Повесть






Замечательно -- на потолке, как раз над моей головой, так
безответственно положенной на жесткую гостиничную подушку,
чернели пулевые отверстия.

"Здесь проживал гусар, пил водку, думал о женщинах и стрелял
с тоски из лепажа",-- соображение показалось здравым.

Потолок был ранен в пяти местах, не хватало двух пуль, чтобы
вышла Большая Медведица. Тот, кто стрелял, верно, не думал о
звездах. Или проще -- в пистолете не хватило зарядов.

От пулевых норок по потолку тянулись толстые старческие морщины,
расходясь, тончали, пересекаясь, ловили сеткой медленных медных
мух.

Сон одолевал, дрема отяжелила веки, но будучи благоразумен, на
всякий случай я раскрыл стоявший на полу саквояж. "Шарри, ко
мне, мой Шарри!" Шарри -- любимая заводная игрушка, мой
электронный паук. Шарри незаменим. Имя Шарри придумал я сам,
происходит имя от песьего имени Шарик, "к" я убрал как
лишнюю, для рычанья добавил "р", и получился Шарри.

Шарри зверь молчаливый, не то, что змея или пес. Мой коллега
Герман Петров предпочитает гремучих змей, когда нужно поставить
охрану. Алик Ступкин предпочитает змей тоже, но декоративных
удавов с Борнео. А я -- по старинке -- ценю дружбу
электронного паука. Привык. И Шарри ко мне привык. Два сапога
-- пара.

Лежанка была маловата. Росту я под два метра, точнее, метр
девяносто четыре, и бедная голова, упершись в деревянную стенку,
затылком ощутила в дереве некий овальный дефект. Не глядя, я
пальцем ткнул за голову, и палец подушечкой прилепился к ровному
скосу отверстия. Лениво я повернул голову. Ага, и здесь
гусарская пуля. Или это соперник помешал гусару изобразить
звездного зверя до конца? На внутренней стенке отверстия я
заметил след высохшей рыжей краски. Я вздохнул. Гусарика стало
жаль.

Через минуту я спал. Сон был красив и нежен. Мне снилась Лидия,
мягкий молочный сосок, мягкие молочные бедра.

"Сон в руку?" -- спросил я себя, просыпаясь. Встал и
набрал номер. Маленькая любимая точка в южном полушарии планеты
ответила, не заставив ждать:

-- Аркадинька?

Я был возмущен и ответил громко и гордо:

-- Я Миша, а не Аркадий, Лидия Алексеевна. Аркадий вам
позвонит позже.

-- Мишенька, ты откуда? -- ангельский голосок.

"Нет, леди невинна. Несмотря на злодея Аркадия, несмотря на
злодея Виктора, злодеев Адама, Юрия, Леонида." Я оттаял.

-- Лиданька, я из Бежина. Есть такой городок между Брестом и
Петропавловском. Здесь зима, а у тебя что? Лиданька, ты меня
любишь?

-- Люблю,-- ангельский голосок. Хитрый-хитрый,
невинный-невинный.

-- А Аркадия?

-- Мишенька, Аркадий -- племянник, мальчик двенадцати лет.

"Ах, лукавит, коварная. Ангел, ангел... Змея."

Еще пять минут разговора, и я понял, что сон не в руку.

Утро было туманное. Сквозь стеклянную зыбь окна заглядывали
беленные инеем топольки. Пока я спал и звонил, дырок на потолке
не прибавилось, и за это в награду Шарри Верный от руки хозяина
лично имел быть обласканным вылинявшим обрезком замши. Шарри
замшу ценил. После нее он блестел, а инородная пыль аккуратно
стряхивалась в уборную.

Выходя их гостиничной кельи, честно признаюсь, я испытал стыд за
утрату профессиональной бдительности. Да, устал, да, было поздно
и в коридоре экономили свет. Но не заметить на двери табличку
-- непростительно, Михаил Александрович. Я ее прочитал,
трогательную надпись на двери. "В этом номере свел счеты с
жизнью поэт Александр Дегтярный, двадцати семи лет."

"Мемориальный номер,-- присвистнул я тихим свистом,--
вот почему дырки. А я-то -- гусар, лепаж... Оплошал,
гражданин эксперт."

Идя по утренней улице, я мучительно вспоминал: Дегтярный...
Дегтярный... поэт. Баратынский, Анненский, Белый... Черный...
Дегтярный. Нет, в ряд именитых Дегтярный вписываться не хотел. Я
попытался выстроить новый ряд, чтобы с наскоку расшевелить
память: Анаевский, Бедный, Голодный... Смоленский... Дегтярный.

Мне стало смешно. Я рассмеялся вслух. Синее пятно впереди обдало
меня синим паром. Пар производился частым дыханием милиционера,
шедшего мне навстречу.

Милицию я люблю. За что, не знаю, но мне нравятся эти люди. Я и
сам отчасти такой.

-- Дегтярный? -- Милиционер отдал честь и указал на
ближайшее здание.-- Средняя школа э1 имени поэта Дегтярного.
При школе мемориальный музей. Там вам расскажут.

-- Спасибо,-- сказал я вежливо и пошел от здания прочь.

Сначала изучить город, таков мой рабочий стиль. Изучить город,
походить, посмотреть, завести случайных знакомых (желательно
женского пола), как водится, вечернуть в ресторане, а пригласят
в гости на чай -- немедленно согласиться. Не потому, что я
такой женолюб (хотя не без этого), просто женский язык Богом
создан для передачи нужной мне информации. Но и мужскими
знакомствами гнушаться не стоит. Мужик, он разный бывает, и чем
пьянее, тем интереснее.

Город Бежин -- центр Бежинского района, население 120 тысяч,
промышленность развита слабо. Имеется речной порт. Река Бжа
непосредственно через Волгу впадает в Каспийское море. У Бжи
есть приток -- Бежинка, высыхает летней порой. Как Нежин
славится огурцами, город Гамбург -- пивом и бутербродами, так
и Бежин -- знаменитыми бежинскими голубями величиной с
ворону. Голуби экспортируются в Европу.

Как видите, географический справочник многословием не отличался.
Энциклопедия и того плоше. Самое ценное, что они мне дали (не
считая справки про голубей),-- пара прибитых тараканов в
читальном зале гостиничной библиотеки.

Здесь, в городе Бежине, четверо моих подопечных. Опасных, особо
опасных, чрезвычайно опасных для меня лично и совершенно
индифферентных к окружающему мирному населению. Их-то ради я и
прибыл вчера сюда "ракетой" на воздушной подушке.






Морозец был легче легкого, в своей первой пешей прогулке я
ограничился пуловером под полупальто и узким зеленым шарфом.
Шапку надевать не стал. Саквояж я прихватил тоже -- из-за
Шарри, для пущей страховки прицепил под полупальто пугач, а
небольшой пистолет-зажигалку положил в брючный карман. Не
помешают.

Посмотрев на свое отражение в зеркальном стекле витрины, я
остался доволен. Сорокалетний красавец, рост спортивный, в зубах
сигарета, усат. Совершает утренний моцион.

Я вышел на набережную. Река Бжа пар'илась над черным фарватером,
лед у берегов подтаял, неприлично желтели разводы, а у причала
вода была чистая и визгливо кричали чайки.

Улица Правобережная. Асфальтовая струя тротуара, покрытый
наледью скос, круто уходящий к реке. И никакого барьера.
Достаточно ловких рук и легкого поворота руля, и сорокалетний
красавец поскользит как миленький вниз, к подмигивающим
полыньям, жующим хрустящие кромки.

Маловероятно, но такой возможности исключать нельзя. Моих
подопечных хотя природа и обделила дыханием, но нюх на нашего
брата эксперта у них будь здоров. На этом, между прочим,
основано одно из правил слепого поиска -- эксперт в роли
наживки. Правило не из приятных. А что делать, как говаривал
Николай Гаврилович Чернышевский?

