Погодите. А для черного банк будет хранить, как для белого? 
     - Да, - сказал белый. - Я их попрошу. 
     - Как я тогда получу? - спросил Лукас. 
     Белый объяснил про чек. 
     - Ладно, - сказал Лукас. 
     Они стояли рядом у окошка, пока белому переводили деньги с одного счета
на другой и выписывали новую чековую книжку; Лукас опять сказал: 'Погодите',
- и они стояли рядом у измазанной чернилами полки, пока Лукас выписывал чек,
выписывал  неторопливо,  под  руководством белого - корявым, но вполне ясным
почерком,  как его учила мать белого и родной брат и сестра. Потом они опять
стояли   перед  решеткой,  -  кассир  выдал  деньги,  а  Лукас,  по-прежнему
загораживая   единственное   окошко,   дважды   пересчитал   их,  дотошно  и
неторопливо, и толкнул обратно кассиру за решеткой. 
     Но  он  не  уехал. Не прошло и года, как он женился - не на деревенской
женщине,  не  на местной, а на городской; Маккаслин Эдмондс построил для них
дом,  выделил  Лукасу участки - чтобы он возделывал их, как считает нужным и
покуда  живет  или остается на этой земле. Потом Маккаслин Эдмондс умер, его
сын  женился,  и  в  ту весеннюю ночь, когда наводнение отрезало их от мира,
родился  мальчик  Карозерс.  Еще  в  раннем детстве он признал этого черного
человека  как  приложение  к  женщине,  ставшей  ему  матерью, ибо другой не
помнил,  -  признал  так  же  легко,  как черного молочного брата, как отца,
ставшего   приложением   к   его   жизни.   В   раннем   же   детстве  стали
взаимозаменяемыми  два  дома: он и его молочный брат спали на одном тюфяке в
доме  белого  и  на  одной  кровати  в доме негра, ели одно и то же за одним
столом  в  том  и в другом доме - ив доме негра ему больше нравилось, потому
что  там всегда, даже летом, теплился огонь в очаге, средоточие жизни. И без
всяких  семейных преданий вошла в него мысль, что его отец и черный отец его
молочного  брата делали то же самое; он нисколько не сомневался в том, что и
у  них  самые  первые  воспоминания  связаны  с  одной  и  той же чернокожей
женщиной.  Однажды  он  узнал  - не удивившись, не вспомнив, когда и как это
стало  ему понятно, - что черная женщина ему не мать, и не огорчился; узнал,
что  его  родная  мать  умерла,  и  не  опечалился.  По-прежнему была черная
женщина, постоянная, надежная, и черный ее муж, которого он видел не меньше,
а  то  и  больше,  чем  родного отца, и негритянский дом, который он все еще
предпочитал родному, - с крепким теплым негритянским духом, с ночным огнем в
очаге,  не  угасавшем  и в летнее время. А кроме того, он уже был не дитя. С
молочным  братом  он  ездил на лошадях и мулах, у них была своя свора мелких
гончих,   им   обещали  через  год-другой  подарить  ружье;  жизнь  их  была
наполненной и самодостаточной - как все дети, они нуждались не в понимании и
уходили  за  редуты  при  малейшем вторжении в их отдельный мир - они хотели
только  любить,  дознаваться,  исследовать  без  помех  и  чтобы  к  ним  не
приставали. 
     И  вот  однажды  старое  родовое  проклятье - старая кичливая гордость,
порожденная  не доблестями, а географической случайностью, произросшая не на
чести  и  мужестве, а на стыде и лиходействе, - настигло и его. Он этого еще
не  понял. Ему и его молочному брату Генри было по семь лет. Они поужинали у
Генри,  Молли велела им идти спать - как обычно, в комнату напротив. - и тут
он вдруг сказал: 
     - Я домой. 
     Давай  останемся,  -  сказал Генри. - Я думал, встанем вместе с папой и
пойдем на охоту. 
     - Оставайся, - ответил он. А сам уже шел к двери. - Я иду домой. 
     - Ладно, - сказал Генри и пошел за ним. 
     И  он запомнил, как они прошли летним вечером эти полмили до его дома -
он  шагал  быстро,  черный  мальчик так и не смог с ним поравняться, и в дом
вошли  гуськом,  поднялись по лестнице в комнату, где была кровать и на полу
тюфяк,  на  котором  они  привыкли  спать  вместе,  и  он нарочно раздевался
помедленней,  чтобы  Генри  успел  раньше  лечь  на  тюфяк.  Потом подошел к
кровати,  лег  на  нее и напряженно застыл, глядя на темный потолок, а потом
услышал,  как Генри приподнялся на локте и мирно, с недоумением посмотрел на
кровать. 
     -  Тут будешь спать? - спросил Генри. - Ну ладно. Мне на тюфяке неплохо
- но могу и здесь, раз ты хочешь. 
     Генри  поднялся,  подошел  и встал над кроватью, дожидаясь, чтобы белый
мальчик подвинулся, а тот негромко, но грубо и с яростью произнес: 
     - Нет! 
     Генри не шевелился. 
     - Значит, не хочешь, чтобы я спал на кровати? 
     Белый  мальчик  тоже не шевелился. И не отвечал - напряженно застыв, он
лежал на спине и глядел вверх. 
     - Ладно, - тихим голосом сказал Генри, отошел и снова лег на тюфяк. 
     Белый  мальчик слышал его, невольно прислушивался - напряженно, стиснув
зубы, не закрывая глаз, слушал спокойный, мирный голос: 
     - Я думал, ночь жаркая, внизу холоднее спать бу... 
     -  Замолчи!  -  сказал  белый  мальчик. - Как мы заснем, если ты рта не
закрываешь? 
     Генри  замолчал.  А  белый  мальчик  все  не мог уснуть, хотя давно уже
слышалось  спокойное  и  тихое дыхание Генри, - лежал, окаменев от яростного
горя,  которого не мог понять, от стыда, в котором не признался бы. Потом он
уснул,  а все думал, что не спит, потом проснулся и не мог понять, что спал,
покуда  не  увидел  серый  отсвет  зари  на  пустом тюфяке. В то утро они не
охотились. И больше никогда не спали в одной комнате, не ели за одним столом
-  теперь  он  признался  себе,  что это стыдно, - и к Генри в дом больше не
ходил,  и  целый месяц видел его только издали, в поле, когда Лукас пахал, а
Генри шел рядом с отцом, держа вожжи. А в один прекрасный день он понял, что
это  горе,  и  был  готов сказать, что это еще и стыд, хотел это сказать, но
было  уже  поздно,  поздно,  непоправимо.  Он пошел к Молли в дом. Вечерело;
Генри  с  Лукасом вот-вот могли вернуться с поля. Молли была дома и смотрела
на  него  из  кухонной  двери,  пока  он  шел  через двор. Лицо ее ничего не
выражало;  он  сказал,  как  сумел  в ту минуту, - позже он скажет как надо,
скажет  раз  и  навсегда,  чтобы  покончить с этим навсегда, - остановившись
перед  ней,  чуть  расставив  ноги,  слегка дрожа, барственным повелительным
тоном: 
     - Сегодня у тебя буду ужинать. 
     И все было в порядке. Лицо ее ничего не выражало. Теперь он мог сказать
это когда угодно - когда придет время. 
     - Конечно, - ответила она. - Я тебе курицу приготовлю. 
     И  как  будто ничего и не было. Почти сразу пришел Генри - должно быть,
увидел его с поля; они с Генри убили и ощипали курицу. Потом вернулся Лукас,
они  втроем  пошли  в  хлев, и Генри подоил корову. Потом занялись чем-то во
дворе,  и  в  сумерках  пахло  курицей,  а потом Молли позвала Генри и, чуть
погодя, его - спокойным, всегдашним, неизменным голосом: 
     - Иди ужинать. 
     Но  поздно.  Стол был накрыт, как всегда, на кухне, и Молли вынимала из
печи  лепешку,  стоя  где  всегда,  - но Лукаса не было, и стул стоял только
один,  и  тарелка  одна,  и  его стакан с молоком возле нее, на блюде лежала
нетронутая  курица  - и он, задохнувшись, ослепнув на миг, отскочил, комната
дернулась и поплыла; а Генри уже поворачивался к выходу. 
     - Тебе стыдно есть, когда я ем? - крикнул он. 
     Генри  остановился,  слегка  повернул  голову  и ответил не спеша и без
горячности. 
     - Никого мне не стыдно, - мирным голосом произнес он. - Даже себя. 
     Так  он вступил в права наследства. Вкусил его горький плод. Он слышал,
как Лукас называет отца за глаза мистером Эдмондсом, а не мистером Заком, он
видел,  как  Лукас  вообще  избегает  обращаться к белому по имени - с такой
холодной,  бдительной  расчетливостью,  с  таким  изощренным  и  безотказным
мастерством,  что  первое время он даже не мог понять, замечает ли отец, что
негр  не  желает  называть  его  мистером.  И однажды он заговорил об этом с
отцом. Тот выслушал мальчика серьезно, но было в его лице что-то непонятное,
только  мальчик  не придал этому особого значения - по молодости лет, потому
что был еще ребенком; еще не угадал, что между отцом и Лукасом что-то есть -
не  объяснимое  одним лишь различием рас, ибо между Лукасом и другими белыми
этого  не  было, не объяснимое и белой кровью, кровью Маккаслинов, ибо этого
не было между дядей Айзеком Маккаслином и Лукасом. 
     -  Думаешь,  если  Лукас  старше  меня,  такой  старый, что даже помнит
немного дядю Бака и дядю Бадди, и сам потомок людей, которые издавна жили на
этой  земле, а мы, Эдмондсы, здесь захватчики, выскочки, - этого мало, чтобы
он  не  хотел говорить мне 'мистер'? - сказал отец. - Мы росли вместе, ели и
спали  вместе,  охотились,  удили рыбу, как ты с Генри. Так было, пока мы не
стали  взрослыми. Вот только в стрельбе он мне всегда уступал - кроме одного
раза.  Да  и  в  тот раз, как выяснилось, уступил. Ты считаешь, этой причины
недостаточно? 
     -  Мы  не  захватчики,  - сказал, почти крикнул мальчик. - Наша бабушка
Маккаслин была такая же родная старому Карозерсу, как дядя Бак и Бадди. Дядя
Айзек сам отдал... Дядя Айзек сам говорит... - Он замолчал. Отец наблюдал за
ним. - Нет, сэр, - отрезал он. - Недостаточно. 
     - Ага, - сказал отец. 