От реки лучше уйти. Береженого Бог бережет. Я затянулся и
выпустил шарик дыма. Ветерок понес его над рекой к левому
берегу, выкрашенному в рыжую охру. Там пакгаузы порта, его
товарные отделения. Там -- хозяева краны, там дымы стоят
столбняком, там упорство и труд перетирают в пыль энтропию.

Моих там быть не должно. Это для меня плюс, поскольку зона
поисков 'уже. Еще одно свойство моих трудных детей -- где
масляный пот механизмов, заплаканные глаза компьютеров и рабский
труд операторов производства -- туда мои ни ногой.

Набережная была пустынна. Далеко впереди, справа, там, где
щербатая от редких зданий улица Правобережная исчезала,
проваливаясь сквозь землю, что-то такое влажнело. Туманное
облачко пара поднималось там вдалеке. Похоже, прорвало трубу.

Сто тысяч местного населения, где вы? Ага, кто там лоснится
лицом в застекленной газетной башенке? Я подошел к киоску и
кивнул сахарному лицу. И ошибся, сахар был льдом. Продавец на
меня не смотрел, он читал цветную обложку -- жаркую, как
русская печь, африканку, рекламирующую бездымные сигареты
"Этна". Я ему позавидовал.

Одинокой бледной стопой лежали прямо на холодке свежие номера
местной газеты "Коммунизм", издания бежинских
коммунистов-некоммунистов. Справа под шапкой петитом митинговала
фраза: "К коммунизму без коммунистов". Во времена моей
студенческой молодости, на которые приходился пик борьбы с
профессиональной партийностью, я, помню, сам бегал в футболке с
точно таким же лозунгом. Усов я тогда не носил. Зато издавал
собственную газету. Называлась она, прости Господи, "За
здоровый аморализм" и стоила рупь с полтиной. Симпатичным
студенткам я раздавал ее даром, и некоторые отвечали
взаимностью.

Давно это было, медь обросла патиной, губа щетиной, но и теперь,
разобрав газетный петит, я припомнил с улыбкой застиранную
футболку безусой моей молодости.

Бросив белый кружок на сбегающий под стекло желоб, я проследил
его бег в мелкую жестяную монетницу. Подруг у монеты не
оказалось. Я ждал, что газетный страж поднимет на меня хоть
глаз, хоть треть глаза. Не мой ли он подопечный? Вряд ли. Будь
газетчик моим, он бы так не сидел -- почуял, насторожился, не
дочитал грудастую африканку. Не мой.

Ладно, сидень, сиди. А мы двинемся дальше.

Газету я положил в карман, намереваясь прочесть в первой
кофейной теплице, которую увижу гуляючи.






Агентурные сведения, которыми я располагал о подопечных, были
скудны до прозрачности. От Геры Петрова -- он год или два
занимался центром России -- я знал, что в срединных
континентальных зонах подопечные нашего ведомства тяготеют к
образу жизни скорее общественному, коллективному, чем, скажем, в
странах Магриба. Там они замыкаются на себя и поэтому выявляются
проще.

Я вздохнул. Оконце кафе запотело. Кофейный автомат урчал, как
сытый желудок, а кофейная дама за стойкой так пропиталась кофе,
что лицом стала коричнева и сморщилась, как гриб в октябре.
Такие не в моем вкусе. Я вздохнул еще раз и полез в карман за
газетой.

Никто не знает, откуда придет удача. Знает Бог, но Бог не всегда
за нас. Когда я раскрыл газету, по привычке -- на последней
странице, там, где спортивная, уголовная и прочая интересная
хроника, я глазам не поверил. Редактор К.Полетаев.

Костька! Так вот ты где! Коммунист ты мой недорезанный. Редактор
провинциальной газеты. Небось, метил в президенты, не меньше, а
вон куда выбросила судьба. Костька!

Кофе я не допил. Умертвил в чашке окурок и поцеловал по воздуху
сморщенные губы кофейницы. В той что-то сломалось, и она замерла
в позе испорченной заводной куклы, растопырив пухлые ручки.



-- Знаешь, Мишок, есть один человек на примете. Я не ручаюсь,
но...

Костька от должности растолстел. Даже коньячная влага, когда мы
допили до дна вытащенную из сейфа заначку, не вернула ему, увы,
прежнюю осиную стать. Сорок лет это не двадцать пять, когда мы
виделись в последний раз.

-- Рассказывай,-- сказал я и приготовился слушать.

И он рассказал мне случай.

Правда-неправда, сам лично не видел, а рассказывал наш корректор
Ермолин, ему -- Боря Чуйков, ты их не знаешь, они -- мои,
типографские. Чуйков вроде присутствовал при этом случае сам,
или брат его Николай, или племянник Гришка. В общем, собралась
однажды в ресторане "Якорь" компания. Крепко выпили
-- по-бежински, как здесь говорят. Дело было зимой, под март,
ну и по пьяной лавочке давай в компании спорить, кто переплывет
нашу Бжу. Бжа не замерзает, ты видел. Судоходство у нас круглый
год. Бежин -- речная столица края, все через Бежин -- в
Россию, из России -- на юг. Бывает и иностранец наш город
жалует, как же -- международный аукцион по продаже бежинских
голубей. Каждую осень. Видел наших голубей? Не видел? Еще
увидишь -- слоны!..

-- Костя, не отвлекайся, я на работе.

-- Так вот,-- Костя выправил курс,-- поспорили на ту же
бутылку "Бежинской" некто Гаврюхин и портовый рабочий
Шишов. Шишов говорит: "Шиш". Гаврюхин: "Нет,
доплыву". Гаврюхина, говорят, отговаривали, да, видать,
плохо. Любопытно было ребятам: неужто и впрямь доплывет? Бжа,
она с виду тихая, но на самом фарватере, где быстрина, течение
ой-ей-ей. Вот он и поплыл, Гаврюхин. Говорят, доплыл до середки.
Потом что-то мелькнуло, булькнуло, как китовый фонтан, и пловец
пропал. Тело искали четверо суток. Просвечивали приборами
глубину, изъездили дно реки на гусеничной амфибии -- ничего.
А что оказалось? Его подводным течением от середки принесло
обратно, почти в то же место, откуда он сиганул. И забило в щель
между сваями на пристани. Нашли случайно. Принимали с
"ракеты" швартовы, смотрят, под водой вроде мутнеет
рука, вроде -- водоросли, непонятно. Спустились в водолазном
костюме, а там утопший Гаврюхин. Это ладно, нашли и нашли, ты
послушай, что было дальше. Положили его на пристани, накрыли
чьим-то пальто и побежали звонить -- вызывать милицию и
врачей. И как-то так оказалось, что рядом с утопленником на
короткое время не случилось никого из зевак. То ли толпе стало
скучно, то ли тошно смотреть на мертвого. Словом -- ушли.
Тогда мертвый Гаврюхин, как ни в чем не бывало, поднялся, надел
чужое пальто, которым его прикрыли, и преспокойно ушел с места
собственного спасения. Я что теперь думаю, Мишка. Твои клиенты
тоже вроде не дышат...

-- Не дышат,-- проговорил я сквозь смех,-- и под водой
могут пробыть сколько угодно долго.

Накатило. Я давился от смеха. Ушат за ушатом я выплескивал его
из себя, а смех все не кончался. Костя сначала посмотрел на меня
серьезно, даже как-то испуганно и оценивающе. Все-таки не
виделись столько лет, а здоровье с годами уходит, даже
психическое. Потом он решил, должно быть, что я не совсем псих и
робенько улыбнулся.

-- Михаил, история, конечно, для дураков, но я же ее не сам
придумал. Мне же ее корректор Ермолин рассказал...