     Тогда  мальчик  понял, что было на его лице. Ему случалось видеть это и
раньше,  как  всякому ребенку, - в те минуты, когда, окруженный, как обычно,
теплом   и  откровенностью,  он  обнаруживает,  что  умолчание,  с  которым,
казалось,   покончено,   просто  отступило,  поставило  новую  стену,  опять
непроницаемую;  в  те минуты, когда ребенок с болью и негодованием осознает,
что  родитель  ему предшествовал, переживал события, и славные и позорные, к
которым он непричастен. 
     -  Предлагаю сделку, - сказал отец - Ты позволишь нам с Лукасом решать,
как ему со мной обходиться, а я позволю вам с ним решать, как ему обходиться
с тобой. 
     Позже,  подростком,  он  понял,  что увидел в то утро на лице родителя,
какую  тень,  какое  пятно,  какую  метку  - след случившегося между отцом и
Лукасом  столкновения,  о  котором  никто,  кроме них, не знает и никогда не
узнал  бы,  если бы это зависело только от них, - и случившегося потому, что
они  это  они,  люди,  а не потому, что они принадлежат к разным расам, и не
потому,  что  в  жилах  у обоих течет одна и та же кровь. А потом, в юности,
почти  взрослым, он понял даже, что случилось между ними. {Женщина}, подумал
он.  {Отец  с  негром,  из-за  женщины. Отец с негром, из-за негритянки}, не
просто отвергая мысль из-за белой женщины, но отказываясь даже понимать, что
отвергает  эту  мысль.  Имя  Молли  просто  не пришло ему в голову. Это было
неважно.  {И,  ей-богу,  Лукас  победил его, подумал он. Эдмондс, думал он с
неприязнью,  со злостью. Эдмондс. Даже нигеру Маккаслину мы не ровня. Старый
Карозерс  наделал  негритянских  ублюдков  у  себя  на  дворе,  и хотел бы я
посмотреть,  как  муж  или  кто-нибудь еще сказал ему 'не смей'... Да, Лукас
победил  его, иначе бы Лукаса здесь не было. Если бы отец победил Лукаса, он
не  позволил  бы  Лукасу остаться здесь даже для того, чтобы получить у него
прощение.  Остаться  мог только Лукас, потому что он неуязвим для людей - до
такой степени, что не способен даже прощать их или желать им зла.} 
     И  для  времени  неуязвим.  Захария  Эдмондс  умер, и он в свою очередь
унаследовал плантацию, хотя жив был наследник истинный - по мужской линии и,
конечно,  по  справедливости,  а  если  бы  истину знали, то, вероятно, и по
закону,  - и жил на нещедрую пенсию, которую правнучатый племянник продолжал
высылать  каждый  месяц.  И  вот  уже двадцать лет Карозерс Эдмондс управлял
имением,  стараясь  не  отставать  от  времени, как до него - отец, и дед, и
прадед.  Но  когда  он  оглядывался  на  эти  двадцать лет, они казались ему
длинной  и  сплошной  полосой  возмутительных  неприятностей и борьбы - не с
землей, не с погодой (и не с федеральным правительством, хотя и оно донимало
в последнее время), а со старым негром, который не затруднялся даже не звать
его  мистером,  а  звал  и  мистером  Эдмондсом,  и  мистером  Карозерсом, и
Карозерсом,  и  Росом,  -  а  когда  Эдмондс  стоял в группе молодых негров,
собирательно  именовал  их  'вы,  ребята'.  Все  эти  годы  Лукас  продолжал
возделывать  свои  участки,  все  теми же устарелыми, примитивными методами,
которыми пользовался, наверно, еще Карозерс Маккаслин, не слушая советов, не
признавая  новых  орудий,  не  давая  трактору  проехать  по  земле, которую
Маккаслины  предоставили ему пожизненно, не позволяя летчику, опрыскивавшему
остальной  хлопок ядом от долгоносиков, даже пролететь над его гектарами, но
забирая  товары  из лавки так, словно гектаров этих была тысяча и он получал
от  них  неслыханные, умопомрачительные доходы, - хотя долги его в гроссбухе
накручивались  тридцать  лет,  и  Эдмондс знал, что он не выплатит их по той
простой  и уважительной причине, что переживет не только нынешнего Эдмондса,
как  пережил  двух  предыдущих,  но  и сам гроссбух, где записаны эти долги.
Затем  эта винокурня, которую Лукас устроил чуть ли не на дворе у него и, по
словам  дочери,  двадцать  лет  гнал  водку,  пока не попался из-за своей же
алчности;  затем трехсотдолларовый мул, которого он украл не просто у своего
компаньона  и  покровителя,  а  у  кровного  родича  и обменял на машину для
отыскивания  кладов; и теперь еще одно: после сорока пяти лет брака разрушил
дом  женщины, которая ему, Эдмондсу, заменила мать, вырастила его, вскормила
грудью  вместе  со  своим  ребенком,  заботилась  не  только  о его телесном
здоровье, но и о его душе, учила манерам, правилам поведения - быть мягким с
низшими,  честным  с  равными,  великодушным  со  слабыми  и  внимательным к
старикам,  вежливым,  правдивым  и смелым со всеми, - не скупясь и не ожидая
награды,  дарила ему, полусироте, постоянную, надежную преданность и любовь,
какой  ему  больше  не от кого было ждать; разрушил ее дом, и теперь на всем
белом  свете  у  нее  остался только старик брат в Джефферсоне, но с ним она
десять  лет  не виделась, да восемнадцатилетняя замужняя дочь, с которой она
жить  наверняка  не  станет,  потому  что  и  зять  оказался подвержен бесу,
вселившемуся в ее мужа. 
     И  для  времени  неуязвим.  Эдмондс в одиночестве сидел за ужином, не в
силах  проглотить  кусок,  и  ему  мерещилось, что в комнате перед ним стоит
Лукас,  чье лицо в шестьдесят семь лет выглядит моложе, чем его в сорок три,
меньше  повреждено страстями, мыслями, пресыщенностью, крушениями, - и видел
Эдмондс  не  копию их пращура, старого Карозерса, и не карикатуру на него, а
лицо,  в  котором  сохранились по наследству и воспроизвелись с совершенной,
ошеломляющей  точностью  черты  и  образ  мыслей целого поколения предков, -
именно  такое,  каким его увидел утром сорок пять лет назад Айзек Маккаслин:
собирательное  лицо,  забальзамированное  и слегка усохшее, целого поколения
яростных  и  непобежденных молодых солдат-южан, - и он подумал с изумлением,
очень,  близким  к  ужасу:  {Он  больше Карозерс, чем все мы, вместе взятые,
включая  самого  Карозерса.  Он и порождение, и вместе с тем модель для всей
географии,  климата,  биологии,  которые произвели старого Карозерса, и нас,
остальных, весь наш несметный, неисчислимый род, утративший ныне лицо и даже
имя,  -  за исключением его, который сам себя сотворил и сохранился, остался
цельным,  презирал, как, наверно, презирал старый Карозерс, всякую кровь - и
белых, и желтых, и краснокожих, и в том числе свою собственную.} 
     
     

     
     
     Уже  в  потемках он привязал лошадь к забору Лукаса, прошел по каменной
дорожке  с  бордюром  из  битого  кирпича,  закопанных торчмя бутылок и тому
подобного и поднялся на крыльцо. Лукас в шапке, стоя, ждал у входа, силуэтом
на  фоне  горящего  очага.  Старуха не встала. Она сидела, как днем в лавке,
неподвижно,  чуть  подавшись  вперед,  сложив  высохшие  руки  поверх белого
фартука;  на  сморщенной  трагической маске лежали блики от очага, и сегодня
Эдмондс  в  первый  раз увидел старуху без глиняной трубки, с которой она не
расставалась  ни  во  дворе,  ни дома. Лукас подтащил к нему стул. Но сам не
сел.  Он отошел и встал по другую сторону очага. Теперь огонь осветил и его:
широкую  бобровую  шапку ручной работы, подаренную пятьдесят лет назад дедом
Эдмондса,   лицо   бедуинского   склада,  тяжелую  золотую  цепочку  поперек
расстегнутого жилета. 
     - Ну, что это все значит? - сказал Эдмондс. 
     - Она хочет разводиться, - сказал Лукас. - Хорошо. 
     - Хорошо? - сказал Эдмондс. - Хорошо? 
     - Да. Сколько это будет мне стоить? 
     -  Понятно,  - сказал Эдмондс. - Если платить должен ты, она развода не
получит.  Ну, на этот раз дело такое, что тебе никого облапошить не удастся.
Ты, старик, не золотоискательную машину сейчас продаешь или покупаешь. И мул
ей ни к чему. 
     -  Я согласен разводиться, - сказал Лукас. - Просто хочу знать, сколько
это  будет  мне стоить. Почему вы не разведете нас, как Оскара с этой желтой
девкой  из Мемфиса, которую он привез прошлым летом? Да не просто развели, а
еще сами отвезли ее в город и купили ей билет на поезд до Мемфиса. 
     -  Потому что они не очень крепко были женаты, - сказал Эдмондс. - Она,
видишь  ли,  бритву  носила  и  рано  или поздно полоснула бы его. А если бы
сплоховала, промахнулась, Оскар оторвал бы ей голову. Он только этого случая
и дожидался. Вот почему я развел. А ты не Оскар. Это другое дело. Послушайся
меня,  Лукас.  Ты старше меня; не спорю. Может, у тебя и денег больше, чем у
меня,  - я лично в этом не сомневаюсь; и разума у тебя, может, больше, - а в
этом ты не сомневаешься. Но так нельзя. 
     - Не мне говорите, - ответил Лукас. - Ей скажите. Это не моя затея. Мне
и так неплохо. 
     - Ну да. Конечно. Пока ты делаешь то, что хочешь - проводишь все время,
не  занятое сном и едой, на речке и заставляешь Джорджа Уилкинса таскать для
тебя  эту  чертову...  эту  чертову...  -  Тут он остановился и начал снова,
стараясь говорить не только потише, но и поспокойнее, и сначала это ему даже
удавалось:  - Сколько я твердил тебе, что никакого клада тут нет. Что ты зря
теряешь  время.  Но  это  полбеды.  По  мне,  вы с Джорджем Уилкинсом можете
бродить там, пока не свалитесь. А тетю Молли... 
     -  Я  мужчина,  -  сказал  Лукас.  -  Я  тут  хозяин.  В  моем  доме  я
распоряжаюсь,  все  равно  как  вы,  или  ваш  отец, или его отец - в вашем.