-- А корректору Боря Чуйков... Костька, ты уж меня прости.
Действительно, очень смешно, особенно, когда он чужое пальто
увел. Понимаешь, Константин, работа у меня слишком серьезная.
Бывает, по полгода -- не то что смеха, улыбки приличной, и
той не скорчишь. Держишься, держишься, а однажды выпадет случай,
вот как сейчас с тобой, и -- понесло. Хоть кляп в рот. А
рассказ твой, Константин Евгеньевич, меня заинтересовал очень.
Теперь скажи: координаты утопленника тебе известны?

Костя посмотрел на меня как завскладом, заранее пронюхавший про
инспекцию,-- торжественно улыбаясь:

-- Минуту подождешь?

Он набрал трехзначную цифру номера и вызвал какую-то Зинаиду:

-- Зинаида, такое дело. Февральский номер газеты за прошлый
год, примерно, конец месяца. Посмотри в хронике происшествий.
Заметка про некоего Гаврюхина, который утонул. Кто автор
заметки?

-- Момент,-- сказал мне Костя, не отнимая трубку от
уха,-- мы про это писали.

-- А как же корректор Чуйков?

Но Костя уже разговаривал с трубкой:

-- Равич? Хорошо, Зинаида. Спасибо.-- Костя надавил на
рычажок и сейчас же набрал номер Равича.

-- Здравствуйте, Константин Евгеньевич говорит. Вы прошлой
зимой подготовили материал по утопленнику Гаврюхину. Помните? Ах
вот как? Псевдоним? Не Гаврюхин? Так, так. Записываю. Лашенков
Юрий Давыдович, оператор-мосторазводчик. Генеральная улица, дом
два, квартира один. Он, что, действительно ожил?






С Костей мы договорились так. Если получатся сложности, через
Шарри я даю ему SOS, и он идет на подмогу. Честно говоря,
никакого SOS я давать Косте не собирался. Еще не хватало
подставлять старого товарища, да и что Костя мог сделать. Это не
в редакции давать по шее за перевранные столбцы.

-- Генеральная, это надо мост перейти,-- сказал мне
прохожий в голубом синтетическом тулупе.

-- Который? Вон тот? -- Я показал ему за дома, за длинные
предвечерние тени, стрелами сходящиеся к реке. Там, где она
невидимо от меня струилась, плоскими ладонями кверху было
положено н'а воду длинное металлическое существо. Молчаливо и
медленно по нему проползали блошки.

-- Нет,-- ответил горожанин в тулупе.-- Тот мост через
Бжу, а тебе нужно за Бежинку. Там мосток деревянный, пойдешь за
дома -- увидишь. А хочешь -- поезжай на автобусе,
остановка у парикмахерской. Как мост переедешь, на второй
остановке сходи.

-- Спасибо,-- сказал я и угостил тулуп сигаретой.

День кончался удачно. В графе "Покушения" -- прочерк,
со старинным товарищем, другом молодости боевой, когда
революционными ножницами состригали бороду Марксу,--
повидался, коньяк пил, сейчас вот, коли повезет, проверю версию
Кости.

Насчет Гаврюхина-Лашенкова у меня были сомнения. Трое суток без
воздуха под водой -- это, конечно, довод. Но пить в
ресторанной компании, да еще ввязываться в дурацкий по существу
спор. Такое не в правилах моих подопечных. Хотя все может быть.
Эволюция!

Мосток был неширокий -- за домами улица проваливалась в
ложбину, снег в ней лежал нетронутый, и под снежным вогнутым
желобом едва угадывалась река. Но под самим мостом, переливаясь
в отсветах вечера, блестела ее скользкая черненая чешуя. От воды
поднимался пар.

За потаенной во льдах Бежинкой город, передохнув после
естественной природной преграды, продолжал свой каменный бег. Я
ступил на снежок моста, пешеходная тропка по краю поскрипывала
под ногами. Упругая сила дерева подталкивала вперед, и я почти
побежал, и почти добежал до середки, и был почти счастлив от
бега, воздуха и морозца.

-- Эй! -- возглас был, словно выстрел, короток и звенящ.
Каблук поскользил, тормозя, рука вцепилась в перила. Я хотел
обернуться, чтобы взглянуть на немногословного оруна. И тут
деревяшка перил вывернулась под рукой, рука, потеряв опору,
провалилась вниз, и я, сжимая в ладони предательскую деревяшку,
полетел навстречу воде. Саквояж застрял на мосту.

Мне казалось, падение бесконечно. Белые веки промоины
раздвигались все шире и шире, снизу медленно, как во сне,
поднималось мое отражение. Лоб сложился в морщины, мне сделалось
страшно.

Спас меня русский Бог, шерстяною шлеею шарфа зацепив за торчащую
балку. Я почувствовал, как больно стянуло шею, перехватил шарф
рукой, а другой дотянулся до балки. Секунда, и я стоял на мосту,
ругательской ворожбой унимая труса в коленях.

Мост был пуст, берега пусты и заснеженны, источник голоса в
пейзаже отсутствовал. И только тут я заметил аккуратные шершавые
срезы на торцах разъятых перил.

Улица Генеральная встречала меня малиновым звоном вечера,
гладким, дочерна вылизанным сквозняками ледком и нахальным
подростком, заехавшим мне снежком прямо промеж лопаток. Когда я,
поеживаясь, обернулся, мальчишка выплюнул сигарету и, по-паучьи
скрючившись, начал лепить второй.

-- Эй! -- сказал я громко и погрозил наглецу пальцем.

-- Дядя, лови! -- Снежок нехотя перелетел из красной
распухшей ладони на воротник моего пальто и рассыпался в снежную
пыль. Пока он летел, ребенок успел прикурить новую сигарету.

-- Что ж ты...-- Я пошел на него войной, но паренек,
пятясь и строя рожи, скорей-скорей, и пропал в тени ближайшего
дома. Из белопенной стены строения, из сумерек на меня выплывала
важная лебедь -- двойка.

-- Такие не проживают,-- ответил злой голосок, когда
отчаявшись дозвониться, я стоял на площадке у двери и задумчиво
теребил звонок. По звуку голос принадлежал ведьме.

"Отопрет или не отопрет?" -- подумал я раздраженно.

Все же желтая нитка света проделала стежок по стене, дверь
слегка подалась. Ведьмино любопытство оказалось сильнее злости.

-- Лашенков. Юрий Давыдович.-- Пока дверь не захлопнулась,
я пропихивал через тонкую щель крохи информации о клиенте.

Нитка света поблекла, старухе с той стороны стало неинтересно.
Она мной насытилась.

-- Минутку.-- Я сам начинал злиться. Со злостью пришло
вдохновение.-- Ему перевод на пятнадцать тысяч. Процент по
венерианскому займу. Я уполномочен передать.

-- Сколько? -- Щель на каплю сделалась толще.

-- Пятнадцать.

-- Деньги с собой? -- В голосе за дверью что-то
переломилось, мне показалось, он стал моложе и мужественней.

И тут я сделал ошибку.

-- Квитанция,-- соврал я, думая, что пройдет.

Голос на слово "квитанция" сделался груб, как наждак.
Старуха ответила:

-- Не проживает.

-- Умер, что ли? -- спросил я наудачу.

-- Утонул.

Дверь закрылась навеки.






Утро выдалось мутное, пропащее, как скисшее молоко, из пулевых
дырок над головой по потолку растекалась тревога. Даже зеленый
шарф, спасший меня вчера, и ночью упавший с вешалки, казался
наростом плесени.

Ночью мне снился мост и оказавшийся Лашенковым Гаврюхин,
мосторазводчик. Всю ночь я убегал от него по мосту, мост не
хотел кончаться, ноги вязли по щиколотку в размякшей дощатке
настила, а внизу по льдистой воде скользили ведьмины волосы.

Проснулся я поздно.