Довольны вы тем, как я на своей земле работаю и сколько урожая снимаю? Так? 
     - Доволен? - сказал Эдмондс. - Доволен? 
     Но Лукас даже не прервал свою речь: 
     -  И  пока  я это делаю, я буду распоряжаться свои ми делами - и был бы
здесь  папаша  ваш,  он  первый  бы вам сказал, что так и надо. А потом, мне
скоро  хлопок  собирать,  и  тогда перестану искать каждую ночь. Буду искать
только  в субботу ночью и в воскресенье ночью. - До сих пор он обращался как
будто  к потолку. А теперь посмотрел на Эдмондса. - Но эти две ночи - мои. В
эти  две  ночи мне ничью землю пахать не надо - пускай кто хочет называет ее
своей. 
     -  Что  ж,  -  сказал  Эдмондс.  -  Две ночи в неделю. И начнется это с
будущей  недели  -  хлопок  у  тебя  кое-где  уже  поспел. - Он повернулся к
старухе.  -  Ну  вот,  тетя  Молли,  -  сказал  он.  -  Две ночи в неделю, и
одумается, даже Лукас твой скоро одумается... 
     -  Я  не  прошу,  чтобы  две ночи в неделю искал, - сказала она. Она не
пошевелилась  и  говорила  монотонным речитативом, не глядя ни на того ни на
другого. - Я вообще ничего не прошу, пускай себе ищет. Теперь уже поздно. Он
с собой не совладает. А я уйти хочу. 
     Эдмондс опять посмотрел на непроницаемое, невозмутимое лицо под широкой
старинной шапкой. 
     - Хочешь, чтобы она ушла? - сказал он. - Так, что ли? 
     -  Я  буду  хозяином  в моем доме, - сказал Лукас. В его голосе не было
упрямства.  Было  спокойствие:  решимость.  Взгляд его был так же тверд, как
взгляд Эдмондса, но несравненно холоднее. 
     -  Слушай,  -  сказал  Эдмондс.  -  Ты  стареешь.  Не так уж много тебе
осталось.  Минуту назад ты тут сказал про отца. Все так. Но когда настал его
час,  он отошел с миром. - {Потому что ничего не держал...} Тьфу, он чуть не
произнес  это вслух. {Дьявол, дьявол, дьявол, подумал он... ничего не держал
такого при жене-старухе, из-за чего пришлось бы сказать: Господи, прости мне
это.}  Чуть  не  сказал  вслух;  едва  удержался. - Близок час, когда и тебе
захочется отойти с миром, - а когда он наступит, ты не знаешь. 
     - И вы тоже. 
     - Правильно, но мне сорок три года. Тебе - шестьдесят семь. 
     Они  смотрели  друг  на друга. По-прежнему лицо под меховой шапкой было
невозмутимо,  непроницаемо.  Наконец Лукас пошевелился. Он повернул голову и
аккуратно сплюнул в очаг. 
     -  Ладно,  -  спокойно сказал он. - Я тоже хочу отойти с миром. Я отдам
машину. Подарю Джорджу Уилкинсу. 
     И  тут  зашевелилась  старуха.  Когда  Эдмондс  оглянулся, она пыталась
встать  с  кресла,  опираясь  на одну руку, а другую вытянув вперед - не для
того, чтобы отстранить Лукаса, а к нему, к Эдмондсу. 
     -  Нет!  -  крикнула  она. - Мистер Зак! Как вы не понимаете? Ладно, он
опять  ходить  с  ней  будет,  все  равно  как  со  своей,  он еще Нат, моей
младшенькой,  последней  моей,  это проклятье передаст, - кто тронул то, что
Богу  обратно  отдано, того он погубит! Нет, пускай у себя оставит! Потому и
уйти  хочу,  чтобы  у  себя  оставил  и не думал Джорджу отдавать! Как вы не
понимаете? 
     Эдмондс  тоже  вскочил,  его  стул с грохотом отлетел назад. Он свирепо
смотрел на Лукаса, и его трясло. 
     -  Так  ты  и  меня решил надуть. Меня, - сказал он дрожащим голосом. -
Ладно.  Никакого  развода  ты не получишь. И машину отдашь. Завтра чуть свет
принесешь ее ко мне. Слыхал? 
     Он  вернулся домой, вернее в конюшню. При свете луны белел раскрывшийся
хлопок;  не  сегодня-завтра  его  надо  собирать.  Бог накажет. Он понял ее,
понял,  что  она  пыталась сказать. Если предположить почти невероятное: что
где-то  здесь,  в  пределах досягаемости для Лукаса, зарыта и забыта хотя бы
тысяча  долларов,  и  еще  более невероятное: что Лукас ее найдет, - как это
подействует на человека, пусть ему уже шестьдесят семь лет и на счету у него
в  Джефферсоне,  насколько  известно  Эдмондсу, сумма втрое большая; хотя бы
тысяча  долларов,  на  которых  нет  пота,  во  всяком случае его пота? А на
Джорджа,  зятя,  у которого и доллара нигде нет, и самому ему не исполнилось
двадцати пяти, и жене восемнадцать, и весной она родит ребенка? 
     Принять у него лошадь было некому; Дану он не велел ждать. Он расседлал
ее  сам,  потом  стал чистить, наконец открыл ворота на выгон, снял уздечку,
хлопнул  по  крупу,  высветленному  луной,  и она унеслась вскачь, выкидывая
курбеты,  а  когда  обернулась  на  миг,  все  три  ее чулка и лысина словно
блеснули  под  луной.  'Черт побери, - проворчал он. - Как обидно, что я или
Лукас Бичем не лошадь. Не мул'. 
     Лукас  не  явился на другое утро с золотоискательной машиной. До девяти
часов,  когда  Эдмондс уехал сам (это было воскресенье), он так и не пришел.
Эдмондс  уехал  на автомобиле; он даже подумал завернуть к Лукасу по дороге.
Но  было  воскресенье;  он  решил,  что  с мая и так портит себе кровь из-за
Лукаса  по  шесть дней в неделю и, вероятнее всего, завтра с восходом солнца
тревоги  и  хлопоты  возобновятся,  а поскольку Лукас сам объявил, что с той
недели  будет  посвящать  машине  только  субботу и воскресенье, он, видимо,
счел,  что  эти  два  дня  имеет право воздерживаться от нее самостоятельно.
Поэтому  Эдмондс  проехал  мимо.  Отсутствовал  он  весь день - сперва был в
церкви,  в  пяти  милях от дома, потом еще на три мили дальше, на воскресном
обеде  у  друзей, и там всю вторую половину дня рассматривал чужие хлопковые
поля  и  присоединял свой голос к хору, поносившему правительство за то, что
оно  вмешивается  в  выращивание  и  продажу хлопка. Так что к воротам своим
вернулся  и  снова  вспомнил Лукаса, Молли и золотоискательную машину только
вечером.  В  пустом  доме,  без него, Лукас машину бы не оставил, поэтому он
сразу  повернул  и  поехал к Лукасу. В доме было темно; он крикнул; никто не
отозвался.  Тогда  он проехал еще четверть мили, до дома Джорджа и Нат, но и
тут  было  темно,  никто не отозвался на его голос. {Может быть, угомонились
наконец,  подумал  он.  Может быть, они в церкви. Все равно через двенадцать
часов уже будет завтрашний день и новые неприятности с Лукасом, а пока будем
считать так, по крайней мере, это что-то обычное, известное.} 
     На  другое  утро,  в  понедельник,  он провел в конюшне битый час, а ни
Оскар,  ни  Дан  так  и  не появились. Он сам открыл стойла, выгнал мулов на
пастбище  и  как раз выходил из кобыльего денника с пустой корзиной, когда в
проход  ровной  усталой  рысцой вбежал Оскар. Тут Эдмондс увидел, что на нем
еще  воскресный  костюм  -  светлая  рубашка, галстук и диагоналевые брюки с
одной разорванной вдоль штаниной, до колена заляпанные грязью. 
     -  Тетя  Молли  Бичем, - сказал Оскар. - Со вчерашнего дня пропала. Всю
ночь  искали.  Увидели,  где  она к речке спускалась, по следу пошли. Только
больно  маленькая  и  легкая  - следов почти не оставляет. Дядя Лукас, Нат с
Джорджем, Дан и еще люди пока ищут. 
     -  Я заседлаю лошадь, - сказал Эдмондс. - Мулов я выгнал; тебе придется
поймать для себя. Живее. 
     На  большом  пастбище  поймать  кого-нибудь  было  непросто;  почти час
прошел,  прежде  чем  Оскар  приехал  верхом  на неоседланном муле. И только
спустя  два  часа  они  нагнали  Лукаса,  Джорджа,  Нат,  Дана  и еще одного
человека,  которые  шли  по следу - теряли, искали, находили, теряли и снова
находили  слабые,  легкие  отпечатки  старушечьих ног, как будто бы без цели
блуждавших у реки среди колючих зарослей и бурелома. Нашли ее около полудня,
она  лежала  ничком  в  грязи, ее чистые вылинявшие юбки и белый фартук были
порваны, измазаны, одна рука все еще сжимала ручку золотоискательной машины.
Она  была  жива. Когда Оскар поднял ее, она открыла ничего не видящие глаза,
потом закрыла. 
     -  Беги,  -  сказал  Эдмондс  Дану.  -  Возьми лошадь. Скачи к машине и
привези доктора Райдаута. Живее... Донесешь ее? 
     -  Дотащим,  -  сказал  Оскар.  -  Она  не  весит  ничего. Меньше этого
искательного ящика. 
     - Я ее потащу, - сказал Джордж. - Все ж таки Нат ей до... 
     Эдмондс обернулся к нему и Лукасу. 
     -  Машину  неси,  -  сказал он. - Вдвоем несите. Ваше счастье, если она
что-нибудь  найдет  по  дороге отсюда до дома. Потому что если эти стрелки и
шевельнутся  когда-нибудь  на моей земле, вам этого все равно не видать... А
разводом  я займусь, - сказал он Лукасу. - Пока она себя не убила. Пока вы с
этой  машиной вдвоем ее не убили. Ей-богу, не хотел бы я сейчас быть в твоей
шкуре.  Не  хотел бы я лежать сегодня на твоей кровати и думать о том, о чем
тебе придется думать. 
     И  вот  день  настал.  Весь  хлопок  был собран, очищен, увязан в кипы;
ударил  мороз, досушили и меркой засыпали в закрома кукурузу. Посадив Лукаса
и  Молли  на  заднее  сиденье,  он  приехал в Джефферсон и остановился перед
судом. 