-- Привет динозавру коммунистической прессы,-- сказал я
весьма угрюмо, набрав номер редакторского кабинета Кости. И
сразу понял -- что-то случилось. По заминке, слабому
тактическому покашливанию, и, самое главное, голос был у него
растерянный и, чувствовалось, виноватый.

-- Миша, понимаешь, такое дело. Равич исчез.

-- Как исчез? -- Рот наполнился горечью, словно от
пережеванной крысы.

-- Исчез. Вышел вчера из дому и не вернулся. Жена в панике.

-- Ну, а может, он ночевал...

-- Не может, Миша, это не тот человек. И еще... Ты только не
волнуйся. Тут с утра про тебя спрашивали, был товарищ из
следственного отдела всвязи с исчезновением Равича...

-- Уже?

-- Что уже?

-- Вчера исчез, а сегодня уже завели дело?

Растерянности в голосе Кости прибавилось.

-- Товарищ Ахмедов его фамилия. Но я-то знаю, что ты к этому
делу отношения не имеешь. Ведь не имеешь? А?

-- Нет, Константин Евгеньевич, к этому делу я отношения не
имею.

-- Вот-вот, я так и сказал товарищу следственному работнику:
Михаил Борода здесь ни при чем. Так что, Мишок, если тебя
сегодня вдруг вызовут, ты особенно не переживай. Обойдется. Ага?



-- Ага, товарищ редактор.-- На Костю я не обиделся, только
спросил на прощанье: -- Послушай, а каким числом помечена та
заметка про Лашенкова?



Пока я дымил в потолок, размышляя над странностями судьбы, по
мягкому коврику в коридоре словно проволокли быка. У моей двери
его отпустили, сжалившись, послышался шумный выдох, и, наконец,
в дверь постучали.

"Скромный, однако, человек этот товарищ Ахмедов." Я
подошел к двери и повернул ключ.

-- Что, выяснили тогда про поэта Дегтярного? -- спросил
представитель власти, потом улыбнулся и поздоровался: --
Здравствуйте.

И тут я вспомнил. Конечно. Это же тот самый милиционер, который
встретился мне вчера утром. Только одет по-другому.

Разговор продлился недолго и вышел по-деловому пресен. Те
четверть щепотки мелкой поэтической соли, которой Ахмедов,
входя, сдобрил словесное рукопожатие, вкуса беседе не прибавили.
И немудрено.

-- Оружие у вас есть? -- спросил он, собираясь
прощаться.-- Сдайте.

Я вытащил пистолет-зажигалку, положил перед ним на стол.

-- Действует локально-паралитически,-- пояснил я, чтобы он
не пугался.

-- Все?

Я развел руками:

-- Есть пугач, но он не оружие.

-- Тоже сдайте.

Ахмедов внимательно осмотрел пугач, улыбнулся в прореженные усы,
наверное, вспомнил детство. Поднеся пистолет к уху, он пощелкал
ногтем по корпусу, нежно погладил ствол. Вздохнул и отправил
игрушку в нутро остроуглого дипломата. Про Шарри я говорить не
стал, да и что Шарри за оружие. Электронный прибор безопасности,
сделанный для острастки под паука. То же самое, цветочный горшок
с подоконника при желании можно посчитать за оружие или спинку
кровати. Я попросил у Шарри прощения за обидное сравнение с
горшком. Между тем Ахмедов защелкивал на дипломате замки.

-- Я понимаю,-- сказал он, отводя виновато глаза,--
иметь при себе подобные вещи (он похлопал по дипломату)
обязывает специфика вашей работы. Но и меня поймите. Город у нас
тихий, хоть и районный центр. Происшествий практически не
бывает. А тут такое... И одновременно появляетесь вы. И у вас
вот это (он похлопал опять). Конечно, вы ни при чем. Но что
подумают в городе? У нас каждый приезжий на виду. Вы согласны?

-- Согласен, что же мне остается.

Голос Ахмедова сделался еще виноватей.

-- Население-то в городе небольшое, да ведь и я-то на весь
город один. Есть два помощника, но они сейчас в отпусках. А надо
и за улицей присмотреть, и среди граждан веду работу. Лекции им
читаю. Сидеть некогда.

На лацкане у него я увидел эмблему общества спасения на водах
-- крест из лодочных весел.

-- И это тоже? -- Я показал на эмблему.

-- И это.

Он помолчал и спросил застенчиво:

-- Не очень на меня обижаетесь?

-- Нисколько.-- Я не кривил душой.

-- Тогда я пойду, служба.-- Он взялся рукой за дверь.--
Ах да, ваше имущество. За ним придется зайти перед отъездом. Вы
сколько у нас еще пробудете?

-- День, два, как получится. Все зависит от результатов
работы.

-- Ага, ну вот и зайдете, адрес я вам сказал. Удачи в работе,
товарищ Борода.

-- Спасибо.-- И тут я подумал, а не поможет ли мне этот
добряк-законник хотя бы советом.-- Товарищ Ахмедов, я не
собирался обращаться к представителям власти специально, это не
в моих правилах. Но раз уж вы сами пришли. Нет ли у вас
кого-нибудь на примете, кто мог бы меня заинтересовать. По моим
сведениям в Бежине находятся четверо моих подопечных.

Ахмедов замотал головой.

-- Я не специалист, поэтому помочь вам вряд ли смогу.

-- Жаль, это бы сократило время моего пребывания в городе. И
население бы не волновалось.

-- Знаете что,-- Ахмедов на секунду задумался,-- на
завтра заявлен пропагандистский митинг местной партии
коммунистов-утопистов. Они арендуют на четыре часа балкон на
здании школы. Завтра суббота, выходной день, быть может, вам
повезет.






Ахмедов ушел и с его уходом закончилось долгое утро. Начинался
вечер. Я гнал от себя упрямую мысль, мучившую меня все время
после разговора с Костей. Февраль, шестнадцатое число. Сейчас
тоже февраль, семнадцатое. Вчера была годовщина мнимой гибели
Лашенкова. И вчера исчез Равич. Я решительно рвал, сминал и
отбрасывал в мусор всякие подозрения о таинственной связи
событий. Но годичные кольца упрямо налезали одно на другое,
смерзались намертво в ледяной воде февраля и покоя сердцу не
прибавляли.

Я позвонил в редакцию. Не отвечают. Я раскрыл распухший от слез
постояльцев справочник "Бежинский житель", нашел раздел
"Общественная жизнь горожан", подраздел "Партии,
группы, общественные организации". Стал читать.

Коммунисты-утописты. Местное отделение партии на год издания
справочника (позапрошлый) составляло пять ("Ого!") человек.
Структура партийной организации традиционная для партии
подобного типа. Секретарь, заместитель (и хранитель партийной
кассы), члены. Постоянного помещения не имеют. В своей
деятельности провозглашают принципы...

Скучно. Я закрыл справочник осторожно, чтобы не поднимать пыль.
Решительно встал, потом решительно сел. Задумался нерешительно.
Нет, пока не увижу пристань своими глазами, все -- день,
вечер, дела -- пойдет насмарку, это уж точно. И отправился в
долгий путь к пристани.

Идти было два квартала. Но я растянул их так, словно каждый дом
на пути -- домовина с затаившимися упырями, за каждым углом
-- убийца, а сама дорога до пристани -- шаткая досочка над
сернокислотной рекой. Я не хотел идти. Я не хотел становиться
рабом роковых предчувствий. По дороге раз пять я расплевывался
со всяческой пифагорейщиной, хлебниковщиной и прочим дурным
наследием давнопрошедших времен. Солнце сквозь дымку вечера
светило драконьим глазом. От Бжи несло холодком.

К пристани я подходил сутулясь. Колотье в груди перешло в
изнуряющий гуд. Уже огибая не по зимнему легкие стены береговых
строений, я услышал густое насупленное молчание склонившихся над
причалом людей. По ступеням промерзших сходней я поднимался, как
по зубьям пилы. На причале я насчитал шестерых. С траурным
звуком терся о бока причальных быков лед. Ни один сигаретный дым
не согревал воздух.

Среди неплотно стоящих спин я увидел и две знакомые: круглую
-- редактора Кости и плоскую -- оперуполномоченного
Ахмедова. Складки на тканях одежд пролегали строго и
монументально. Скорбные плечи поникли, а за плечами на свинцовой
панели пристани лежало прикрытое брезентовым прямоугольником
тело.

-- Он? -- спросил я круглую спину Кости.

-- Он,-- ответил Костя не оборачиваясь.

Ахмедов робко, чтобы не нарушить молчание, поскреб рукав моего
пальто.

-- Вот ваше имущество. Можете взять, вам нужнее.

Он приоткрыл портфель, достал зажигалку, пугач, но неуклюже, и
тяжелая металлическая игрушка выскользнула у него из руки.
Грянул гром. Истерически вскрикнула женщина. Все словно того и
ждали. Люди засуетились, забегали. Уже с берега от белой машины
бежали трое в халатах. Зеленый парус носилок раздувался на
холодном ветру.

Я подобрал пугач и беззвучно кивнул Ахмедову. День кончился,
померкла река. Гудя и постанывая рессорами, ненужная медицинская
помощь пропала в снежной пыли.






Пока я спал и мучился дикими снами, на веки мне положили свинец
и затылок прикрутили к подушке ржавым тупым болтом. Конец его
больно упирался в верхнее небо, ржавчина облепила гортань. Я
попытался крикнуть, захрипел и понял, что наступило утро.
Разлепить заплывшие веки помогла головная боль. Она пробудилась
тоже.

Первое, что я увидел,-- страшное фиолетовое пятно,
шевелящееся перед глазами. Я снова зажмурился. Проглотил кислую
ржавчину. Затая дыхание, приоткрыл один глаз. Носок.
Собственный, на ноге. И нога моя. Сразу стало спокойней.
Чужеродное тело во рту вновь превратилось в язык. Жив, слава
Богу.

Телефонный ящик, что стоял в головах постели, крякнул и разбудил
меня окончательно.

"А ну вас всех",-- подумал я мрачно. И вдруг все
прошло. И головная боль и ломота в теле. Я вспомнил вчерашний
день. И вечер, и вчерашний холод я вспомнил. И как Костя и я
пили молча, по-бежински, закусывая своей тоской, и поминали
покойного Равича. Человека, которого я в жизни ни разу не видел.
Нет, прости меня, Господи, видел раз, вчера на пристани, но
лучше бы этого раза не было. Кто-то еще с нами пил, кто -- не
помню, помню жене звонили, Равич Татьяна, Таня. Я вырывал трубку
у Кости, он не давал, я кричал и просил прощенья. Пил я больше
всех, очень хотелось. Очень...

Телефон трещал и трещал.

-- Костя? Товарищ Ахмедов?

Голос был незнакомый и звучал глухо, будто из-под воды.

-- Это не товарищ Ахмедов.

-- Кто говорит? Что вам нужно?

-- Мне? Ничего. А вам, Михаил Александрович, привет от
покойного Равича.

Длинное многоточие из гудков завершило глухую фразу. Собеседник,
как вышел из-под воды, так под нее и ушел, неузнанный и
неуловимый. Я прикусил язык.






Час балконного времени по расценкам городского совета стоил 120
рублей. Итого за четыре часа набегало 480. Я, скучая,
прогуливался возле здания школы, обошел его, заглянул в нижние
окна, смахнул с подоконника снег. Мелкие деревца, по зимней поре
беспородные, устраивали на заднем дворе шествие по квадрату. Я
не стал им мешать, вернулся на главную улицу, где над балясинами
балкона влево, вправо и вниз разлетались красные флаги. Само
здание было цвета песка, в голубых проймах окон отражался
субботний город.

Наконец, на балконе треснуло. Балконная дверь раздвинулась и
показались четверо. Трое мужчин и дама. Народ, что легко и шумно
предавался субботней лени, втекал и вытекал в двери и из дверей
магазинов, лавочек, лавок, парикмахерских, тиров, столовых,
шашлычных, баров, барчиков и кинотеатра "Спорт", потянул
головы вверх, и некоторые остановились.

Никого похожего на моих подопечных я пока не замечал. Впрочем,
на глаз их определять трудновато, даже с моим семилетним стажем.



Наверху захрипел мегафон. "Раз-два, раз-два,
проверка",-- сказал он важно, и человек, державший его в
руках, кивнул другому: "Порядок". Балконное время пошло.



Говорили все время двое, сначала один, потом другой, по двадцать
минут каждый. Ни по силе, ни по звучанию голоса их не
отличались. Только светлая лысина одного, да синие щеки другого
определяли источник звука. Третий мужчина в пропаганде с воздуха
не участвовал, молчала и их пожилая спутница, лишь улыбалась
мило и изредка взмахивала рукой вниз кому-нибудь из знакомых.

Я то стоял и слушал, то, когда уж очень одолевала зевота,
отходил размять ноги и читал объявления на щите. На мне была
рабочая форма. То же полупальто, та же в зубах сигарета, зеленый
шарф, саквояж. Не было только покоя, ушел со вчерашним днем.

-- Забирохин, Нестор Васильевич.-- Голос выплыл наружу из
курчавого барашка-воротника.

-- Кто? -- спросил я, приглядываясь.

-- Забирохин, первый секретарь той партии, что на балконе.

-- А-а,-- ответил я понимающе.-- Интересная фамилия. А
с ним рядом?

Мне было все равно, кто рядом, про балкон я уже забыл, потому
что у самозваного комментатора я кое-что приметил. Кое-что
такое, отчего рука моя крепче вжалась в ручку от саквояжа, чтобы
Шарри, верный мой Шарри, почувствовал, что хозяин волнуется.

-- Вы про даму или про товарища, завязывающего шнурок? Дама
-- это товарищ Глазкова Мария Яковлевна, а товарищ,
завязывающий шнурок...

-- Скажите,-- оборвал я его неожиданно,-- на улицу
Генеральную как пройти?

-- Не знаю, не слышал, нету такой. А какой дом вам нужно?

Мне очень хотелось ответить: ваш, чей же еще. Конечно же ваш, к
вам, дорогой товарищ прохожий, вы же и есть Первый номер из
отыскавшихся моих подопечных. Потому что только у номера Первого
не вылетает в морозный воздух изо рта пар. Это заявляю вам я,
эксперт по вдохам и выдохам. Но... молчок. Пока -- молчок.
Нужно вас всех собрать. А пока потянуть время, что-то спросить
еще.

-- Вы... Вы в бильярд играете?

-- Простите.-- Человек в барашковом воротнике не слушал,
он заторопился к балкону. Там начиналась благотворительная
раздача. Дама, товарищ Глазкова, на балконе теперь не стояла,
она непонятным образом оказалась внизу, и перед ней стоял столик
с партийной литературой. Мой подопечный терся у столика первый.
Воротник его нырнул вниз, спина изогнулась горкой.

-- А, Виктор Викторович! Сколько нынче возьмете?

-- Немного возьму, Мария Яковлевна, а как же.

-- Эти возьмите. Эту. Вот "Задачи партии на современном
этапе". Здесь классики. Как, Виктор Викторович, пока не
надумали вступать в наши ряды? А товарищ ваш не надумал?

-- Почитаю, Мария Яковлевна, почитаю,-- монотонно бубнил
воротник и, монотонно бубня, пропал за чужими спинами.

Я подался вперед к столу, но там среди завсегдатаев бесплатных
раздач и нескольких большеглазых мальчишек моего подопечного не
было. Ушел, вьюн.






Итак, Виктор Викторович, пока бесфамильный. И партдама Глазкова
этого бесфамильного знает. И еще она про какого-то товарища
спрашивала. А где двое, там ищи остальных.