     -  Тебе  идти не обязательно, - сказал он Лукасу. - Тебя, может, вообще
не  впустят. Но далеко не уходи. Я тебя ждать не буду. И запомни. Тетя Молли
получает  дом,  половину  твоего  нынешнего  урожая и половину твоего урожая
каждый год, пока ты живешь на моей земле. 
     - Пока, значит, обрабатываю мою землю. 
     -  Пока  ты живешь на моей земле, нелегкая ее возьми. Именно так, как я
сказал. 
     - Кас Эдмондс дал мне эту землю на всю... 
     - Ты меня слышал, - сказал Эдмондс. 
     Лукас посмотрел на него. Прищурился. 
     - Хотите, чтоб я съехал с вашей земли? - сказал он. 
     - Зачем? - сказал Эдмонс. - Чего ради? Если ты все равно будешь бродить
по  ней ночами, каждую ночь искать клад? Так можешь на ней и поспать днем. А
кроме  того, ты должен остаться, чтобы выращивать пол-урожая для тети Молли.
И не только в нынешнем году. А до тех пор, пока... 
     -  Да  хоть  весь, - сказал Лукас. - И посеем, и соберем. Пусть весь ее
будет.  У  меня  вон  тут  в  банке три тысячи долларов, старый Карозерс мне
оставил.  На  мой  век  хватит  -  если  только  вы  не  прикажете  подарить
кому-нибудь половину. А когда мы с Джорджем Уилкинсом найдем деньги... 
     - Вылезай из машины, - сказал Эдмондс. - Ну. Вылезай. 
     Председатель  суда  справедливости сидел в своем кабинете - в отдельном
домике  рядом  с  главным  зданием.  По  дороге Эдмондсу пришлось поддержать
старуху  -  он  схватил  ее вовремя и снова нащупал под несколькими рукавами
почти   бесплотную   руку,  сухую,  легкую,  хрупкую,  как  хворостинку.  Он
остановился, поддерживая ее. 
     -  Тетя  Молли,  -  сказал  он,  -  ты не раздумала? Тебя ведь никто не
обязывает. Я отберу у него эту дрянь. Ей-богу... 
     Она хотела идти дальше, тянула вперед. 
     -  Надо,  -  сказала  она.  - Он другую добудет. И первым делом Джорджу
отдаст, чтобы вы не отобрали. И найдут, не дай бог, а меня в живых не будет,
и  помочь  не  смогу.  А  Нат - моя младшенькая, моя последняя. Остальных не
увижу до смерти. 
     - Тогда идем, - сказал Эдмондс. - Идем. 
     В  суд  шли еще несколько человек, другие выходили; люди были и там, но
немного.  Они  тихо  стояли  позади,  дожидаясь  своей  очереди. В последнюю
секунду  он  сообразил,  что  она держится на ногах только с его помощью. Он
повел  ее вперед и все время держал под руку, боясь, что, если отпустит хотя
бы  на  миг,  она  упадет к его ногам вязаночкой сухого истлевшего хвороста,
прикрытой старым чистым вылинявшим тряпьем. 
     - А-а, мистер Эдмондс,- сказал судья. - Это истица? 
     - Да, сэр, - ответил Эдмондс. 
     Судья  (он  был  совсем  старик)  наклонил  голову и посмотрел на Молли
поверх  очков.  Потом  посадил  их на переносицу и посмотрел на Молли сквозь
очки. Он тихонько закудахтал: 
     - Прожили сорок пять лет. Вы не могли их помирить? 
     - Нет, сэр, - сказал Эдмондс. - Я пробовал. Я... 
     Судья  опять  закудахтал.  Он  посмотрел  на  иск, который ему подложил
секретарь. 
     - Она, конечно, будет обеспечена? 
     - Да, сэр. Я об этом позабочусь. 
     Судья задумался над бумагой. 
     - Ответчик, видимо, не оспаривает иск? 
     - Нет, сэр, - ответил Эдмондс. 
     И  тут - он только тогда и понял, что Лукас пришел в зал, когда увидел,
что  судья нагнул голову и опять посмотрел поверх очков куда-то мимо него, а
секретарь  поднял  глаза  и  сказал:  'Ты,  нигер! Шапку сними!' - тут Лукас
отодвинул Молли и подошел к столу, на ходу сняв шапку. 
     - Ни оспаривать не будем, ни разводиться, - сказал он. 
     Лукас ни разу не взглянул на Эдмондса. Насколько Эдмондс мог судить, он
и  на судью не смотрел. В голове мелькнула дурацкая мысль: сколько лет он не
видел Лукаса без шапки; кажется, он и не знал, что Лукас седой. 
     - Мы не хотим разводиться, - сказал Лукас. - Я передумал. 
     - Вы - муж? - спросил судья. 
     - Я? Да. 
     - Говори судье: 'сэр', - сказал секретарь. 
     Лукас взглянул на секретаря. 
     - Что? - сказал Лукас. - Судья нам не нужен. Я переду... 
     - Ах ты, наглая... - начал секретарь. 
     -  Подождите,  -  вмешался  судья.  Он посмотрел на Лукаса. - Вы поздно
спохватились.  Иск подан по форме, должным порядком. Сейчас я вынесу по нему
решение. 