Я посмотрел на часы. До конца митинга времени оставался час.

-- Виктор Викторович? Нет, фамилию не знаю. Живет где-то на
Генеральной, кажется.

"Ага, и этот на Генеральной."

Под музыку, льющуюся с балкона, я оттанцевал от столика,
награжденный памятной книгой. Книгу я бросил в саквояж к Шарри,
пусть читает, пока катается. На название я даже не посмотрел.

Субботний день был бессолнечный. Круглые серые облака ползли и
ползли над городом, угрожая снежным обвалом. Быстро стало
темнеть, и ленты цветных огней протянулись по пасмурным стенам.
Дежурство прошло неплохо, и настала пора подумать о каком-нибудь
теплом угле. Тепло, уют, борщ по-бежински, рюмка водки с
повтором -- много ли человеку надо?

В гостиницу идти не хотелось. Старинный столетний дом, набитый
командированными и тараканами. В него я всегда успею. Я свернул
с улицы Красной, обогнул заснеженный сквер и оказался на
неширокой уютной улочке с голубиным названием -- Воркулова.
Здесь было по-вечернему тихо. Вдалеке из-за домов выступал
церковный фронтон. Куполок, окрашенный в голубое, узкий просвет
колокольни, черная вязь ограды. К церкви я не пошел, с моей
опасной профессией Бог мне не помощник.

Скоро я нашел то, что искал. От золотой пленки жира, от сладкого
дыма и перца, щекочущего язык, голова моя закружилась. Ноги
горели в огне, а масляный блеск портвейна, подсластившего
горькую бежинскую слезу в графине, да густой сигаретный дымок
успокоили страхи сердца.

Не хотелось убегать от тепла. Узкое ресторанное зальце,
молчаливый рояль в углу, официант, сонный, как все
провинциальные официанты, дух покоя и лени -- такие вещи в
общем-то не по мне. Я знал, что скоро меня одолеет скука, а из
способов борьбы с этой бесполой дамой предпочитал два. Женская
ласка -- раз. И второе -- моя работа.

На первое рассчитывать не приходилось. Лиданька далеко, до ночи
к ней не успеть, да и этот ее Аркадий -- надо же, выдумала
себе племянника. Из жарких кухонных недр, правда, долетало порой
до уха щебечущее женское слово, но отрывать женщину от плиты,
наносить ущерб чьим-то желудкам -- нет, на это рука не
поднимется.

Я хотел уже расплатиться и ждал, когда сонная муха-официант
выползет из-за дубовой створки. Мой столик стоял в глубине, и
узкий световой коридор, затененный по сторонам портьерами,
начинался от самой двери. Пока я отогревался, дверь хлопнула
раза два, впуская тихие п'ары. Они исчезали в углах и больше не
издавали ни звука. И вдруг дверь выстрелила шумно, как пробка.
На пороге стояла, дыша морозом, честн'ая компания утопистов.

Сначала мне показалось, что из двери выдвинулся балкон. Знакомые
мегафон, лысина и щетина, и молчаливый третий, и красные щеки
Глазковой, и журчащий ручей из слов, и квадратная глыба столика
с ножками, заломленными под брюхо, какие-то длинные палки,
которые обмакнули в кровь. Палки оказались флагами, туго-натуго
намотанными на древки. Все это двигалось на меня, не сворачивая.
Световая дорожка меркла, сияющий божок люстры под потолком
напускал на вошедших тени, но встреча была неминуема. Так решила
судьба.






Все гениальное приходит в голову просто.

-- Я? Я -- литератор, Борода Михаил Александрович (здесь я
не соврал). У вас в творческой командировке, собираюсь написать
о вашем знаменитом земляке -- поэте Александре Дегтярном.

-- Дегтярном? -- переспросил Андрей Николаевич Шмаков,
хранитель партийной кассы.-- Это каком Дегтярном? Не знаю
никакого Дегтярного.

-- Как? -- Деланный жест удивления вышел у меня
замечательно.-- Вы не знаете поэта Дегтярного? Он умер совсем
молодым, свел счеты с жизнью в неполные двадцать семь.-- Я
вспомнил слог мемуара с дощечки на гостиничной двери.

Восьмиглазый балконный зверь смотрел на меня благосклонно.
Слушал да ел. Они пили со мной портвейн (платила партийная
касса), лили борщ на мои колени. Мегафон пристроили здесь же,
между рюмками и графинами, и Первый -- Забирохин Нестор
Васильевич -- натянул на него свою пирамидальную шляпу. Флаги
бросили за портьеру.

-- Я специально поселился в номере, где это произошло,--
выдумывал я на ходу,-- чтобы... как бы лучше сказать... чтобы
проникнуться духом, понимаете ли, предсмертных страданий, мук...
душевных. Он был поэт, он... любил. Да, да, он любил, у него
была девушка...

На меня нашло вдохновенье. ("Не забыть бы потом навранное, не
запутаться бы в деталях.")

-- Девятнадцать лет, юная как цветок. А вся трагедия в том,
что она его не любила. Нет, она могла полюбить поэта, она просто
не знала, что Александр в нее влюблен. И к тому же у нее был
другой, человек ужасный, который ее обманывал.

-- Изменял.-- Забирохин отрицательно покачал головой. Он
не любил, когда женщина ему изменяла. В январе ему стукнуло
пятьдесят, и был он в расцвете сил.

Я кивнул и грустно опустил голову. Потом приподнял глаза и обвел
взглядом четверку. Тот, что все время молчал, сидел странно
спокойно, глаза его не мигали, и в нем было что-то от мертвеца.

"Интересно".-- Я сделал зарубку на памяти.

-- Да, подлец ей изменял. И хвастался об этом в дурных
компаниях. А поэт любил и страдал, страдал и любил, а по ночам
писал трагические поэмы. Они не сохранились, он их сжег в
последнюю ночь в гостинице. У меня есть горстка пепла. Здесь (я
похлопал ладонью о шершавый бок саквояжа. "Шарри, не спи!
Тревога!"). Пепел хранит гениальные строки. Жаль, что мы их
никогда не узнаем.

Тот, что молчал, сидел прямо, как статуя. Губами он делал мягкие
пукающие движения и задумчиво рассматривал потолок. Там, в
хрустальном гробу, дремало смиренное электричество. Я, как бы
случайно, прикуривая, пронес огненный язычок у самых его губ.
Язычок, как стоял стоймя, так стоять и остался, пламя не
отклонилось ни на градус. Молчаливый был бездыханным. МОЙ.

И тут заговорила Глазкова. От тепла она распунцовелась, портвейн
ударил ей в щеки, и, поверьте, несмотря на возраст и утопизм,
что-то такое в ней было. Что-то, от чего с сердечного дна
оторвался маленький пузырек и под мышками сделалось жарко.

-- А знаете, Михаил Александрович,-- сказала она чуть
картавя,-- что, если мы как-нибудь соберемся (тут она
спохватилась, не подумает ли кто дурно) -- все, мы (она
обвела присутствующих рукой),-- и вы нам почитаете. Например,
завтра вечером, в шесть.

-- Завтра? -- Я призадумался. "Черт знает, как в
воскресенье работает гостиничная библиотека. Наверняка закрыта.
А где мне еще прочесть самоубийцу Дегтярного?" Но
отказываться не стоило. Пока удача, осоловевая от выпивки, плыла
по мелкой воде прямо в мои руки, надо было работать.

И я согласился на завтра.

-- Вот.-- Глазкова замарала салфетку адресом и положила на
стол.

Не глядя, я убрал бумажку в карман, и компания засобиралась.

-- Флаги! Флаги забыли! -- крикнул я им вдогонку, когда
разномастная человеческая квадрига уносилась из тепла на мороз.
Глазкова ойкнула и вернулась, а когда собирала флаги, прошептала
мне сладким басом:

-- Приходите. Возможно, я буду одна.






Салфетка отыскалась в гостинице и почему-то уже в саквояже, хотя
я точно запомнил, что клал ее в карман брюк. Неужели
нафокусничал портвейн? Буквочки были пьяненькие, они слиплись
одна с другой, и пришлось приложить усилие, чтобы расшифровать
адрес. И я ни капли не удивился, когда его прочитал:
Генеральная, 2/1, вход с Тупиковой аллеи. Подпись, и приписано:
"Жду".

-- Что ж,-- я улыбнулся в зеркало,-- я думаю, вы
дождетесь, дорогая товарищ Глазкова. Если, конечно, кто-нибудь
из вашей компании не попытается перехватить меня по дороге.

Странно было видеть со стороны человека, который радостно
потирает руки, собираясь принести себя в жертву. По классической
схеме, отработанной до табачной крошки на искусанной до крови
губе, я обязан был бесцельно ходить по комнате, при этом безумно
вздыхая и закатывая глаза, голова моя должна была то падать на
стол под колокольные перезвоны рюмок, то взлетать над миром и
видеть за облаками солнце. Уж во всяком случае не запить я
просто не мог. Но тем и велика классическая литература, что она
не повторяется в жизни дословно, и каждый непременно сделает
так, чтобы вышло оригинальней.

Вот я и стоял, обезьянничая перед зеркалом, репетировал вечерний
визит. Какое у меня будет строгое державинское лицо, как
по-пушкински я отведу руку, как я запою северянином, а после
схвачу графин и грохну об голову, как Маяковский. Нет, не
грохну. Я дам себя усыпить вином, когда они на меня навалятся,
посопротивляюсь для виду... сдамся. И вот тогда...

Воскресный вечер был удивительно тих. Тихо летел снежок. Тихо
над уличными тенями плавали светляки занавесок. Там, за окнами,
вечеряли.

Я долго, до гуда в ногах, бродил по заснеженным улицам. Просто
бродил, а не запутывал след, хотел надышаться этой
провинциальной тихостью, насмотреться на белый снег, которого не
бывает в столицах. Когда еще увидишь такое.

До шести оставалось мало. Время сегодня не торопилось, оно
давало отсрочку, оно-то видело в свой капитанский бинокль, чем
закончится для меня вечер.

Ровно в шесть я был на месте. Старинный деревянный сарай, этакая
жилая скала громоздилась в стороне от домов в темной глубинке
сада. Место казалось пустынным. Если бы не сильный фонарь и не
гладкая утоптанная дорожка со свежими следами лопаты, любой бы
на моем месте сказал: с адресом вышла ошибка.

Поднявшись на крыльцо, я намеренно громко затопал, конечно, не
для того, чтобы отряхнуть с обуви снег. И не скосив глаза на
бутылочные стекла окон (опять же намеренно), шагнул за тяжелую
дверь.






Первое, что я увидел,-- круглый фонарный глаз в теплой
темноте коридора. Луч уличного фонаря, пробуравив дверную
преграду, бил точно на уровне моей головы в противоположную
стену. Луч был мутен от пыли, словно здесь показывали кино. Я
посмотрел на экран и глазам своим не поверил. На экране размером
с пятак застыл один единственный кадр -- старинная медная
"Ъ", выхваченная светом из темноты.

Я втянул носом воздух. Слегка припахивало паленым. Уж не мое ли
будущее догорало где-нибудь за стеной. Когда пламя зажигалки
осветило табличку полностью, я понял, что попал не туда.
"Александръ Львович Дегтярный" -- сообщали медные
буквы. Но это было не все. Еще я увидел нечто, заставившее меня
улыбнуться. Но об этом пока молчок.

-- А вот и наш литератор.

Яркий свет с потолка облил меня с головы до ног. И голос был мне
знаком. Виктор Викторович Барашковый Воротник, читатель
утопической литературы. Он же первый из выявленных подопечных. И
если бы не толчок в спину, я бы, верно, раскланялся и сходу
выдал бы что-нибудь вроде: "Шел -- не спешил, пришел
-- насмешил". Каламбур, одним словом.

Толкнули мягко, но сильно. Ноги меня удержали, вот лоб -- со
лбом вышло скверно. Низкая перекладина двери была сделана не под
меня, и, пролетая вперед, я получил легкое лобовое ранение. Муть
застлала глаза, а еще за спиной по-гробовому глухо лязгнула
дверная щеколда.

Дорога назад отрезана. Рыба заглотила наживку.

В помещении, не считая меня, находились четверо и один. Ни
Забирохина, ни Шмакова, ни Глазковой среди них, слава Богу, не
было. Четверо, в их числе и тот молчаливый с балкона,
выстроились передо мной в шеренгу, каждый положив руку на руку и
отставив толчковую ногу. Пятый, с голосом Виктора Викторовича,
стоял у меня за спиной.

Декорацией сцены, на которой разворачивалась трагедия, служила
выцветшая брезентовая портьера, криво повешенная на стену. За
ней, похоже, располагалось окно, легкий сквозняк подпирал
брезентовую занавеску, и она лениво дышала.

-- Значит, пришли нам стихи почитать, Михаил Александрович? А
что, и послушаем. Где еще читать поэта Дегтярного, как не в его
собственном доме.

Голос Виктора Викторовича елейно лился у меня за спиной, но
оборачиваться я не спешил. Четыре толчковые ноги впереди,
похоже, только того и ждали.

-- Вам бы, Михаил Александрович, прежде чем заливать публике
про Дегтярного, потрудиться хотя бы в энциклопедию заглянуть.
Сегодня не пришлось бы краснеть.-- Виктор Викторович принялся
цитировать по памяти: -- "Александр Львович Дегтярный,
1840-1914 гг., поэт. Автор известного "Послания к Палкину",
поэмы "Медное материнство" и стихотворного переложения
"Записок о Галльской войне".

-- Ну и прочее,-- добавил он от себя.

Я услышал тихие обходные шаги. Виктор Викторович обошел меня
справа и стоял теперь от молчаливой команды несколько в стороне.
Одет он был не по-уличному, барана на плечах не носил и очень уж
напомнил мне одного парижского сердцееда, тоже, кстати, моего
подопечного. Слава Богу, им он быть ну никак не мог. Природа
моих подопечных предполагала полную перемену как внешнего
облика, так и всех внутренних структур организма, включая
молекулярные. Закон цикличности превращений работал точно и
исключений не допускал.

-- Простите за невольный урок, уважаемый литератор. Вы ведь
литератор только по совместительству, не так ли? Основная ваша
профессия, если не ошибаюсь, эксперт?

-- Эксперт, по роже видно, эксперт,-- сказал крайний с
правого фланга молчаливой четверки. Был он стрижен и брит, и нос
над безусой губой расходился пузатым колоколом. Голос его мне
показался знакомым.

-- Не знаю, как по роже,-- ответил я вполне вежливо,--
а лицензия у меня имеется. В Международном лицензионном банке
есть соответствующий код.

-- Знаем про код. И код знаем. Все про тебя знаем, литератор
липовый.-- Это произнес мой ресторанный знакомый.

Тут разговор сделался общим. Следующим взял слово Виктор
Викторович, учитель:

-- Так как, *сначала* начнем со стихов? Или стихами
*закончим*?

-- Гробом закончим, я лично вколочу первый гвоздь.

Это сказал бритый. Виктор Викторович ему возразил:

-- Погоди ты, Слава, со своим гробом. Это не интеллигентно.

-- Интеллигентно-не интеллигентно, а Слава правильно говорит.
Чего тянуть, дави его, братцы, в корень,-- предложил стоящий
слева толстяк.

Я прикинул, кто из них накинется на меня первый. Скорее всего
бритоголовый. Из пятерки он, похоже, агрессивнее всех. Но я не
угадал.