     -  Сейчас  не  надо, - сказал Лукас. - Мы не хотим развода. Рос Эдмондс
знает, про что я говорю. 
     - Что? Кто знает? 
     - Ах, наглая... - сказал секретарь. - Ваша честь... 
     Судья опять остановил его жестом. Но смотрел он на 
     Лукаса. 
     - Мистер Рос Эдмондс, - сказал Лукас. 
     Эдмондс, держа старуху под руку, быстро шагнул 
     вперед. Председатель повернулся к нему. 
     - Слушаю, мистер Эдмондс? 
     - Да, сэр, - сказал Эдмодс. - Все правильно. Мы больше не хотим. 
     - Вы хотите отозвать иск? 
     - Да, сэр. Если можно, сэр. 
     - Так, - сказал председатель. Он сложил иск и отдал секретарю. - Мистер
Хьюлетт, вычеркните это из списка дел к слушанию, - сказал он. 
     Старуха  старалась идти сама, но на улице Эдмондсу пришлось почти нести
ее. 
     - Ну, ну, - сказал он грубовато, - все в порядке. 
     Судью  слышала?  Слышала,  как  Лукас  сказал: Рос Эдмондс знает, в чем
дело? 
     Он  чуть ли не на руках внес ее в машину; Лукас стоял позади. Но с ними
в машину не сел, а сказал: 
     - Обождите минуту. 
     -  Обождать?  -  переспросил  Эдмондс. - Хватит, дождались. И все, чего
можно от тебя ждать, получили. 
     Но  Лукас уже пошел прочь. А Эдмондс остался ждать. Эдмондс стоял возле
машины  и видел, как Лукас перешел на ту сторону площади, где были магазины,
-  прямой,  в  старой, красивой, ухоженной шапке, он двигался с непоколебимо
важной медлительностью, в которой Эдмондс узнавал - всякий раз ощущая укол в
сердце  -  нечто, доставшееся по наследству от своих старших родичей, так же
как эта шапка. Лукас отсутствовал недолго. Вернулся не спеша, влез в кабину.
Он принес пакетик - конфеты, центов на десять. Вложил пакетик Молли в руку. 
     - Вот, - сказал он. - Зубов у тебя не осталось, так во рту покатай. 
     
     


     
     
     Ночью  похолодало.  У  него горел камин, на ужин была первая ветчина из
коптильни,  он  сидел  в  одиночестве  и  ел  с таким удовольствием, какого,
кажется,  не  испытывал  уже  много  месяцев; внезапно в передней части дома
послышался  стук  -  стучались  в край галереи, негромко и неторопливо, зато
властно. Он крикнул в кухню: 'Скажи, чтобы шел сюда'. Но есть не перестал. И
продолжал   есть,   когда  появился  Лукас,  прошел  мимо  него  и  поставил
золотоискательную  машину  на другой конец стола. С машины не просто обтерли
грязь,  она  выглядела  так,  будто  ее  начистили, - сложная и вместе с тем
лаконично-деловитая,  со  светлыми  загадочными  шкалами и тускло блестящими
регуляторами.  Лукас постоял, глядя на нее. Потом отвернулся. И после этого,
до самого ухода, ни разу на нее не посмотрел. 
     - Вот она, - сказал он. - Сплавьте ее. 
     -  Ладно.  Уберем  на  чердак.  Может  быть, к весне тетя Молли про нее
забудет, и ты попробуешь... 
     - Нет. Сплавьте ее куда-нибудь. 
     - Совсем? 
     -  Да.  Чтобы  ее  тут  не было, чтобы я ее никогда не видел. Только не
говорите  мне  куда.  Продайте,  если  сумеете,  а  деньги возьмите себе. Но
продайте подальше, чтобы я ее больше не видел и чтобы слуху об ней не было. 
     -  Так,  - сказал Эдмондс. - Так. - Он отодвинулся со стулом от стола и
смотрел  на  этого человека, на старика, который возник где-то в трагических
переплетениях его полусиротского детства - муж женщины, ставшей ему матерью,
который  ни разу не сказал ему, белому, 'сэр' и звал его за глаза - а в лицо
тем  более  - Росом. - Слушай, - сказал он. - Это не обязательно. Тетя Молли
старая,  у нее бывают странные идеи. Но о чем она не знает... Никаких денег,
закопанных,  незакопанных,  ты  все  равно не найдешь, ни здесь, ни в другом
месте.  И  если  тебе иногда захочется взять эту чертову игрушку, скажем раз
или два в месяц, и побродить с ней ночь возле речки, будь она неладна... 
     -  Нет,  - сказал Лукас. - Сплавьте ее куда-нибудь. Я не хочу ее больше
видеть.  Писание  говорит,  человеку  отпущено  на  этой земле семь десятков
лет{*}. За это время ему много чего хочется, и он много чего может получить,
если  возьмется  вовремя. А я поздно взялся. Деньги тут есть. Те двое белых,
что пробрались 
     сюда  ночью,  они выкопали двадцать две тысячи долларов и ушли, пока их
никто  не  заметил.  Я  знаю.  И где они яму забросали, видел, и кувшин, где
деньги  лежали. Но мои семь десятков подходят к концу, и, видно, не про меня
эти деньги. 

Популярность: 9, Last-modified: Wed, 26 May 2004 17:33:32 GmT