Виктор Викторович, на мгновение исчезнув из виду, вдруг очутился
сзади, и его костистые пальцы сошлись у меня на груди.
Одновременно самый скромный из четверки, невысокий седой молчун,
выхватил из рукава веревку и удивительно ладно опутал меня
всего, даже не сойдя с места.

Эксперт превратился в кокон. Его положили на пол. Убийцы встали
над ним.

Следующей ступенью в могилу в сценарии, которой за многолетнюю
деятельность я выучил назубок, было пятиминутное траурное
стояние над поверженным телом жертвы. Эти пять минут я посвятил
дреме. Просто лежал, не двигаясь, собирал помаленьку силы. На
своих я не смотрел, для них пятиминутка священна. Если даже
абсурдно предположить, что один из подопечных свихнулся и хочет
меня убить, другие скорее его порешат на месте, а жертву в обиду
не дадут. Такая психологическая загадка.

Но вот Виктор Викторович кашлянул. Получилось у него
нерешительно, словно он передо мной извинялся. Потом он слегка
притопнул. Это значило: постояли и хватит. Надо сказать, что
когда меня повалили, саквояж я сумел подмять под себя, и теперь
он лежал прижатый. Одна лишь блестящая ручка выглядывала из-под
рукава пальто. Я напрягся, чтобы выдержать первые символические
удары, и, когда мягкий кулак толстяка коснулся моей щеки,
применил стандартный прием. Прием древний, элементарный,
известный еще со времен братца Лиса и братца Кролика. Но верный
из-за своей простоты, и клюют на него все.

-- Саквояж, не трогайте мой саквояж! -- заорал я истошным
голосом. И закрутился, как бешеный, делая вид, что пытаюсь
выпутаться из веревок. При этом кожаный зверь, пригретый у меня
под спиной, отполз несколько в сторону и теперь лежал
беззащитный.

-- Ага! Саквояж! Так, значит, ты за саквояж боишься!
Посмотрим, что у тебя там за сокровище.

-- Не открывайте! ("Клюнули, как всегда. Ну, держитесь,
теперь ваша песенка спета. Шарри, милый, сейчас и тебе предстоит
кое-какая работа.")

Те уже взламывали на саквояже замок. Замок сопротивлялся. Я
специально поставил такой, в расчете на неумелых взломщиков.
Полминуты они провозятся, а потом замок откроется сам собой.

Я еще кипятился, как раз полминуты, а когда послышался
характерный щелчок, успокоился и стал наблюдать. Всегда, когда
работает Шарри, зрелище бывает захватывающее.

Я наблюдал. Сначала изменились их лица. Из сосредоточенных и
откровенно злобных они превратились в растерянные, словно вместо
золотого ключика на дне оказалась пуговица. Почуяв подвох, они
настороженно вздрогнули и хотели было отпрянуть. Но поздно.
Шарри держал их крепко, узами гипносвязи прикрутив к
блоку-парализатору. Через 20 секунд с ними было покончено.

Ради Бога, не надо пугаться. Ничего криминального не случилось.
Просто верный мой Шарри подавил центры агрессии и ввел в
мозговую кору соответствующую кодовую информацию. Нормы
нравственности и прочее. Весной в жизни моих подопечных
заканчивается очередной цикл. К лету они полностью переменятся
-- внешне, внутренне, об этом я говорил. И куда-нибудь отсюда
уедут. Они не сидят на месте -- поездят, походят, потом
осядут по разным местам планеты. Найдут товарищей, таких же, как
они, станут жить. После сегодняшней обработки два года
нормальной нравственной жизни им обеспечены. Как раз до
следующей перемены. А там опять для нас с Шарри настанут горячие
деньки.

Я улыбнулся устало. Всегда, когда дело сделано, и все уже
позади, меня мучает стыд. Как ни хитри, а принцип личной свободы
я нарушил. И от совести не уйдешь. И только вспомнив Господа
Бога с Его вечными антиномиями, я глубоко вздохнул и заставил
себя успокоиться. Все мы образ Его и подобие. А они -- они
тоже люди. Тоже Божьи твари, хотя и созданные искусственно. И
раз мы их породили и пустили гулять по свету, то нам с ними и
нянчиться.

Пока я лежал и ждал, сквозняк, поддувавший из-за брезента,
неожиданно материализовался. Он стал осязаем, вдруг обзавелся
голосом и имел облик стража закона Ахмедова. Для меня в таком
превращении ничего странного не было. Я ожидал чего-нибудь в
этом роде. Помните, рядом с табличкой я приметил на двери нечто?
Так вот, там, на двери, меленько белым мелком кто-то поставил
крестик. Крестик из лодочных весел. Трудно не догадаться, кто.

-- Нормально? -- спросил Ахмедов, и, видя, что дело
сделано, сам себе ответил: -- Нормально. А я уже было раза
два хотел идти выручать.

-- Не понадобилось,-- сказал я бодро, разминая руки после
веревки. Потом обошел моих и по очереди похлопал каждого по
плечу.

-- Все в порядке, ребята. Считайте, что ничего не было.

Они смущенно переминались и от смущения отводили глаза. Шарри
сидел поверх раскрытого саквояжа и одной из восьми ног тщательно
всех пересчитывал.

Ахмедов отвел меня к стене и украдкой показал на бритого.

-- Равич,-- сказал он тихо.

-- Кто? -- Я вздрогнул, словно от укола иглой. Сразу
вспомнилась пристань, тело под брезентовым саваном... Я ему не
поверил.-- Не может быть, он же...

Ахмедов склонился и зашептал:

-- Утонул, думаете? Ожил! Опять. Взломал дверь в покойницкой
и сбежал.

Я глупо таращил глаза.

-- А этот, как его, Лашенков?

-- Не было Лашенкова. Это Равич придумал. И адрес придумал,
только у них с вами тогда не получилось. Я помешал.

И все-таки я не верил.

-- Нет,-- сказал я решительно,-- жена, Равич женат. Мы
же тогда ей звонили с Костей, я сам разговаривал. А у моих
подопечных никаких жен быть не может. Они...

И я рассказал ему вкратце про некоторые особенности их жизни.

-- Да? Неужели? -- Ахмедов то и дело краснел. Потом
вздохнул и сказал: -- И все-таки это Равич. А жена... Женщину
разве поймешь? Она ведь -- женщина.






Костя чуть не уплыл со мной, помешал Ахмедов.

-- Константин Евгеньевич, прыгайте. Держите руку, скорей!

-- Не хочу,-- весело кричал редактор,-- ну ее к бесу,
вашу провинциальную жизнь! В столицу! В Европу! Мишка меня
берет! Берешь, Мишка? Не передумал?

Когда он все-таки спрыгнул, волны шампанского долго еще мотали
Костю по приснопамятной пристани. Он кружился и пел, хотел
пуститься вплавь за "ракетой", но вовремя вспомнил, что
не взял купальную шапочку. Ахмедов, единственный бывший на
пристани полюс трезвости, сначала оттаскивал Константина
Евгеньевича от края, потом это ему надоело, и он, схватив Костю
в охапку, поволок его к стеклянным дверям вокзала. Он волок его
и махал мне Костиной шапкой:

-- Летом, летом к нам приезжайте! Когда хариус на реке
пойдет! Места знаю, не пожалеете.

Голова моя горела огнем от прощания. Я смеялся, я их любил. Я
всех сегодня любил, и меня сегодня любили. А потом все разом
исчезло. И палуба и речной вокзал, и даже Ахмедов с Костей. И
река исчезла, и город. Потому что выше по берегу, там, где
блеклые городские строения сутулятся под тяжестью облаков, на
воздух одна за одной поднимались большие птицы. Пестрая гулкая
радуга! Фейерверк!

-- Голуби! Это же голуби! Да какие -- слоны!

***



1990 г.



(C) Александр Етоев, 1996.

Популярность: 8, Last-modified: Mon, 24 Mar 1997 06:48:10 GmT